Часть 25 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Знаешь, о чем я думал вчера, сидя с тобой за обедом? Как далека смерть от этой прохладной комнаты с занавесками, похожими на двух принаряженных девчонок в розовом, вот о чем. Здесь не может быть запаха формалина и разговоров о том, что жара поступила с телом по-свойски и матрас надо будет сжечь. Ты спрашиваешь, о чем я думаю, и кусок пирога застревает у меня в горле. Я думаю о том, что, когда Аверичи нашли в беседке, в носу у него были муравьи. Еще я думаю о том, кому пришло в голову заживо засолить человека двадцати девяти лет от роду.
Признаться, падре, эта работа осточертела мне прилично. После посещения морга, куда привезли молодого траянца, у меня такое чувство, что я надышался отравленным воздухом, не могу продохнуть как следует и все время гоняю Джузеппино открывать окна в коридоре. А может, это просто краска, которой в участке все провоняло за неделю.
Ладно, подозреваемых осталось трое, один из них мертв, второго пока не достанешь, а третий сомнителен. Если у Диакопи и впрямь есть деньги, то к нему нужно подбираться с тяжелыми, отшлифованными, как могильная плита, доказательствами, иначе шума будет на всю провинцию. Я взял с него подписку о невыезде до окончания расследования, как и со всех остальных, — но что толку? Захочет уехать — и уедет, это же не лисичка-простолюдинка, а хитрый и крепкий дворянский боровик. В глаза врет и даже не поежится. Взять такого за яйца и подвесить — вот минута, когда оплачиваются все просроченные векселя!
Но не все так безнадежно. Наслушавшись причитаний траянской девчонки, я поднял старое дело, закрытое еще комиссаром Фольи: дело о гибели бретонца. Закрыто и списано в архив, Фольи был на это мастер, тем более что ему тогда оставалось два месяца до пенсии.
Девчонка права, со смертью Стефании было что-то нечисто. Зато она не права в другом — в том, что почерк совпадает. Конюха задушили гарротой на самом деле, а ее брата стукнули по голове, а потом придушили для вида, чтобы походило на местную манеру сводить счеты. С конюхом, кстати, покончили после того, как он пришел к комиссару Фольи и потребовал собственного ареста. Протянул руки и попросил надеть наручники!
В досье я нашел листок с протоколом, там прямо так и сказано: добровольно признаюсь, что я соучастник убийства своей хозяйки. Нечаянный. И дальше сбивчивые разъяснения про заговор и наследные сокровища. Тебе не кажется, падре, что в наших краях происходит целая серия нечаянных убийств?
Начнем с девяносто шестого года, когда погибает Стефания. Падает с лошади. Если верить конюху, там сработали две вещи: подрезанная подпруга и лекарство наподобие снотворного. Зима две тысячи шестого, убивают самого конюха. Колыбель из проволоки для оливок, странгуляционные борозды на шее, задушили и подвесили. Февраль две тысячи восьмого, убийство Аверичи в гостиничном парке. Беретта 92S, детская игрушка, так и не найдена.
Судя по показаниям свидетелей, ссорился хозяин только с фельдшером по имени Нёки. Говорят, доходило даже до драки. У фельдшера руки как ляжки, а на груди хоть рожь молоти. Я-то давно знаю, что это за фельдшер такой, но обвинять салернца попусту не стану, понаблюдаю.
Дальше: первое марта две тысячи восьмого, убийство траянского парня, какое-то нелепое, хотя с виду вполне деревенское. Рядом с телом найден бумажник убитого Аверичи, вот тебе и доказательство, и преступник, который уже понес наказание. Дело можно сразу закрывать. Местные teppisti не поделили награбленное. Хотел бы я наконец увидеть это награбленное. Полагаю, оно весит как облатка и помещается на ногте большого пальца, верно, падре?
Петра
Ключ от комнаты фельдшера я сняла с доски у портье, сообщив ему, что на кухне испекли пирог с ревенем и повар непременно отломит ему горбушку. Сестра с третьего этажа сказала, что в ту ночь фельдшер почти не отлучался с дежурства, но мне нужно было действовать. Если я остановлюсь, расследование увянет, нужно двигаться вперед, даже если дорога ведет в никуда. Из гостиницы Нёки мог дойти до поляны за десять минут, это раз, на репетиции он не был, это два, все знают, что он по уши влюблен в хозяйку, это три. Вот вам и мотив, и возможность, господин комиссар.
Нёки живет в завидном номере с эркером и видом на море, но жалюзи там всегда опущены. Я знала, что его не будет дома: он уехал в город за двумя мешками грязи. Пациенты хамама считают, что целебная грязь бьет из-под земли где-то на окраине поместья, будто нефтяная струя на фермерском огороде, но никакой грязи в «Бриатико» не водится. Ее покупают в компании «Морская соль и снадобья», однажды я ездила туда сама и вся пропахла сероводородом, потому что мешки лежали в салоне машины, а водитель отказался включить кондиционер.
В номере был какой-то особый беспорядок, болезненный, так может выглядеть комната человека, который много дней не вставал с постели. В постели крошки, ковер заляпан подозрительными пятнами, голубое покрывало скомкано, в раковине волосы. Где конь катается, тут и шерсть останется.
Процедурная сестра, которая входит к пациенту во внеурочное время, — это простое нарушение. А вот к старшему персоналу входить нельзя, это правило из списка, с которым меня ознакомили еще в первый день. Что я собираюсь в этой конюшне найти? И стоит ли так рисковать? Если меня застанут, вышвырнут из отеля в два счета. Отгоняя эти мысли, я продолжала перетряхивать книги и журналы, стоящие на полке вдоль стены.
Рыться в вещах практиканта было противно, я проверила карманы его курток и пиджаков, висевших в шкафу, выдвинула пару ящиков и села на подоконник. Как выглядит то, что я ищу? Одна улика меня уже подвела, хотя я радовалась ей, как бретгартовский старатель — золотой пыльце, блестящей на дне ручья. Мог ли Нёки быть тем самым доброжелателем?
Допустим, место и время фельдшер выбрал наобум, просто хотел заставить Аверичи пережить минуту унижения, прячась в беседке, как обманутый муж в запертом сундуке. Однако его затеей могли воспользоваться другие. Хорошо бы найти образец почерка, листок со списком покупок, записную книжку или что-то в этом роде.
Люди прячут бумагу в бумагу, это нам еще на первом курсе говорили — на занятиях по криминалистике. У людей всегда что-нибудь куда-нибудь да заложено. Наконец из журнала «Охота и рыбалка» выскользнула страница, сложенная вчетверо, правда, не гостиничная, голубая с золотом, а простая тетрадная. Руки у меня дрожали, когда я развернула ее, ожидая увидеть там разоблачающие слова, уж не знаю какие. Но слово там было только одно. Оно повторялось многократно и было написано на разный манер: криво, прямо, наискосок, размашисто, мелко, с завитушками и без: Бранка, Бранка, Бранка, Бранка. И так раз двадцать, не меньше.
* * *
Приходской священник в Аннунциате слишком хорош собой. Помню, как я в первый раз его увидела: меня вели за руку на праздник, а он стоял в дверях церкви, горделиво заложив руки за спину, будто лавочник у входа в лавку, полную прекрасных вещей. Это было восьмого сентября, в праздник юной Девы Марии, ее статую из папье-маше несли по деревне, а на площади на вертелах крутились жареные поросята.
Двери у нашей церкви такие тяжелые, что их открывают рычагом, над ними висит каменная доска: скрещенные ключи, папская тиара и надпись: не одолеют. Падре в наш приход прислали из Асколи-Пичено, у них там тихо, никаких палетрийцев с гарротами. Женщины в деревне с ума по священнику сходят, одна даже вышила покров для алтаря собственными волосами, рыжими, смешанными с золотой нитью. Не думаю, что он хоть раз доставал его из сундука.
Сегодня утром я встала пораньше и пошла в бассейн, чтобы успеть поплавать до открытия; вода была холодной и отдавала хлоркой — с тех пор как хозяина убили, все в отеле приходит в запустение. Видела бы старуха Стефания, что сталось с ее поместьем: стены выкрашены в голубой, посреди бывшей гостиной сверкают фаянсовые ванны, а вместо часовни со святыми мощами на поляне стоит беседка, окропленная христианской кровью.
Лежа в бассейне на спине и глядя в стеклянный потолок, в котором уже плескались первые лучи солнца, я вдруг поняла, что поляну и впрямь можно назвать проклятым местом. Может быть, прав траянский староста, который на всех собраниях твердит, что часовню надо отстроить, потому что все беды начались с пожара?
Когда я была маленькая, проклятия у нас снимала жена кузнеца, правда, ее услуги дорого стоили. Один парень из Кастеллабаты хотел построить дом на бывшей церковной земле, так стены у него два раза падали, пришлось идти к Агостине, чтобы потерла землю фартуком. Теперь она все больше по тратториям, совсем силу потеряла, стала пить, и даже с почты ее уволили.
Выбравшись из воды, я открыла свой ящик в стене, набрав комбинацию 1985, достала полотенце и сверток с документами, который я держу здесь, а не в комнате, с тех пор как я застала тосканца разглядывающим содержимое моего комода. Он даже не смутился, закрыл комод и сказал, что искал ключи от прачечной, в которой я, как ему сказали, дежурю чаще всех. Так оно и есть: там тихо, отлично спится и можно увильнуть от вечерней возни со стариками.
Развернув сверток, я достала братову открытку, села на пол и стала ее разглядывать. Полумрак, серебристая вода в крестильной чаше, фрески, на которых ничего толком не разобрать. Лицо священника и его белый наплечник были видны лучше всего. Наперсного креста на нем не было, неужели Стефания выписала его из Греции? Я слышала, что православный храм есть в Кастровиллари, хотя я мало что понимаю в различиях, знаю только, что у греческих храмов две колокольни.
Хотела бы я знать, ходит ли Садовник к исповеди. Я видела крест на его груди, только вот не помню, сколько там было перекладин. К тому же разглядеть его в густой светлой шерсти было довольно трудно. Я спрятала вещи в ящик, высушила волосы, надела форменный халат на голое тело — это строжайше запрещено, но кому какое дело? — и пошла в процедурную.
В коридоре было душно, как в преисподней: снова сломались кондиционеры, надо позвонить администратору. На животе у Садовника тоже много шерсти, крепкие тугие завитки, римские гетеры точно такие накручивали себе вокруг лба. Ноги же у него, наоборот, совершенно гладкие. Почему, черт возьми, о чем бы я ни думала, с чего бы ни начинала, я всегда заканчиваю мыслями о теле Садовника?
* * *
Почему это сразу не пришло мне в голову? Да, капитан не уехал после убийства хозяина, хотя его никто не задерживал, комиссар считает, что он спокоен, ничего не боится, а значит, невиновен. Но ведь это же очевидно: он остался, чтобы выяснить, у кого теперь марка. Он ее не нашел!
Я собирала белье в тележку, опустошая одну корзину в хамаме за другой и с удовольствием думая о том, что сегодня мое дежурство в прачечной. Заведу красноглазые машины, лягу на мягкие тюки и отосплюсь. Все лучше, чем на узкой полке в комнате для обслуги.
Сицилийская ошибка могла оказаться в доме, то есть хозяин изменил своему правилу и не взял талисман в казино. Она могла оказаться у человека, который шел мимо беседки и взял бумажник убитого. Шансы примерно один к десяти, поэтому капитан начал с Бри. Думаю, брат облегчил ему задачу, он сам написал Бранке и предложил встретиться. Он же видел на поляне женщину со светлыми волосами и был уверен, что это беспутная перуджийка, жена Аверичи, а чего он от нее хотел — продать ей марку или припугнуть своим свидетельством, — я уже никогда не узнаю.
Проходя по саду со стопкой полотенец, я встретила кастеляншу возле входа в цокольный этаж и сказала, что хочу ей кое-что показать. Достав тетрадный листок, найденный у фельдшера, я спросила, на что это похоже, и тут же получила ответ.
— Это было у нашего Нёки? — хрипло засмеялась Ферровекья. — Тренировался, пес ленивый! Я чуяла, что здесь что-то неладно!
— Ты его в чем-то подозревала? — обрадовалась я, но старуха только махнула рукой, ее душил смех.
Странное дело, при виде обнаруженных мною улик люди начинают смеяться во весь голос. Как будто убийство не представляется им серьезной причиной для размышлений. Впрочем, стоит признать, что смерть незнакомых людей меня тоже не слишком волнует.
— Послушай, девочка, — сказала кастелянша, успокоившись. — Его жизнь в твоих руках. Ты можешь оставить этого толстого пса без работы.
— А в тюрьму посадить я его не могу?
— Разве что за подлог, — с сомнением сказала кастелянша. — Знаешь, что он делает? Он подделывает подпись Бранки, чтобы затаскивать в постель малолеток-уборщиц из первого корпуса. А я все думала, как у него получается их совращать, с такой-то рожей.
— Что он делает? — Мне показалось, что я ослышалась.
— Ты же знаешь, как все боятся голубых хозяйкиных записок, приятных вестей на этих листочках не бывает. Вот он и приходит к девчонке, показывает записку с приказом об увольнении и тут же предлагает за бедняжку заступиться, если она забежит к нему в комнату перед отбоем. Работы-то в деревне совсем нет!
— И они в это верят?
— А ты что же, забыла, как сама получила это место? Я привела тебя за руку, из уважения к твоей матери. А нет, так пришлось бы задирать подол. Откуда им знать, деревенщинам, что, захоти Бранка кого-нибудь уволить, фельдшер будет последним, кого она послушает. Он ведь даже не здешний!
Просто Декамерон какой-то, думала я, спускаясь в бельевой подвал, гостиница набита плутами, шутами и негодяями, приличных людей по пальцам можно перечесть. По дороге я выбросила тетрадный листок в урну, на сей раз практиканту повезло. На него у меня просто нет сил.
Садовник
В такие дни жизнь в «Бриатико» течет, как вода подо льдом.
Буря пришла с моря и залепила мутной птичьей пленкой все окна, выходящие на лагуну. Подмерзшие старики сгрудились в баре и сидят там в перчатках и шарфах, требуя горячего чаю, анисовки и музыки, способной их разогреть. Сегодня я работал на два часа больше, чем обычно, но это к лучшему: в моей комнате поселился северный ветер, окно толком не закрывается, а вытертый плед не спасает от сырости.
— Лондонезе, сыграй «Core n’grato»! Лондонезе, почему ты не поешь?
Нет зрелища более жалкого, чем русский, притворяющийся англичанином. Это может сойти с рук только в Южной Италии. Я целый год потратил в колледже на то, чтобы мутировать, осознав пятерку не сложных с виду правил: речь должна быть тихой, вежливость неяркой, знания — незаметными, остроты — редкими, взгляды — уклончивыми.
В колледже я быстро устал от этой игры и был счастлив, обретя Паолу. Она стала моей Адриатикой посреди ноттингемского мрака, она хвасталась, привирала, плевать хотела на Queen’s English, а за столом сидела на своей ноге, смеялась и курила. В мае мы купили палатку и отправились к ней на родину — начали с Калабрии, постепенно продвигаясь на север, а закончили вблизи Салерно, где она меня бросила.
Берег, где мы провели последние несколько дней, был довольно неприветливым: слоистый гранит, местами гладкий, как начищенное серебро, отвесной стеной обрывался к морю. В расселинах скалы гнездились гроздья колючей травы. С вершины были видны марина яхтенного клуба и ровная подкова частной купальни, обрамленной крашенными известью валунами.
В первый итальянский день мы поссорились. Это случилось в одной из горных деревушек, где мы бродили по улицам, осажденным крахмальным воинством простыней, с грохотом выгибавшихся на ветру. На одной из ступенчатых улиц я увидел на удивление низкое окно, подхватил Паолу и, не слушая ее воплей, перекинул через подоконник. Хотел пошутить, наверное, идиот.
Белое запрокинутое лицо мелькнуло в полумраке, на мгновение стало совсем тихо, а после взвился внезапный плач, захлебывающийся, словно у ребенка. Испуганный, я прыгнул в комнату, ушибив колено о какую-то чугунную рухлядь, и обнаружил, что Паола сидит в углу полутемного бассо. Моя девушка выла, она скорчилась там, прижав колени к подбородку, мне даже показалось, что под ногами у нее блестела лужа, но я отогнал эту мысль. Увидев меня, она вскочила и вцепилась мне в плечо так сильно, что остались синяки.
До вечера Паола не сказала ни слова, а вечером я очутился в холодном аду. Ужинать она отказалась, и я отдал рыбу двум кошкам, отиравшимся возле нашего бивуака. Она простила меня только к утру, признавшись, что не может оставаться одна в закрытом помещении. Чужое жилище для нее мучительно, а дверь в бассо оказалась запертой снаружи. Стоит заметить, что эту ее странность я полюбил с той же силой, с какой любил шероховатость ее пяток или грязноватую завитушку пупка. В ней было столько света и тьмы, что она сама могла быть жилищем. Моим или еще целой армии любовников.
Какой здесь свет, удивилась бы она теперь, если бы стояла со мной рядом, глядя в окно. Свет, желтоватый и прозрачный, будто канифоль. Смолистый свет, заполняющий долины, когда на западе собираются дождевые тучи, а полые холмы становятся чернильными и рваными, будто нарисованными на волокнистой оберточной бумаге.
Будь она здесь, она сидела бы в единственном кресле, а Зампа свернулся бы на полу, как тощая борзая на гравюре Дюрера. Я показал бы ей свое укрытие, завешенное театральным тряпьем, где дверь не доходит до потолка, словно дверь лошадиного стойла, или парадную лестницу в конопушках, ведущую с холма к морю, или то место в роще, откуда видно, как царапает синий воздух острие деревенской церкви.
Я сказал бы ей, что с тех пор, как ее нет рядом, моя жизнь стала похожей на сидение в том темном, неведомо чьем жилище, где она однажды так горько плакала. Свет едва проникает в окно, дверь заперта, выбраться невозможно, а хозяин, похоже, уже никогда не придет.