Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
С тех пор как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу, будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу! И что бы изменилось, найди я в участке досье Аверичи, блог флейтиста или еще что-нибудь полезное? Разве меня занимает то, что происходило на самом деле? И на кой черт мне это самое дело? Я вернулся ради воспоминаний, которые стали расплываться, будто акварель, забытая в саду под дождем. Дождусь, когда рассветет, и отправлюсь на холм. Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине — из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что можно спуститься вниз и без лестницы, держась за камни или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться нельзя. Так что я здесь делаю? Маркус снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян. Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемском братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя! Нужно продолжать, прочел он однажды у Фуко, нужно говорить слова, сколько их ни есть, нужно говорить их до тех пор, пока они не найдут меня. Было время, когда он просто не мог продолжать. Проворачивался вхолостую, будто ключ в неисправном замке. Первая книга стала последней, говорил он себе, так бывает, возьми хоть Эразма Роттердамского. Мальчишеский роман, написанный в припадке отчаяния, скупили в киосках и на вокзалах, просто потому, что людям свойственно пить чужие слезы. Книга и впрямь никуда не годилась. Он сидел над ней ночами, обдирая елочную вату, вспоминая то сонного алжирца, который с ворчанием открыл для них кафе в городке, куда автобус приезжал в шесть утра, то теплый ливень, затопивший палатку, то привычку его девушки держать карандаш во рту, то ее рот, свежий, будто красное яблоко с белоснежной хрусткой сердцевиной. Потом он послал книгу первому же найденному в справочнике издателю, просто чтобы от нее избавиться. И вдруг — через несколько лет! — ему ответили, прислали чек и бумаги на подпись, он даже читать не стал канцелярского петита, подмахнул все разом, пошел в «Лису и корону» и напился в хлам. Проспавшись, он обналичил чек и уехал в «Бриатико». Через год он дождался выхода книги и бегал по городу, скупая карманные экземпляры с лавровой веткой на обложке. Потом тираж повторили, обложка стала твердой, а ветка превратилась в куст, за которым мерещилась не то беседка, не то бельведер Эшера, он даже прочел несколько рецензий, написанных, похоже, одним и тем же человеком, меняющим фамилии и путающим следы. Потом ему прислали договор на вторую книгу, и он подписал. * * * — Как же мне осточертел этот дождь! — Маркус налил себе и клошару из литровой бутыли, с трудом удерживая ее в руках. Ему хотелось пить и смотреть в светлые, близко поставленные глаза человека, живущего на ржавом катере. Два узких крыжовенных глаза, один из которых немного косил, от этого взгляд у клошара был диковатый и неопределенный. Маркусу хотелось задавать вопросы, но сил уже не хватало. Время от времени он пытался подняться, но снова садился на плетеный стул и подпирал подбородок руками. — Погода как в Ломбардии. — Клошар отхлебнул вина и зажмурился. — Я бы давно уехал, да не могу катер бросить. Это катер моего отца, он сломался в девяносто четвертом, и я пообещал себе запустить двигатель, даже если придется перебрать весь катер по винтику. Но с тех пор многое изменилось. Трудно разбирать по винтику свой собственный дом. — А вы что же, прямо там и живете? — Живу. Знаешь, что такое сквозные пробоины? А еще трещины, сколы, заклепки. Но я с этим справился, да что заклепки, я в кокпите морозильную камеру поставил. Пришлось продать оливковую рощу, зато теперь я куплю двигатель. Двести восемьдесят сил. Фирма «Меркруйзер», зверское железо. — Не морочь приезжему голову своей лодкой, — сказал подавальщик, явившийся с чистыми стаканами. — Ты и не думал ее чинить, сколько себя помню, сидишь на борту, свесив ноги, и удишь мелочовку себе на обед. — Это не лодка, а каютный катер, сделанный на верфи Альдо Кранки, — нахмурился клошар. — У меня в гальюне, дружок, больше тикового дерева, чем у твоей матери в семейной спальне. — Одно название чего стоит: «Манго фанго», ешь грязь, — не сдавался cameriere. — «Манго фанго» означает мистраль, так его называют в тех местах, откуда родом мой отец. Хотя в одном ты прав, название нужно новое придумать. Нельзя под одним и тем же именем гнить у причала и выходить в открытое море. К тому же от мистраля кровь стынет, сам знаешь. Только теперь Маркус заметил, что вместо самоанца работает новый парень, и хотел спросить, куда подевался расторопный Ваипе, но вместо этого сказал совсем другое: — Если вам горячий ветер нужен, назовите ливийская флейта. В античных текстах, например у Плутарха, сирокко называли ливийским флейтистом, если я не путаю. — Чересчур мудрено! В названии лодки не должно быть никакой зауми. — Старики говорят, что, когда дует сирокко, поднимают голову ревность и месть, — вставил подавальщик. — Раньше за преступления, совершенные, пока дует этот ветер, даже в тюрьму не сажали. — Ай, брось. — Клошар махнул рукой. — Ревность и месть в наших краях головы никогда не опускают. Даже при легком бризе. Даже в полный штиль! — Такой уж у нас характер на юге, — важно заметил подавальщик. — Да характер наш здесь вовсе ни при чем! — Клошар привстал, будто хотел произнести тост. — Если в доме грохнули окно и никто не позаботился вставить новое, то скоро на всем фасаде ни одного целого стекла не останется. А через неделю придут те, кто разбил, и влезут в твой дом. А потом они вынесут твою постель и трахнут твою сестру. А еще через месяц начнут жечь костры, и весь город превратится в отхожее место. — Сказав это, он сел и так жадно приник к своему стакану, будто у него губы пересохли. — При чем тут стекла-то? — Маркус едва шевелил языком. — При том, что тринадцать лет назад здесь погибла хозяйка поместья. — Старик снова встал, с грохотом отодвинув стул. — И ее смерть назвали несчастным случаем, хотя все знали, что это вранье. Шесть лет назад здесь убили троих за одно лето, а никто и пальцем не шевельнул. В следующий раз убьют шестерых, а мы будем печь пасхальные кексы, ходить в процессиях и таскать на грузовиках чудовищ из папье-маше. Ничего удивительного, что в доме на холме завелся призрак и шляется со свечкой по верхнему этажу! — Насчет призрака ты, пожалуй, загнул. — Маркус допил вино и поднялся со стула. — А насчет всего остального я согласен. — Это я-то загнул? — Клошар возмущенно уставился на собеседника. — Да я вообще никогда не вру. Может, хочешь поспорить со мной, англичанин? — Тут и спорить не о чем. Пожалуй, мне пора. — Ставлю свой новый мотор! А с тебя — ведро красной краски для названия! И полный рабочий день. Ну что, слабо?
Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом Маркус протянул руку через стол и сразу ощутил пожатие горячей ладони. — Вот он будет свидетелем. — Клошар кивнул в сторону подавальщика и крепко потряс Маркусову руку. — Я покажу тебе призрак, гуляющий со свечкой в закрытом отеле. Его видно с моей лодки, если стоять на корме. — А зеленых чертей с твоей лодки не видно? — засмеялся свидетель, собирая стаканы. — Выпивку запиши на мой счет. — Клошар уже надел свой плащ и направился к двери. — Прямо сейчас и пойдем. Он появляется после десяти и бродит до полуночи. Выходя из траттории, Маркус посмотрел на небо и подумал, что завтра будет жаркий день. Лунная тень от холма плотно лежала на воде, лишь кое-где продырявленная огоньками лодочных фонарей. Если дождя и вправду не будет, он встанет пораньше и до полудня поднимется на холм. Пора увидеть «Бриатико» лицом к лицу. Садовник Любить Паолу на песке оказалось не так уж замечательно, как я думал, дожидаясь ночи. Я дожидался этой ночи уже несколько дней, на всем бесконечном пути от Катандзаро до Маратеи, но каждый вечер эта женщина забиралась в спальный мешок одна, безнадежно чиркнув пластиковой молнией. В Маратее нам не повезло, с моря весь день дул ледяной ветер, а чай в жестяной банке кончился, так что мы собрали плавник, развели костер и долго пили горячее пиво, безбожно мешая его с джином, обнаруженным на дне моего рюкзака. К полуночи ветер упал, потеплело, и вокруг нас сомкнулась та особая войлочная тишина, которая водится только на юге. Мы лежали вокруг черного круга тлеющих углей, опершись на локти, будто патриции вокруг пиршественного стола. Паола взяла кусок плавника и принялась засыпать костерок мокрым песком. Я глазам не поверил, когда она поднялась во весь рост и сняла сначала свитер, а потом зеленый балахон. Солод и можжевельник помутили мой разум, электричество ударило в меня, словно молния в церковный шпиль. Женщина смеялась, раскинув перламутровые ноги на границе воды и суши, ее тело разрослось, будто дождевой лес, и заняло весь небосвод, а потом и всю поднебесную. Оно слилось со всей до оскомины живописной Италией, сквозь которую она протащила меня за девять ненастных дней, — внезапно я осознал кривизну ее арок, гладкость колонн, влажные имплювии и помпейские жернова. В какой-то момент я поднялся на ноги, чтобы найти в рюкзаке сигареты. Вспыхнув, спичка сделала темноту еще более кромешной, но я успел увидеть ее лицо. Мы молча курили, лежа рядом на холодном песке. Песок на пляже оказался таким мелким, что проникал повсюду, будто перламутровая мука, — позже я обнаружил его там, где его быть никак не могло, и долго отплевывался. — Господи, — сказала она наконец, — каждый день я думала о том, как это будет, и представляла себе разное. Но не это. Сколько у тебя было женщин? — До черта, — сказал я, поднимаясь с песка и чувствуя себя покинутым. — Но все они просто куски мяса. Ты другое дело. — Ясно, — сказала она, — значит, я первая. Bell’acquisto! Она была первая, что бы там ни было: явись она на золотой колеснице в окружении корибантов, диких львов и пантер или валяйся на мокром песке с раскинутыми руками и волосами, похожими на темные водоросли. А я так и останусь сомнительным предметом разговора, полым и многозначительным, будто облачко с многоточием, выдуваемое персонажем комикса. Но произнести этого вслух я тогда не сумел. И в следующие несколько дней не сумел. А потом уже и говорить было некому. Петра Сегодня воскресенье, все пошли на мессу, а я осталась — мне еще постояльцев вести на пляж, к тому же я не слишком люблю нашего молчаливого падре. Единственный человек в деревне, с которым он разговаривает, — это тот, кого местные называют комиссаром, хотя по званию он всего лишь капрал жандармерии. Над их дружбой многие посмеиваются, потому что комиссар сроду не открывал церковной двери, он даже к исповеди не ходит. Мать говорила мне, что в детстве комиссар был настоящей шпаной, без роду и племени, а потом внезапно образумился и поехал учиться. Впрочем, я бы не удивилась, узнав, что мама его с кем-то перепутала. Я рассказала Риттеру про струны, когда мы отправились в полдень на море. Мне было стыдно, что я считала его убийцей, хотя он единственный в этом гиблом месте, с кем приятно иметь дело. Он плавает на мелководье, а потом сидит на песке и рассказывает про боснийскую войну или про свою бывшую служанку, глухую, словно стена Конвента. Куда хуже, если купание закажет рыжий инженер со второго этажа, у того вечно намокает кудрявая накладка, и он бесится, не зная, куда ее девать. Или, не дай бог, запишется синьор Аннибалло, сил моих нет смотреть на его марсианскую фигуру — оплывший конус с морщинистой вершиной, зловещие черные отверстия. В отеле таких несколько, и купаться они любят именно со мной, хотя некоторые даже имени моего не помнят. — Что ж, — сказал табачник, — ты нервничаешь и делаешь глупости. Разумеется, тебе стоило подумать, прежде чем бежать с этими струнами к комиссару. Но если бы ты много думала, твоя красота могла бы пострадать! День был нежарким, туман завалил вершину Монтесоро, так что мы с Риттером вернулись в отель раньше времени. По дороге мы выпили бутылку вина, и мне стало немного повеселее. — Ты, детка, мало думаешь и врешь с удовольствием… — Риттер остановился, чтобы отдышаться. — Это хорошо, а вот пьешь ты, как мужик, и от этого быстро состаришься. Лакаешь ледяную фалангинью, точно воду из колонки, даже по шее течет. Врать я люблю — это правда, без вранья жизнь женщины недостоверна. Что до вина, то я его только с постояльцами пью, а домой покупаю лимонад и пиво. Мой брат пил пиво на спор: садился с рыбаками на рынке, ставил перед собой шесть бутылок и выпивал их одну за другой, будто пальцами щелкал. Его приятель, живущий на ржавом катере, каждый раз находил для этого спора дураков, а потом они вместе с братом жарили рыбу на мангале, прямо в гавани. Пиво — это хлеб, говорил брат, а с вином нужно быть осторожнее, оно располагает к нежностям, а если пьешь его в одиночестве, превращается в уксус. Бри всегда бывал прав, и я не пью одна. Ну, почти. Я ни разу не была на кладбище, потому что еще не сдержала слова, вот сделаю все, что нужно, тогда и приду. Напротив длинной туфовой стены, где хранится пепел брата, находится стена отеля «Бриатико», там хоронят тех, за кем не приехали родные или друзья. Целая стена с нишами, горы невостребованного праха. В детстве я любила ходить на похороны, хотя еще не верила, что люди на самом деле умирают. Я многое помню: гвоздичное масло, усиливающее запах тления, и стук заступа на кладбище — обыденный, как звук огородных работ. И лица деревенских зевак, рассуждающих о том, что столяр пустил на гроб чистый дуб, остатки от спальни, заказанной для молодоженов из Кампобрассо. И столяра, объясняющего, что он всегда накидывает в ширину, потому как некоторые мертвецы распухают и норовят оттолкнуть руками крышку. Вот и приходится садиться на гроб сверху, как на чемодан. Теперь я не хожу на похороны, даже если умер кто-то из знакомых. Я по-прежнему не верю, что люди умирают. Что касается моего брата, то у него все было не как у людей.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!