Часть 43 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ну, довольно. — Кто-то повелительно постучал ложкой по чашке, и все посмотрели туда, в дальний угол.
Я тоже посмотрела. Там сидел управляющий, который, судя по горе косточек на его тарелке, все это время спокойно ел персики.
— В отеле царит хаос, — сказал он, поднявшись со стула, — если управляющий не знает, что один из хозяев выдает себя за пациента. Тоже мне Гарун-аль-Рашид! Неудивительно, что в этом сезоне полиция поселилась у нас в холле, а персонал потерял всякое желание работать. Так продолжаться не может, и я намерен заявить о своем уходе. Прошу прощения, синьоры.
Дверь за ним захлопнулась, но от сквозняка распахнулось незапертое окно в другом конце зала, и дождь хлынул на пол столовой. Две горничные, сидевшие до этого будто замороженные, бросились задвигать щеколды и вытирать воду, хотя кого теперь волнует отсыревший паркет? Адвокат пригладил волосы и открыл рот, чтобы прокомментировать речь управляющего, но в этот момент дверь хлопнула еще раз, и, кажется, даже сильнее.
Я быстро оглядела зал, подумав было, что нервы не выдержали у Пулии, но она сидела на своем стуле, скрестив руки на груди. Посмотрев в сторону окна, я поняла, что ушла библиотекарша, тихо сидевшая все это время на плетеной скамейке. Больше я ее не видела, и это меня ничуть не удивило. Искать новую работу нужно в начале сезона, когда повсюду плещутся деньги, в сентябре библиотекаршу возьмут разве что столики вытирать.
Зато исчезновение Садовника было похоже на бегство — он даже вещи свои толком не собрал. Комната его была пустой, я сняла с доски ключи и проверила, зато в тайном убежище остались рубашки и книги, даже трубка в пробковом футляре. Похоже, он здорово спешил, раз бросил свои сокровища.
Я еще не знала, что вижу его в последний раз, когда он нашел меня в процедурной и попросил подписать распечатку стенограммы для профсоюза. Вид у него был растрепанный, я услышала запах его пота — наверное, он бегал по лестницам с этой своей бумажкой, чтобы не дожидаться лифта, в котором всегда толкутся старики. Этого запаха я раньше не знала. Когда мы лежали рядом на театральном занавесе, я была мокрой как мышь, а он — сухим и прохладным. Наверное, дело в том, что наша любовь не взаимна.
На следующий день было воскресенье и ветер с севера — никто не пожелал идти на пляж, так что я спустилась на кухню. Повар играл в карты с помощником, постелив на разделочный стол полотенце, на плите пыхтела огромная кастрюля с бульоном для воскресного ланча. Они дали мне чашку бульона и сказали, что Садовник уехал, но я не стала беспокоиться, ведь он мог уехать в Венцано, где бывает раз в месяц. Да мало ли куда.
Подходящий день навестить тайное убежище, думала я, направляясь знакомой дорогой к развалинам старого корпуса. День был похож на осенний: ненастное небо сливалось с морем, на вершине холма уже хозяйничал ветер, и кроны тополей казались светлее, оттого что показывали сизую изнанку листвы.
Я давно пообещала себе, что доберусь до его хибары при первой же возможности, там наверняка что-то есть: дневник, черновик, записки или хотя бы лаптоп. Зачем еще гостиничному пианисту уходить туда на полдня, продираясь через поле молочая? Он же говорил, что пишет книгу, вот я ее и найду. Я должна знать, почему он меня бросил!
В то утро, проснувшись в его хибаре, я решила, что ночую у своей двоюродной тетки в Чивите. Тамошнюю тишину можно ложкой есть, хотя местные албанцы и любят пошуметь на площади. Всю ночь я спала лицом к стене, и сухая пакля, торчащая между бревнами, щекотала мне щеку. Лиственничные бревна, из которых построены конюшни, строители начали разбирать еще в прошлом году, но до пристройки дело пока не дошло. Садовник спал, и можно было разглядывать его сколько душа пожелает. Я бы руку дала на отсечение, что уже видела эти высокие скулы, сросшиеся брови и твердый рот, будто кисточкой обведенный.
Ну и дурой же я была. Теперь я знаю, что он просто похож на свою бабку Стефанию. Ее портрет висит в библиотеке, в том углу, где начинается вишневая полка с коньяками, занимающая всю северную стену. Босая девушка в кресле, глаза расширены, бальное платье расстегнуто, одна нога подогнута, другая едва касается пальцами пола.
* * *
Говорят, гости в прежние времена приезжали надолго, целыми семьями, иногда они спускались в деревню за свежим сыром, а рыбу в поместье привозили рано утром, прямо к воротам.
Как бы я хотела оказаться в этом здании тридцать лет назад! Услышать, как сдвигают стулья на веранде, смеются, звенят бокалами, заводят радиолу и танцуют босиком на теплом мозаичном полу. Но куда там, в начале нового века люди разучились валять дурака, для этого надо как следует обкуриться, как моя соседка по общежитию в Кассино, танцевавшая в коридоре сама с собой.
Четвертого июня, через два дня после бегства Садовника, я поняла, что он не вернется. Утром я спросила у Пулии, слышала ли она хоть какие-нибудь сплетни о ребенке, который родился у английской горничной. Кто-то же должен был его видеть. Не могли же они прятать его в чулане или в подвале как постыдный секрет, тем более что Стефания крестила внука открыто, в собственной часовне.
Ты многого хочешь, хмуро сказала Пулия, люди собственной родни не помнят, такие теперь времена, а тут без малого тридцать лет прошло. В поместье все время толпился разный народ, поди разбери, чьи это дети, чьи собаки, чьи машины на паркинге. Я слышала, что англичанка два раза привозила в поместье свое дитя, люди видели, как конюх катал мальчика на лошади, но теперь нет ни конюха, ни старухи и спросить не у кого.
Садовник похож на Стефанию, у него греческий нос и тяжелый подбородок, как на античных амфорах. Он мог бы спокойно перенестись на тридцать лет назад, сесть с молодыми хозяевами за расписанный лимонами стол, и никто не спросил бы его, откуда он взялся. Порода сильнее масти, как говорит моя тетка, владелица овчарни на склоне Урбано.
В тот день, когда я забралась в его жилище, я вообще не думала о своем расследовании. Я хотела прочесть его дневник, чтобы узнать, что он написал обо мне. Я перевернула его комнату возле конюшен, чихая от пыли, залезла даже в театральные костюмы, заглянула в корзину с тарелками, перебрала винилы, оставшиеся от конюха, сверху лежал «Incontro» Патти Право.
Сначала я нашла пенковую трубку Садовника и положила в карман. Потом я нашла блокнот, он завалился за больничную каталку, стоявшую у окна и служившую попеременно то столом, то диваном. Я быстро пролистала его в поисках своего имени, но оно обнаружилось только на одной из страниц:
«Кусок гранитной скалы по-прежнему примыкает к стене поместья, а вот дерево срубили — теперь в прохладный сад со стены никто не спрыгнет, чтоб каждый мог представить без труда, что там, внизу, не суша, а вода! Я готов спать с любой женщиной, если она хорошо пахнет и не болтает чепухи, и только о маленькой Петре я думаю как о существе без пола. Теперь все, что мне нравилось, — ее белая покорная шея, твердый зад, широкие ступни цвета светлого меда, губы, кисловатые, будто лепестки батарейки, — стало мерзким и пахнет пожарищем».
* * *
Вечером я дежурила, и в сестринской мне сказали, что никто не видел пианиста со вчерашнего дня, он даже ужинать не пришел. Лифт был занят, и я пошла пешком по винтовому коридору. Я шла так быстро, что метлахская плитка трещала под каблуками, будто ореховая скорлупа. В библиотеке не было ни души, но я запаслась ключом еще утром, когда консьерж уходил завтракать. Я включила компьютер и набрала адрес блога, теперь, когда у меня был новый подозреваемый, появились варианты пароля. Дамизампа, например. Или Ноттингем, он ведь оттуда родом.
Вспыхнула голубая страница, и — сhe figata! — блог распахнулся сам, будто пещера с сокровищами. Меня будто по глазам полоснуло, здесь всегда, всегда был замок, я столько раз смотрела на эту страницу! Пост открывался за постом, английские буквы сыпались, словно муравьи из кухонной щели.
Ни одной картинки, только тексты, большими ломтями, много скобок и много курсива. Садовник снял замок, перед тем как покинуть гостиницу навсегда. Оставил мне насмешливый прощальный знак? Или — не мне?
В библиотеку зашел фельдшер Бассо и принялся разглядывать бутылки на верхних полках, самые дорогие. Выбрав нужную, он встал на цыпочки, снял ее, обтер рукавом халата и вышел, подмигнув мне с развязным видом. Ясно, на кухне снова посиделки, и его отправили за выпивкой. Во времена разрухи правила быстро меняются. Все, что здесь пропадет, спишут на библиотекаршу, а ее никому не жалко. Тем более что ее и след простыл.
Порывшись в столе библиотекарши, я нашла стопку бумаги, вставила ее в принтер и спокойно распечатала весь дневник. Распечатала, но читать не стала. Для этого мне нужен словарь и время, нужно остаться одной, самое меньшее — на несколько часов. Я сделаю это ближе к вечеру. Теперь найти свободное время не так трудно, как несколько дней назад. «Бриатико» пустеет на глазах. А завтра будет еще легче.
* * *
Первое дело, когда собираешь каштаны, — это подготовить землю под деревом, очистить от сухой листвы и подгнивших орехов. То же можно сказать и о расследовании: сначала нужно оглядеться как следует и выкинуть из головы тех, кто не мог совершить преступления ни при каких обстоятельствах. Потом постепенно очистить поле от тех, кто не имел мотива или возможности, а потом уже стучать палкой по оставшимся, пока они не свалятся прямо в руки.
Выбирать надо только самые большие, шоколадно блестящие каштаны, меньшие оставлять зверью, каждый из них нужно повертеть в пальцах и отбросить прочь, если он не слишком хорош. Я следовала этому правилу, но совершила ошибку в самом начале — один из каштанов показался мне таким красивым, что представлялось кощунством надрезать его, как положено, крестиком и кидать на угли. Он и теперь кажется мне красивым, этот англичанин, хотя внутри у него одна сухая гниль.
Раньше я считала, что капитан убил хозяина, наткнулся на Бри, вышедшего на поляну во всей хмельной красе, и со всех ног помчался назад, на репетицию. Бумажник достался брату, капитан разыскал его, посулил деньги, вызвал в рощу и задушил. Но теперь он сам стал жертвой, и все изменилось.
В ту ночь, когда убили брата, Садовник был за триста верст от богадельни. Но в тот день, когда убили капитана, его отца, он был здесь. И в ту ночь, когда убили Аверичи, он был здесь, и не просто был, а спокойно пропустил репетицию. Mamma mia, какой-то беспросветный мрак!
Сколько бы я ни пересыпала каштаны между пальцами, один из них все равно придется пометить крестиком. Тем более что он сам себя пометил. Завести такой блог — это все равно что встать на площади в базарный день и посыпать голову пеплом. Для себя — другое дело, это я понимаю, в детстве я читала сказку про брадобрея царя Мидаса, который нашептывал секреты в ямку, чтобы голова не лопнула. Но почему он снял с блога замок?
Как бы я хотела сейчас подняться в мансарду с корабельным окном и задать все свои вопросы. Я могла бы предложить ему выбор — сдаться самому или ждать, когда за ним приедут. Или застрелиться, у него же должен быть пистолет. Но Садовника и след простыл, его комната пуста, оттуда даже матрас вынесли, будто из спальни покойника, он ведь сказал управляющему, что не вернется, и паспорт свой в конторе забрал.
Но это не самое страшное. Самое страшное, что, поднимись я к нему в мансарду, я могла бы сказать то, что на самом деле думаю. Брата не вернешь, могла бы я сказать, а ты теперь — все, что у меня есть. Я могла бы сказать это, глядя в злое скуластое лицо, в сизые морозные глаза, в эту ускользающую улыбку, которую хочется поймать и придержать пальцами. Я тебя прощаю, все хорошо, забудь.
Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008
Зря ты к нам не присоединился, охота в Ла Брера была на диво. Вернулись с двумя утками, правда, есть вариант, что егерь настучит на нас в Федерацию, март уже кончился, и теперь уток можно только глазами есть.
Вчера видел девчонку из Траяно, когда я пришел в участок, она стояла, задрав ногу на стул, и промокала кровь носовым платком. Ноги у нее молочные, крепкие, с хорошо вылепленными коленями, даже не скажешь, что южанка. В участке ремонт, и девчонка споткнулась об ящик с архивами, выставленный в коридор. Увидев меня, она одернула юбку и зашипела, как будто я ворвался к ней в девичью спальню.
Теперь, когда Диакопи погиб, девчонка не находит себе места от досады, и я ее понимаю — я знаю, что такое держать подозреваемого на кончике пальца, будто жука-фрегата, готовясь наколоть его на булавку, и вдруг жук распускает крылья, оказывается бронзовкой, и — ф-р-р-р-р-р! Узнав про показания рыбаков, которые выловили мертвеца, она первым делом спросила, почему я сразу не включил их в материалы следствия. На что я ответил, что показания пришли с опозданием, но были подшиты к делу, начальство извещено, и следствие называет другую причину смерти: самоубийство.
— Самоубийство! — Она даже со стула вскочила. — Вы когда-нибудь перестанете врать? Вы же знаете, что капитана убил его сообщник. Возможно, он убил и самого Аверичи, он знал, где хранятся театральные костюмы, и мог надеть любое платье, мне это доподлинно известно, к тому же на этот вечер у него нет алиби!
Я молча слушал, развалившись в кресле и прочищая свою трубку ершиком. Я думал о том, что дожди прекратились и скоро можно будет покрасить фасад, еще я думал о том, что следствие по делу Аверичи пойдет дальше, гладкое, будто бедро молочницы, ведь убийца покончил с собой, не смог вынести угрызений совести. Сразу видно человека из хорошей семьи.
Потом я подумал, что мог бы и сам убить капитана, имел на это полное право — но я не сделал этого, и ты, падре, знаешь почему. А кто-то сделал, но так хитро, чтобы даже пули не тратить. Даже я не знаю, кому теперь досталась марка, знаю только, что на моей земле ее пока не пытались продать.
— Может, я ошибаюсь, и все было совсем не так… — Она ходила по моему кабинету, не замечая, что кровь струится по ноге, затекая в голубую туфлю. — Вполне возможно, что сообщник позволил капитану взять на себя два убийства, дождался, пока тот сделает всю грязную работу, а потом прикончил его и забрал добычу. Уверена, он на это способен, он хороший стратег.
— Может, скажешь мне его имя? — спросил я лениво, чтобы ее подразнить. — Кто этот Бригелла с деревянным мечом?
— Скажу, но не теперь. — Она наконец села, сняла туфлю и стала протирать ее платком. — Этот человек поначалу был вне подозрений, но что-то с ним было не то, я знала это каждый раз, когда видела его: у меня леденел язык и в животе начинала биться большая грязная птица. Понимаете? Это как любовь. Я и думала, что это любовь!
Садовник
На свете столько мест, которые даже представить трудно. Мальчишкой я мог часами разглядывать рекламу мартини в материнских журналах, только не из-за полуголых, блестящих от масла теток, как думала мать, а из-за полосы прибоя или песка, до странности светлого, или зеленоватой темноты прибрежных скал. Я хотел быть там, я не хотел сидеть в нашей гостиной, на краешке дивана, ожидая момента, когда меня заметят и велят садиться за инструмент. Беспощадный увертливый Черни, выламывающий пальцы, от него мои руки становились двумя каучуковыми шарами, но мать любила экзерсисы и неумолимо сажала меня на диван к приходу своих подруг.
— Беглость, какая удивительная беглость! — качали головами дамы, и да! — я чувствовал себя беглецом.
Мои кисти сновали по клавишам, а я лежал на сырой траве и смотрел в небо, заслоненное листьями масличной пальмы или, на худой конец, папоротника. Я хотел лежать там и смотреть в небо, а больше ничего не хотел, ну разве что море слышать где-нибудь в десяти шагах, оглушительно смеющееся море, не стесненное пляжными ларьками и причалами. За окном гостиной звенели трамваи, гостьи щелкали зажигалками и трясли головами, довольная мать стояла в дверях, от нее пахло вином, в вырезе платья виднелись сияющие бусины пота.
В восемьдесят седьмом мы жили в черном от сажи городе, переполненном фабриками и костелами, в отдаленном районе, где на всю улицу было только две лавки — зеленная и писчебумажных товаров, а все остальное пространство было занято коттеджами, равномерно выходящими из земли, будто волшебные воины в книжке-раскладушке. Хрусть — и развернулись веером. Я жил в относительной тишине и был этому рад.
В центре города, куда мне приходилось ездить в школу, было угрюмо и неспокойно, люди были нарядными и сидели в кафе, как полагается настоящим европейцам, но выглядели при этом набитыми соломой чучелами, настороженными и вялыми. Вероятно, они казались мне такими потому, что я видел их по дороге в ненавистную школу господина Гертца. Однажды мать сказала, что пианино меня прокормит в любых обстоятельствах, и всю дорогу до школы я представлял себе эти обстоятельства.
Например, как началась война, соломенные чучелки лежат вповалку, фабрики захлебываются тревожным воем, а я сижу посреди ресторанного зала и исполняю «Этюд номер девять». Ветер понемногу разносит солому, вино алеет в уцелевших графинах, собаки бегут вдоль улиц с кровавыми ошметками в зубах, а я играю легкое стаккато и мету клавиши челкой. Потом я встаю, направляюсь на ресторанную кухню и жарю себе яичницу.
Мое детство разделилось на белую страшноватую косточку и прозрачную мякоть, будто недозрелая слива. Мы жили за границей, так принято было говорить, хотя мне казалось, что мы живем там, где живем, а за границей как раз остались все остальные. Я помнил темноватое кафе-мороженое на углу, железную горку в виде слона в соседнем дворе, кофейный обливной камин в спальне родителей, всегда забитый ненужными газетами. Еще помнил пластинку, которую часто слушала мать: «Geduld, Geduld, wenn mich falsche Zungen stechen». Теперь я знаю, что это означает. Терпение, терпение, когда меня колют языки фальши.
Работа у отца была какая-то странная, иногда он месяцами не появлялся дома, а приехав, ни с кем не разговаривал, запирался в гостиной и шуршал бумагами. Лицо у отца было цвета охры, очень сдобное, и я часто представлял, как он бреет себе голову изогнутым тибетским ножом с костяной рукояткой. Нож висел в гостиной на стене, так высоко, что дотянуться было невозможно.
Однажды у отца начались неприятности, и он уехал в прозрачную мякоть, чтобы их улаживать. Его кололи языки фальши, я полагаю. Однажды языки победили, и мы вернулись в залитую светом квартиру над кафе-мороженым, но не успел я насладиться забытой мякотью, как мой чемодан снова сложили, и марш-марш.
Путешествие на Запад с царем обезьян замедлилось и превратилось в сон в красном тереме. Английский приятель отца щелкнул пальцами, и меня взяли в колледж, где я целый год прогуливал церковную службу по утрам, надевая кроссовки в кустах возле церковных дверей, запихивая пиджак в терновую гущу и отправляясь на пробежку. Но это было целую вечность спустя, в девяносто девятом.