Часть 18 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не поддающиеся расшифровке записи перед ним — Прелюдия до мажор Иоганна Себастьяна Баха. Никаких тебе диезов. Никаких бемолей. В ее представлении произведение предельно простое и вместе с тем прелестное как для исполнителя, так и для слушателя. Первая нота — до первой октавы. Да, нота записана для левой руки и потому расположена на добавочной линейке басового ключа, а не на добавочной линейке скрипичного, где он привык ее видеть. Но все равно. Это до гребаной первой октавы.
Его неловкость и еще более неловкое молчание продолжают злить Карину, действовать на ее натянутые, измученные нервы, сводя с ума. Она скрипит зубами и раздраженно дышит носом, выдержка дается ей с трудом. Она не будет подсказывать ему, что делать. Даже полунамеком. Сегодня детям все преподносится на блюдечке с золотой каемочкой. Каждый из них — победитель. Каждый получает приз. Не на этой банкетке. Добро пожаловать в реальную жизнь, Дилан.
Он снова шмыгает носом, и ей хочется выкрикнуть: Сыграй ноту! Высморкайся! Сделай уже ХОТЬ ЧТО-НИБУДЬ! В любой другой день она могла бы винить себя. Вот была бы она преподавателем получше, больше воодушевляла и подбадривала, тогда бы он знал, как играть это произведение. Сегодня она позволяет виноватому взять вину на себя. Они просидят здесь оставшиеся десять минут в тишине, если будет надо.
Карина бросает рассеянный взгляд в окно гостиной и замечает вдалеке трех похожих на голубей птиц. Они сидят на электрических проводах, две на верхнем и третья под ними. Эти округлые черные птицы принимают вид нот скрипичного ключа, которые она проигрывает в своем отчаянно скучающем мозгу. Соль-соль-ми. Соль-соль-ми. Она начинает сочинять музыку, подсказанную этими птичьими нотами, и вот уже дивная мелодия понемногу развеивает ее паршивое настроение, но тут Ричард закашливается. Не тот звук, на который она рассчитывала.
Она прислушивается к форме и наполнению этой последовательности звуков и надеется, что Ричард, как и находящийся здесь юный Дилан, справится сам. Кашель мокрый, булькающий, неутихающий. За последний месяц брюшные мышцы Ричарда значительно ослабли, и зачастую ему не под силу выкашлять скапливающуюся в горле мокроту. Дилану, наверное, кажется, будто в соседней комнате захлебываются собственной слюной, но Карину уже не трогают эти хорошо знакомые звуки.
Ричард неожиданно затихает, и вот как раз эта тишина между приступами удушья, к которой Карине никак не привыкнуть, и наполняет ее ужасом. Она так и представляет себе, как он тужится, тело его сотрясается и напрягается от усилий, как если бы он пытался выдавить кашель из кончиков пальцев, вены на шее вздуваются, изо рта капает пенящаяся слюна. Она ждет, прислушиваясь, и все это напоминает ей, как целую вечность назад она лежала, не смыкая глаз, в постели, стараясь уловить скрип открывающейся после полуночи входной двери, тяжелые шаги Ричарда в прихожей, постукивание колес чемоданчика, катящегося по деревянному полу. Она обижалась на отсутствие мужа и ненавидела его за появление дома. И вот он снова здесь. И она все еще его ненавидит.
В обратной ситуации, если бы заболела она, а Ричарду пришлось бы за ней ухаживать, его бы разом канонизировали. Ее же никто не торопится причислять к лику святых. Она чувствует себя жалкой, вздорной, обидчивой и глупой — так, наверное, чувствует себя Дилан, просиживая за пианино по полчаса раз в неделю.
Разрывая молчание, снова кашляет Ричард. Он харкает и булькает слюной, явно пытаясь сделать вдох, и звук его неудачных попыток прочистить горло ползет по позвоночнику Карины. Ей кажется, что кто-то верещит ей в самое ухо. Ну всё. С нее довольно.
Она резко встает, оставляя Дилана в его бесконечном замешательстве от немыслимых нот Баха, и, кипя от злости, пулей бросается в комнату Ричарда. Мелькает секундная мысль об откашливателе. Но ее сердце и мозг настолько пропитаны обжигающей ненавистью, что она не может больше вытерпеть ни минуты. Карина выдергивает из-под головы Ричарда одну из двух подушек и, успев поймать мгновенный проблеск понимания в расширившихся глазах бывшего мужа, накрывает его лицо подушкой. Его голова дергается под ней из стороны в сторону, но довольно слабо. Вытянутые вдоль тела парализованные руки лежат неподвижно, не в состоянии оказать сопротивление. Карина надавливает еще сильнее.
Проходит всего около минуты, и Ричард замирает. Она еще немного ждет, прежде чем поднять подушку. Его глаза открыты, зрачки неподвижны, пусты.
Раздается звук до первой октавы.
— Так? — спрашивает Дилан.
Карина моргает. Голуби уже улетели с электрических проводов. Она поворачивает голову к баховской Прелюдии до мажор на подставке и полностью возвращается в гостиную, выныривая из этой греховной, теплой, сладкой дневной грезы. Затихает ласкающая слух до первой октавы, в своей комнате снова начинает кашлять Ричард.
— Да, Дилан. Так. Поздравляю.
Бросает взгляд на часы. 16:00. Урок окончен.
Глава 21
Хмурая Грейс ссутулилась за столом Ричарда, повернувшись в сторону двери, к выходу из комнаты. Не к отцу. Помимо Карины и Билла, других помощников и врачей, привыкших к виду больных БАС, люди в большинстве своем избегают смотреть прямо на него. Он сильно исхудал и часто пускает слюну, руки висят плетьми, голос странный. Посторонним хватает мимолетного взгляда — их глаза, как правило, дольше не задерживаются на нем, — чтобы понять: с этим парнем что-то не так и это серьезно. Но Ричард понимает: будь он даже здоров, дочери совсем непросто находиться с ним лицом к лицу.
Он смотрел «Игру престолов», устроившись в своем глубоком мягком кресле, когда Грейс несколько минут назад постучала в приоткрытую дверь и спросила, может ли войти, но с тех пор не проронила ни единого слова. Она явно пришла сюда не по своей воле, а послушно исполняя указание матери. Грейс то и дело поглядывает на телефон, вероятно проверяя время и гадая, как долго еще вынесет это молчаливое общение. А может, эсэмэски читает. Ему не понять. Через час она уезжает в аэропорт, возвращается в университет. Это прощание.
— Хо-чу-то-бы-ты-на-ла, не-мо-ря на бо-шие тра-ты, во-и ден-ги на у-ше-бу ро-гать не бу-дем. Во-е о-ра-зо-ва-ние не- по-ра-да-ет.
— Ага. Спасибо.
Он многого недодал Грейс в детстве, так пусть у нее будет хотя бы это.
— Может, планируется запуск каких-нибудь новых лекарств, которые смогут вылечить или хотя бы притормозить это все? — спрашивает она, словно вдруг вспомнив, что́ собиралась выяснить.
— Я у-ша-вую в-ли-ни-че-ки-пы-та-ниях. Мо-же ри-ни-ма-ю во-ше-ную пи-лю-лю.
— А, ну хорошо.
Она кажется удовлетворенной полученным ответом и далее к этой теме не возвращается. Подобно большинству двадцатилетних, она, скорее всего, не представляет себе смерть как нечто реальное. Поэтому, конечно же, что-нибудь его обязательно спасет. И вот оно есть, решение, лекарство, проходящее клинические испытания. Проблема устранена. Теперь Грейс может перейти к более безобидной, приятной теме разговора. Или вернуться к неловкому для них обоих молчанию. При любом раскладе умирающих в этой комнате нет.
Каждое утро Билл растворяет в воде таинственную пилюлю и шприцем вводит раствор в желудок Ричарда, которому в этот момент хочется ощутить хоть какое-нибудь изменение: он сможет вдохнуть поглубже, речь станет более внятной, пройдут фасцикуляции в языке, он чудесным образом сумеет пошевелить большим пальцем на левой руке. Но если не считать живительной прохладной воды, струей наполняющей желудок, он ничего не чувствует.
Может, он в контрольной группе. Или, что вероятнее, лекарство не действует. Но он не отказывается от участия не потому, что делает ставку на эту маленькую белую пилюльку. Ричард не обманывает себя, воображая, что современная медицина может его спасти. Слишком уж глубоко он провалился в кроличью нору и знает это. Его уже поздно спасать. Он участвует в испытаниях, потому что хочет внести свою лепту, сделать свой шажок на долгом пути к созданию действенного лекарства.
Он верит, что все до одной осечки, предшествующие, например, разработке учеными полиомиелитной вакцины, были неотъемлемыми этапами ее создания. Сколько он ошибался, пока разучивал шопеновский Этюд соч. 10, № 3, да и любой шедевр, пока не добивался его безупречного исполнения? По дороге, ведущей к любому великому достижению, приходится делать тысячу неверных шагов, оказываться в тысяче тупиков. Без неудач не бывает успеха.
Однажды ученые изобретут вакцину, профилактическое средство, способ лечения, и люди будут говорить о БАС так, как сейчас говорят о полиомиелите. Родители будут рассказывать своим детям о том, что раньше люди страдали от недуга, который назывался БАС, и умирали от него. Это была ужасная болезнь, вызывавшая у своих жертв паралич. Дети будут смутно представлять себе этот кошмар и уже через секунду перескакивать на более радостную тему, испытывая мимолетную благодарность за реальность, в которой этим трем буквам никогда больше не будет места.
Но этого еще не произошло. Сегодня существует только одно жалкое подобие терапии, и никакого лекарства, и дети, такие как Грейс, сидят в первом ряду, напротив своих отцов, наблюдая за БАС во всех его уродливых, чудовищных проявлениях.
Даже если каким-то чудом его маленькая, белая, проходящая клинические испытания пилюля окажется волшебной, она в лучшем случае остановит войска БАС от захвата еще больших территорий, затормозив болезнь в ее текущей стадии. Насколько он понимает, это лекарство не в состоянии восстановить то, что уже разрушено. Так что ему просто не станет хуже, но вспять процесс не повернуть. Он так и останется с двумя парализованными руками, едва разборчивой речью, затрудненным дыханием, питательным зондом и отвисающей правой стопой, из-за которой постоянно спотыкается. Как бы его ни пугала перспектива умереть в течение года, гораздо менее привлекательной видится возможность влачить такое существование еще десяток лет. Если задуматься, это просто жуть.
Ему требуется волшебная пилюля и машина времени. Тогда бы он остановил болезнь, а потом вернулся в прошлое, в котором БАС еще не лишил его рук. А затем отправился бы еще дальше, в то время, когда Грейс было два годика и он только начал ездить на дальние гастроли, чтобы выступать с симфоническими оркестрами; в то время, когда Грейс было четыре и он уезжал, чтобы спрятаться от Карины и ее недовольства; в то время, когда Грейс было шесть, — и он учил бы ее завязывать шнурки и кататься на велосипеде, радовался бы ее написанным без единой ошибки диктантам, читал бы ей сказки и целовал перед сном, он пережил бы снова то время, когда ей исполнялось восемь, девять, десять… чтобы узнать собственную дочь.
Но вместо этого они здесь, в этой комнате, прощаются, словно два посторонних человека. У них нет ни машины времени, ни лекарства от БАС или разрушенных отношений. Никакая добавка не восстановит потерянное, никакие пропихнутые через его гастростому пилюли не исправят того, что пошло не так.
Грейс раскачивает свое кресло вперед-назад, вперед-назад, потом останавливается, уперев ноги в пол, будто пришла к какому-то решению. Ей, видимо, уже пора. Она обхватывает себя руками, словно ей холодно, дурно или хочется защититься, и смотрит прямо на него:
— Все свое детство я чувствовала, будто ты выбрал фортепиано, а не меня.
Одно дело — найти место изъянам и неудачам в уединении своих мыслей, и совсем другое — услышать, как об этом вслух говорят другие, как на твои ошибки открыто указывает собственная дочь. Ричарда захлестывает стыд, а потом, к его удивлению, омывает волна облегчения. Он выдерживает гневный взор дочери и ощущает невероятную гордость за нее.
— Так-и бы-ло.
На ее лице читается изумление, взгляд мечется по сторонам. Она не ожидала, что он согласится. Пришло время взять на себя ответственность, принять свою вину, стать взрослым, ее отцом — сейчас или никогда. Она уезжает на учебу. У него может не быть другого шанса.
Ему хочется сказать что-то еще, объяснить, что хотя он и предпочел фортепиано, он не любил его больше, чем ее. Просто ему было проще любить фортепиано, чем показать ей свою любовь. С фортепиано у него все получалось. Что, если бы у него не получилось стать хорошим отцом? Что, если бы он был таким, как его отец? Фортепиано требовало от него полной самоотдачи: внимания, страсти, времени. Думалось, время на Грейс найдется позже. И это позже неизменно переносилось на позже. Это то, о чем он больше всего сожалеет в своей жизни.
Отцом он был ужасным. Он не играл ни главной, ни даже вспомогательной роли в ее воспитании. В лучшем случае служил сквозным, второстепенным персонажем, а сейчас и вовсе не состоящим в профсоюзе актером массовки в роли без слов. Когда он задумывался о своем наследии, под ним всегда подразумевалось его творчество, музыка, которую он исполнял и записывал, его карьера пианиста. Сейчас он видит, что его истинное наследие сидит напротив, его дочь, красивая юная женщина, которую он совсем не знает, а время у него вышло. Скорее всего, он уже не познакомится с ее бойфрендом, мужем, детьми. Не увидит, как она окончит университет, где будет жить, чем станет заниматься. Он смотрит в ее светло-зеленые глаза, такие же проникновенные, как и у матери, на ее длинные, собранные в высокий хвост волосы и понимает, что никогда ее не знал и уже никогда не узнает.
Может, если бы у него было больше детей, как ему и хотелось, он бы стал совсем другим отцом. Активно участвовал бы в их жизни, принимал более правильные решения. Карина так хорошо со всем справлялась, полностью посвятив себя материнству, что он искренне считал: дома его присутствие не нужно. А со временем решил для себя, что оно еще и нежеланно. Поэтому с головой погрузился в карьеру и связал с ней все свои мечты. Предполагалось, что представятся и другие возможности, что у них с Кариной родятся еще дети. Больше детей так и не появилось. И не появится. Он стискивает зубы, сглатывает и задерживает дыхание, но слезы все равно наворачиваются.
Грейс вытягивает из коробки на столе салфетку, подходит к отцу и вытирает его мокрое от слез лицо и глаза. Возвращается на свое место и промокает уголки собственных глаз той же самой салфеткой. Он дарит ей мягкую, благодарную улыбку. Но хочет подарить куда больше.
— Я пойду.
— При-еде до-мой на ве-се-не ка-ни-клы?
— Был план смотаться на озеро Тахо с Мэттом и компанией приятелей. Но вообще не знаю, наверное.
— Ву-чит до-ро-во. Е-жай.
— Я, скорее всего, приеду сюда на выходные в марте. И точно вернусь домой на лето.
— Ла-но.
— До скорого.
— До-ко-ро-го.
Она встает, снова подходит к отцу и, положив руку ему на плечо, целует в лоб.
— Пока, пап.
Когда она выходит из кабинета, ему хочется протянуть руку и дотронуться до нее, обнять ее и крепко прижать к себе, прикосновениями показать то, что он, похоже, не может облечь в слова, но его руки еще более бесполезны, чем голос. Он мучим раскаянием и неспособностью проговорить то извинение, которое хочет ей принести, ведь оно выйдет чересчур длинным, речь у него чертовски медленная, а слов слишком много и одновременно недостаточно, и он совершенно неискушен в подобных разговорах. Она уходит, а он размышляет об истории своего отца — той, которую он, Ричард, пронес через всю свою взрослую жизнь, трудную, нескладную и болезненную — и задается вопросом: а что думает Грейс о нем самом? Когда ее бойфренд спрашивает: «Какой у тебя отец?» — что она отвечает? Насколько трудной, нескладной и болезненной оказывается ее история?
Глава 22
Ричард и Карина сидят бок и бок в тесном кабинете доктора Джорджа, эксперта по поддерживающей коммуникации. Последние несколько минут доктор Джордж рассказывал им о себе и своей работе. Что ж, энтузиазма ему не занимать. Лет, наверное, тридцати пяти, бледный и худой, в очках с металлической оправой, он источает чрезмерное жизнелюбие, граничащее с легкой придурковатостью, и кипит энергией так, будто три последних эспрессо явно были лишними, однако Ричард подозревает, что все это просто образ. Жизнерадостная манера оказывается настолько неожиданной, что невольно подкупает, слишком уж она отличается от поведения других специалистов, с которыми встречается Ричард. Не то чтобы он в чем-то их винил. Работать с больными БАС — то еще веселье.
— Итак, рассказывайте, как у вас обстоят дела, — говорит доктор Джордж.
— Во-первых, — начинает Карина, — его трудно понять, когда…
— Извините. Прошу простить, что перебиваю. Но позвольте, я вас прямо здесь и остановлю. Хочу все услышать из первых уст. Это же логично? Ричард? — Доктор Джордж приподнимает брови и с улыбкой кивает Ричарду: — Прошу.
— Я те-а-ю го-лос, и-мы-хо-тим нать, что мо-но де-лать, то-бы я мог ка-то ощать-ся.
— Хорошо, понятно. Я немного огорчен, что мы с вами встречаемся только сейчас. Жаль, что вы не пришли ко мне сразу после того, как вам поставили диагноз, или хотя бы пару месяцев назад.
Невролог Ричарда, который направил его к доктору Джорджу, подтвердил, что пациенту при постановке диагноза сказали о возможности загрузки и сохранения голоса и позднее неоднократно напоминали об этом, однако Ричард ничего такого не помнит. Узнав о своей болезни, он был в состоянии шока, а потом не меньше трех месяцев — в состоянии отрицания. Информация о докторе Джордже была погребена где-то в кипе другой пугающей информации о вещах, с которыми не хотелось иметь ничего общего, например о гастростомии, инвазивной вентиляции легких и креслах-колясках с электроприводом. Даже когда Ричард принял поставленный ему диагноз, тот факт, что он со временем потеряет голос, принимать отказался. Некоторым больным БАС удается его сберечь. Может, и ему повезет. У него такое чувство, что загрузить собственный голос — это все равно что обустроить детскую или разбить бейсбольную площадку посреди кукурузного поля. Если он создаст голосовой банк, тот ему непременно понадобится.
— Зна-ю, не-мно-го ри-по-здал на ве-че-рин-ку.
— Нестрашно. Вечеринка еще не закончилась. Притом что ваш голос потерял в мелодичности и уже не такой сильный, каким, я уверен, был раньше, он все еще исключительно ваш. То, как вы выделяете слоги, используете идиосинкратические фразы, даже звуки, которые вы издаете, — смех, к примеру, — все это характерно только для вас. Записав их, мы сможем сохранить процесс общения личным и живым.