Часть 20 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Морщинистые щеки Женевьевы были залиты слезами. Ее голова раскачивалась из стороны в сторону в приступе отчаяния. Она взяла руку Жюля и прижала к себе:
– Господи, куда катится эта страна?
Женевьева сделала девочке знак подойти и ухватила ее маленькую ручку своими старыми натруженными пальцами. «Они спасли меня, – повторяла себе девочка. – Спасли». Они спасли ей жизнь. Может, кто-то вроде них спас Мишеля, и Папу, и Маму? Еще оставалось немного надежды.
– Маленькая моя Сирка! – всхлипнула Женевьева, сжимая ее пальцы. – Ты была такой мужественной там, в подвале.
Девочка улыбнулась. Это была прекрасная, смелая улыбка, она тронула стариков до глубины души.
– Пожалуйста, – сказала она, – не зовите меня больше Сирка. Так меня звали, когда я была совсем маленькой.
– А как нам тебя звать? – спросил Жюль.
Девочка расправила плечи и гордо вздернула подбородок:
– Мое имя Сара Старзински.
Покинув квартиру, куда я вместе с Антуаном наведывалась посмотреть, как продвигаются работы, я сделала остановку на улице Бретань. Гараж по-прежнему был на месте, как и памятная доска, напоминающая прохожим, что еврейские семьи из Третьего округа были собраны здесь утром шестнадцатого июля сорок второго года, прежде чем их отправили на Вель д’Ив, а затем в лагеря смерти. Именно здесь началась одиссея Сары. Но где она закончилась?
Я встала перед доской, не обращая внимания на прохожих. Я почти видела, как жарким июльским утром Сара идет сюда с улицы Сентонж, между матерью и отцом, с полицейскими по бокам. Да, я видела всю сцену. То, как их заталкивали в гараж, перед которым я сейчас стояла. Нежное лицо в форме сердечка было у меня перед глазами, и я читала на нем непонимание и страх. Пышные волосы, забранные в хвост, миндалевидные бирюзовые глаза. Сара Старзински. Жива ли она еще? Сегодня ей стукнуло бы семьдесят лет. Нет, наверняка ее уже не было на этом свете. Она исчезла с лица земли вместе с другими детьми Вель д’Ив. Она так и не вернулась из Освенцима. От нее осталась лишь горстка пепла.
Я села обратно в машину. Как и положено настоящей американке, я так и не научилась пользоваться рычагом переключения передач. Поэтому я водила маленькую японскую машину на автоматике, над которой Бертран, разумеется, не уставал подшучивать. Но в Париже я ею практически не пользовалась. Не видела необходимости: вполне хватало автобусного сообщения и метро. Это тоже служило Бертрану поводом для насмешек.
Сегодня после полудня мы с Бамбером должны были отправиться в Бон-ла-Роланд. Это в часе езды. Утром я была в Дранси с Гийомом. Оказалось, это совсем недалеко от Парижа, прямо в сером, неприглядном пригороде, за Бобиньи и Пантеном. Более шестидесяти поездов отправились из Дранси, железнодорожного узла французской транспортной сети, в направлении Польши. Когда мы проходили мимо высоченной мемориальной скульптуры, я не сразу поняла, что лагерь теперь обитаем. Женщины гуляли с колясками и собаками, с криками носились дети, развевались на ветру занавески, на подоконниках выстроились горшки с цветами. Я была поражена. Как они могут жить в этих стенах? Спросила у Гийома, был ли он в курсе до нашей поездки. Он кивнул. По выражению его лица я поняла, что он взволнован. Вся его семья была депортирована именно отсюда. Ему нелегко дался этот визит. Но он настоял, что поедет вместе со мной.
Хранителем Мемориала Дранси был усталого вида мужчина лет пятидесяти. Звали его Менецки. Он ждал нас у входа в крошечный музей, открытый специально для этой встречи. В простой маленькой комнате мы рассматривали фотографии, статьи, карты. За стеклом были выставлены желтые звезды. Впервые я видела настоящие. Это производило сильное впечатление, но и вызывало чувство неловкости.
Лагерь почти не перестраивался за последние шестьдесят лет. Огромная бетонная буква U, сооруженная в конце тридцатых годов и задуманная как новаторский проект жилого квартала, была реквизирована правительством Виши в сорок первом году с целью депортации евреев. В сорок седьмом здание было передано под семейное жилье. Сейчас в небольших квартирах проживало четыреста семей. Арендная плата была ниже, чем по соседству.
Я спросила у печального месье Менецки, знают ли обитатели квартала «Ла Мюэтт»[29] – таково было название этого места, невольно звучащее иронично, – где именно они поселились. Он отрицательно покачал головой. Большинство жителей были слишком молоды. Они не знали и, по его мнению, не желали знать. Им было все равно. Тогда я спросила, много ли народа посещает Мемориал. Он ответил, что иногда бывают школьные экскурсии, а еще туристы. Мы полистали книгу отзывов для почетных посетителей.
Полетте, моей матери. Я люблю тебя и никогда не забуду. Я буду приезжать сюда каждый год в память о тебе. Отсюда ты уехала в Освенцим в 1944 году. Ты так и не вернулась. Твоя дочь Даниэль.
Я почувствовала, как у меня наворачиваются слезы.
Затем хранитель отвел нас к вагону для скота, запертому на ключ и стоящему на газоне перед музеем. Он открыл его, и Гийом подал мне руку, чтобы помочь подняться. Я попыталась представить себе это пустое пространство заполненным людьми, прижатыми друг к другу: маленьких детей и подростков, их дедушек и бабушек, родителей. На пути к смерти. Гийом побледнел. Потом он признался мне, что никогда не поднимался в этот вагон. Никогда не осмеливался. Я спросила, как он себя чувствует. Он заверил, что нормально, но я видела, что он потрясен.
Мы вышли из здания. Я забрала с собой кучу документов, брошюр и книг, выданных хранителем. В голове перемешалось все, что я узнала о Дранси: бесчеловечное обращение на протяжении тех ужасных лет, поезда, увозившие евреев в Польшу.
Я была переполнена душераздирающими фактами, всем, что я прочла о четырех тысячах детей Вель д’Ив, поступивших в конце лета сорок второго, без родителей, больных, грязных, голодных. Была ли среди них Сара? Отправилась ли она тоже по маршруту Дранси – Освенцим, одинокая и запуганная, в вагоне для скота, переполненном незнакомыми людьми?
Бамбер ждал меня внизу, в бюро. Его чересчур длинное тело сложилось, втиснувшись в какое-то кресло; фотоаппараты он положил за спину. Он бросил на меня встревоженный взгляд. Успокаивающим жестом положил мне руку на плечо:
– Гм, Джулия, ты в порядке?
Мои черные очки не помогали. Беспокойная ночь оставила следы на лице. Разговор с мужем, затянувшийся далеко за полночь. И чем дальше, тем непреклоннее становился Бертран. Он не хотел этого ребенка. В любом случае для него речь шла не о ребенке и даже не о человеческом существе. Просто о зернышке. О маленьком зернышке. Другими словами, о чем-то несуществующем. И этого несуществующего он не желал. Он не мог взять на себя такую ответственность, это было выше его сил. В какой-то момент его голос сорвался. Я очень удивилась. Лицо у него было изможденным и казалось постаревшим. Куда девался беспечный, дерзкий муж, так уверенный в себе? Я в изумлении не сводила с него взгляда. А если я решу оставить этого ребенка, все будет кончено. Кончено? Что это значит? Пораженная, я посмотрела ему прямо в глаза. Между нами все будет кончено – вот что он ответил этим ужасным срывающимся голосом, который, как мне казалось, принадлежал другому человеку. Конец нашего союза. Мы оба остались молча сидеть за кухонным столом, не произнося больше ни слова. Потом я спросила, почему рождение ребенка приводит его в такой ужас. Он отвернулся и вздохнул, потирая глаза. По его словам, он слишком стар. Ему скоро пятьдесят. Это само по себе довольно ужасно. Стареть. Работа и так держит тебя в постоянном напряжении: трудно противостоять молодым волкам с большими зубами, каждый день вступать с ними в соревнование. А еще видеть, как ты сам меняешься, и не в лучшую сторону. Это трудно выдержать. Выдержать свое лицо в зеркале. Раньше я никогда не слышала, чтобы он так говорил. Я и представить себе не могла, что стареть для него такая проблема. «Мне стукнет семьдесят, когда ребенку будет двадцать, – этого я не хочу, – цедил он сквозь зубы раз за разом. – Я не могу. Я не хочу. Джулия, пойми это наконец. Оставляя ребенка, ты убиваешь меня. Слышишь? Ты меня убиваешь!»
Я глубоко вздохнула. Что я могла сказать Бамберу? С чего начать? Что он поймет? Он так молод, так отличается от нас. Но я оценила и его благожелательность, и его внимание. И оставила все при себе.
– Да так, какой смысл морочить тебе голову, Бамбер, – сказала я, отводя глаза и вцепившись в руль, как в спасательный круг. – Просто ночь выдалась скверная.
– Это из-за твоего мужа? – бросил он пробный камень.
– Да, из-за моего мужа, ты прав, – усмехнулась я.
Он повернулся ко мне:
– Если хочешь поговорить об этом, давай, Джулия, я рядом, – сказал он серьезным и мужественным тоном, каким Черчилль в свое время заявил: «Мы никогда не сдадимся»[30].
Я не смогла сдержать улыбку:
– Спасибо, Бамбер. Ты, как всегда, на высоте.
Он состроил гримасу:
– Как все прошло в Дранси?
Я застонала:
– О господи, ужасно! Самое гнетущее место, которое я когда-либо видела. Нашлись люди, которые поселились в том самом месте, где был лагерь, – в голове не укладывается, верно? Я ездила с другом, всю его семью депортировали через Дранси. Ты еще намаешься там с фотографиями, можешь мне поверить. В десять раз хуже, чем на улице Нелатон.
Выехав из Парижа, я свернула на автостраду А6. К счастью, в это время движение было не самое плотное. В машине царило молчание. Я поняла, что должна поговорить с кем-нибудь о том, что со мной случилось. И как можно скорее. Я не могла держать это в себе – и ребенка, и все остальное. В Нью-Йорке сейчас нет и шести утра. Слишком рано, чтобы звонить Чарле, даже если день успешного крутого адвоката начнется очень скоро. У нее было двое маленьких детей, как две капли воды похожих на ее бывшего мужа, Бена. Новый муж, Барри, был очарователен и работал в области информатики. Я его еще плохо знала.
Мне так хотелось услышать голос Чарлы, она так тепло и ласково восклицала «Hey!»[31], когда я звонила. Чарла никогда не ладила с Бертраном. Оба притворялись с переменным успехом. Так повелось с самого начала. Я знала и о том, что Бертран думает о Чарле. Красивая, блестящая, напористая, феминистка и американка. А для нее Бертран был надутым лягушатником, суперобаятельным шовинистом. Чарлы мне не хватало. Ее честности, ее смеха, ума. Когда я уехала из Бостона в Париж, она была еще подростком. Поначалу я прекрасно обходилась без младшей сестры. Но теперь наша удаленность друг от друга угнетала меня. Как никогда.
– Хм, – отвлек меня мягкий голос Бамбера, – мы, случайно, не проскочили съезд?
Он был прав.
– Черт! – воскликнула я.
– Не дергайся, – успокоил меня Бамбер, возясь с картой. – Можем свернуть на следующем.
– Прости, я немного устала, – проворчала я.
Он мило улыбнулся и ничего не добавил. Я очень любила в нем это качество.
Мы добрались до Бон-ла-Роланда – маленького скучного городка, затерянного в пшеничных полях. Решили оставить машину на центральной площади, где высились мэрия и церковь. Прошлись по улицам. Бамбер сделал несколько фотографий. Народу было мало. Мне это бросилось в глаза. Унылое безлюдное местечко.
Я читала, что лагерь располагался в северо-восточных кварталах, а на его месте теперь стоит технический лицей, построенный в шестидесятых годах. В свое время лагерь находился в трех километрах от вокзала, в противоположном направлении, а значит, депортированные семьи были вынуждены пройти через центр города. Должны же найтись люди, которые помнили об этом, сказала я Бамберу. Люди, которые видели бесконечную вереницу, тяжело шагающую у них под окнами или прямо перед ними.
Вокзал был заброшен. Его перестроили и превратили в детские ясли. Какая ирония! В окнах были видны красивые разноцветные рисунки и плюшевые зверята. Группа малышей резвилась на игровой площадке справа от здания.
Молодая женщина лет двадцати с младенцем на руках направилась к нам и спросила, может ли она чем-то помочь. Я объяснила, что я журналистка и собираю информацию о бывшем концлагере, который находился на этом месте в сороковые годы. Она никогда о нем не слышала. Я указала ей на доску, висящую над входом в ясли.
В память о тысячах еврейских детей, женщин и мужчин, которые с мая 1941 г. по август 1943-го прошли через этот вокзал и лагерь для интернированных в Бон-ла-Роланде, прежде чем их депортировали в лагерь смерти Освенцим, где они были убиты. Не забудем никогда.
Она пожала плечами и улыбнулась мне, словно извиняясь. Она не знала. В любом случае она была слишком молода. Это случилось еще до ее появления на свет. Я спросила, приходят ли люди посмотреть на мемориальную доску. Она ответила, что ни разу никого не видела с тех пор, как начала работать здесь в прошлом году.
Бамбер сделал фотографию, пока я обходила белое приземистое здание. С любой точки вокзала еще можно было прочесть название городка. Я перегнулась через ограждение.
Старые ржавые железнодорожные пути заросли сорной травой, но по-прежнему находились здесь, со своими деревянными шпалами. По этим теперь заброшенным рельсам множество поездов уходило непосредственно в Освенцим. Сердце мое сжалось. Мне вдруг стало трудно дышать.
Отсюда пятого августа сорок второго года эшелон № 15 повез родителей Сары Старзински прямиком к смерти.
В эту ночь Сара спала плохо. В голове звучали крики Рашель. Где она сейчас? Как себя чувствует? Кто-нибудь занимается ею, помогает выздороветь? Куда увезли все еврейские семьи? А ее мать? Отца? И всех детей из лагеря в Бон?
Лежа на спине, Сара вслушивалась в тишину старого дома. Сколько вопросов – и ни одного ответа. Раньше отец всегда был готов разъяснить все ее недоумения. Почему небо голубое, из чего сделаны облака, как появляются дети, отчего бывают приливы, почему текут реки и почему люди влюбляются. Обычно он некоторое время думал, прежде чем ответить – спокойно, терпеливо, простыми словами и жестами. Он никогда не отговаривался тем, что слишком занят. Он любил ее бесконечные вопросы. И всегда говорил, что она на редкость умная девочка.
Но в последнее время отец уже не отвечал, как раньше, на все ее вопросы. О ее желтой звезде, о том, почему она не может пойти в кино или в городской бассейн. О комендантском часе. О том человеке в Германии, который ненавидел евреев, – одно его имя заставляло ее вздрагивать. Нет, на все эти вопросы он так и не дал удовлетворительного ответа. Он или отмалчивался, или говорил что-то туманное. А когда она снова спросила, уже во второй или третий раз, перед тем черным четвергом, когда чужие люди стали ломиться в их дверь, почему же так плохо быть евреем – причина, что они «отличаются», не показалась ей достаточно весомой, – он отвел взгляд и сделал вид, что не услышал. Хотя она прекрасно знала, что это не так.
Ей не хотелось думать об отце. Слишком больно. Она уже даже не могла вспомнить, когда видела его в последний раз. Наверняка это было в лагере… Но когда именно? Она не знала. С матерью все было по-другому. Тот, последний раз отпечатался в ее памяти ясно и отчетливо: лицо матери повернулось к ней, когда она уходила вместе с другими плачущими матерями по длинной пыльной дороге к вокзалу. Картина оставалась в ее сознании четкой, словно фотография. Бледное лицо матери, невероятная синева ее глаз. Ее почти бессознательная улыбка.
А с отцом последнего раза не было. Не осталось последней картинки, за которую можно было бы уцепиться, которую можно было сохранить. И поэтому она старалась вспомнить его лицо, вернуть его себе – тонкое лицо с растерянными глазами и темной кожей, на ее фоне зубы казались белыми-белыми. Окружающие всегда говорили, что она похожа на мать, как и Мишель. Оба они унаследовали ее славянскую внешность, светлые волосы, высокие скулы и миндалевидные глаза. Отец жаловался, что ни один из его детей не похож на него. Девочка мысленно отбросила образ отцовской улыбки. Слишком больно. Мучительно больно.
Завтра она поедет в Париж. Так надо. Она должна узнать, что случилось с ее младшим братом. Может, он в надежном укрытии, как она сейчас. Может, добрые и великодушные люди открыли дверь их тайника и освободили его. Но кто? Кто мог ему помочь? Она никогда не доверяла мадам Руае, их консьержке. Лживый взгляд и лицемерная улыбка. Нет, это не могла быть консьержка. Может, учитель музыки, который играл на скрипке? Который крикнул в тот трагический четверг: «Почему вы их уводите? Это порядочные люди, вы не можете так поступать!» Вдруг ему удалось спасти Мишеля, и тогда Мишель сейчас в безопасности в доме этого человека, и тот играет ему на скрипке старинные польские мелодии. Смех Мишеля, его маленькие розовые щечки. Вот он хлопает в ладошки и кружится, танцуя. Может, Мишель ждет ее и каждый день спрашивает учителя музыки, не придет ли сегодня Сирка, когда же она вернется… «Она обещала, что вернется за мной, она дала честное-пречестное слово!»
Когда на рассвете ее разбудил петушиный крик, подушка была мокрой от слез. Она быстро оделась, натянув вещи, которые приготовила для нее Женевьева. Крепкая мальчишечья одежда, совершенно чистая и давно вышедшая из моды. Она спросила себя: чьи это вещи? Того самого Николя Дюфора, который старательно и коряво вывел свое имя на книгах с этажерки? Она положила ключ и деньги в один из карманов.
Внизу большая кухня, еще хранившая ночную прохладу, была пуста. Слишком рано. Кот спал, свернувшись клубком на стуле. Она съела немного хлеба и выпила молока, постоянно ощупывая ключ и деньги, словно удостоверяясь, что они на месте.
Занималось теплое пасмурное утро. Вечером будет большая гроза. Одна из тех страшных гроз, которых так боялся Мишель. Как добраться до вокзала? Далеко ли отсюда Орлеан? Она не имела ни малейшего представления. Как же ей лучше поступить? Как узнать, какая дорога правильная? Она твердила себе, что раз продержалась до сих пор, то сейчас тем более не время опускать руки. Она найдет, у нее нет выбора. Но она не могла уйти, не попрощавшись с Жюлем и Женевьевой. Поэтому она стала ждать, бросая крошки хлеба курам и цыплятам у дверей.
Женевьева спустилась через полчаса. На ее лице еще лежал след вчерашних событий. Жюль последовал за ней через несколько минут. Он поцеловал ежик волос на голове Сары. Девочка смотрела, как они готовят завтрак медленными точными движениями. Она испытывала к ним такую нежность. Даже больше того. Как им объявить, что она сегодня уйдет? Это разобьет им сердце, она уверена. Но у нее нет выбора. Она должна вернуться в Париж.
Она подождала, пока они закончат завтрак, и, когда они убирали со стола, сказала, что уходит сегодня.