Часть 25 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вернувшись, я нашла на своем письменном столе большой бежевый конверт. Зоэ, болтавшая по телефону с подружкой, прокричала из своей комнаты, что его принесла консьержка.
Никакого адреса, только инициалы, нацарапанные синей ручкой. Я открыла его и вытащила красную потрепанную папку.
Имя мгновенно бросилось мне в глаза: «Сара».
Теперь я знала, о чем идет речь. Спасибо, Эдуар, лихорадочно подумала я, спасибо, спасибо, спасибо.
В папке я нашла двенадцать писем, датированных с сентября сорок второго года по апрель пятьдесят второго. Написаны на тонкой голубой бумаге. Красивым округлым почерком. Я внимательно их прочла. Все они были от некоего Жюля Дюфора, жившего недалеко от Орлеана. В каждом из этих коротких писем сообщалось о Саре. О ее успехах. О школе. О здоровье. В лаконичных вежливых фразах: «У Сары все хорошо. В этом году она учит латынь. Прошлой весной у нее была ветрянка», «Этим летом Сара ездила в Бретань с моими внуками и посетила Мон-Сен-Мишель».
Я предположила, что Жюль Дюфор был тем стариком, который прятал Сару после ее побега из Бона, а потом привез девочку в Париж в день, когда было сделано страшное открытие в платяном шкафу. Но почему Жюль Дюфор сообщал новости о Саре Андре Тезаку? Да еще с такими подробностями? Я не понимала. Или сам Андре его об этом попросил?
Потом мне попалось объяснение. Банковский документ. Каждый месяц Андре Тезак посылал деньги семье Дюфор для Сары. Щедрую сумму. Это продолжалось десять лет.
На протяжении десяти лет отец Эдуара помогал Саре как мог. Я подумала о том облегчении, которое должен был испытать Эдуар, когда нашел в сейфе эти документы. Представила, как он читает эти самые письма и обнаруживает то, что обнаружила я. И получает долгожданное искупление.
Я обратила внимание, что письма посылались не на улицу Сентонж, а на адрес бывшего магазина Андре на улице Тюренн. И спросила себя почему. Без сомнения, из-за Мамэ. Андре не хотел, чтобы она узнала. Как не хотел, чтобы Сара была в курсе, что он каждый месяц отправляет ей деньги. Это подтверждал Жюль в одном из писем: «Как вы и просили, Сара не знает о ваших пожертвованиях».
На задней стороне папки я увидела крафтовый конверт с фотографиями. Я узнала миндалевидные глаза, светлые волосы. Она очень переменилась по сравнению со школьной фотографией сорок второго года. На ее лице были почти осязаемые следы непреходящей печали. Радость ушла из ее черт. Она уже была не маленькой девочкой, а высокой худощавой молодой женщиной восемнадцати лет или около того. Губы улыбались, но глаза оставались грустными. Два молодых человека ее возраста стояли рядом на пляже. Я перевернула снимок. Красивым почерком Жюля было написано: «1950 г., Трувиль. Сара с Гаспаром и Николя Дюфор».
Я подумала обо всем, что выпало на долю Сары. Вель д’Ив, Бон-ла-Роланд, ее родители, брат. Намного больше того, что может выдержать ребенок.
Я так погрузилась в историю Сары, что не почувствовала руку Зоэ на своем плече.
– Мама, а кто эта девушка?
Я быстро спрятала фотографии в конверт, пробормотав что-то про скорую сдачу номера.
– Так кто это?
– Ты все равно ее не знаешь, дорогая, – бросила я, делая вид, что тороплюсь и должна срочно привести в порядок стол.
Она вздохнула и сказала мне своим взрослым сухим голосом:
– Ты какая-то странная стала, мама. Думаешь, я ничего не вижу. Так вот, я все вижу.
Она повернулась и ушла. Меня вдруг охватило чувство вины. Я решила пойти поговорить к ней в комнату.
– Ты права, Зоэ, я сейчас странная. Мне очень жаль. Ты этого не заслуживаешь.
Я присела к ней на кровать, будучи не в силах смотреть в ее спокойные мудрые глаза.
– Мама, почему ты не можешь просто сказать, что происходит? Скажи мне, что не так.
Я почувствовала, как подступает мигрень, и нешуточная.
– Ты думаешь, что я не пойму, потому что мне одиннадцать лет, да?
Я кивнула.
– Значит, ты мне не доверяешь? – пожала плечами она.
– Конечно же доверяю, но есть вещи, которые я не могу тебе рассказать, потому что они слишком печальные, слишком тяжелые. Я не хочу, чтобы ты из-за них мучилась, как мучаюсь я.
Она ласково погладила меня по щеке. Ее глаза блестели.
– Я не хочу, чтобы мне было больно. Ты права. Не говори мне ничего. Я боюсь, что не смогу спать. Но обещай, что тебе скоро станет легче.
Я обняла ее и крепко к себе прижала. Моя чудесная смелая девочка. Мой прекрасный ребенок. Мне так повезло, что она у меня есть. Так повезло. Несмотря на мигрень, стучавшую в виски отбойными молотками, я снова подумала о младенце. Брате или сестре Зоэ. Она ничего не знала. Она представления не имела, через что я сейчас прохожу. Я кусала себе губы, чтобы не дать хлынуть слезам. Через какое-то время она тихонько меня отстранила и подняла глаза.
– Скажи мне, кто та девочка. На черно-белой фотографии, которую ты постаралась спрятать.
– Хорошо, – согласилась я. – Только это секрет, нельзя никому говорить. Обещаешь?
– Обещаю. Честное-пречестное, самое честное!
– Помнишь, я тебе говорила, что нашла, кто жил на улице Сентонж до того, как туда переехала Мамэ?
– Ты рассказывала о польской семье и девочке моего возраста.
– Ее имя Сара Старзински. Это она на фотографиях.
Зоэ прищурилась:
– А почему это секрет? Что-то я не догоняю.
– Это семейная тайна. Случилось нечто печальное. Твой дедушка не хочет об этом говорить, а твой отец ничего не знает.
– Нечто печальное случилось с Сарой? – осторожно уточнила она.
– Да, – мягко ответила я. – Нечто очень печальное.
– А ты постараешься ее найти? – спросила она, взволнованная моим тоном.
– Да.
– Почему?
– Я хочу сказать, что наша семья не такая, как она думает. Я хочу объяснить ей, что произошло. Думаю, она не знает, что твой прадедушка делал на протяжении десяти лет, чтобы помочь ей.
– А что он делал?
– Он каждый месяц посылал ей деньги. Но попросил, чтобы она об этом не знала.
Зоэ какое-то время молчала.
– А как ты будешь ее искать?
Я вздохнула:
– Пока не знаю, дорогая. Но надеюсь, у меня получится. Я потеряла ее след после пятьдесят второго года. Больше ни писем, ни фотографий. Ни адреса.
Зоэ села ко мне на колени, прильнув к моему плечу. Я вдохнула такой знакомый запах Зоэ, ее густых блестящих волос, которые напомнили мне времена, когда она была совсем маленькой, и пригладила ладонью непослушные прядки.
Я подумала о Саре Старзински: ей было столько же лет, когда в ее жизнь вторгся этот ужас.
Я закрыла глаза. Но картина осталась. Полицейские вырывают детей у матерей в Бон-ла-Роланде. Мне не удавалось изгнать эту сцену из головы.
Я прижала Зоэ к себе так крепко, что ей стало трудно дышать.
С датами иногда происходят странности. Почти до смешного. Четверг, шестнадцатое июля две тысячи второго года. Годовщина облавы Вель д’Ив. Дата моего аборта. Его должны сделать в незнакомой мне клинике в Семнадцатом округе, недалеко от дома престарелых, где жила Мамэ. Я попросила выбрать другое число – шестнадцатое июля слишком много для меня значило, – но это оказалось невозможно.
Учебный год у Зоэ только что закончился, и скоро она уедет на Лонг-Айленд вместе со своей крестной Элисон, одной из моих старых приятельниц из Бостона, которая часто разъезжала между Манхэттеном и Парижем. Я собиралась увидеться с дочерью у моей сестры Чарлы двадцать седьмого. У Бертрана отпуск только в августе. Обычно мы проводили пару недель в Бургундии, в семейном гнезде семьи Тезак. Мне там никогда не нравилось. Мои свекор со свекровью не знали, что означает слово «расслабиться». Трапезы проходили в строго обозначенное время, разговоры были убийственно банальны, детей желали видеть, но не слышать. Я не понимала, почему Бертран так настаивал на поездках в этот дом, хотя мы могли поехать в отпуск куда душе угодно. К счастью, Зоэ хорошо ладила с сыновьями Лауры и Сесили, а Бертран играл партию за партией в теннис с двумя своими свояками. Я чувствовала себя лишней, как всегда. Со временем Лаура и Сесиль стали держаться все более отстраненно. Они приглашали разведенных подруг и часами добросовестно загорали у бассейна. Груди обязательно должны быть загорелыми. Даже после двадцати пяти лет во Франции я не могла к этому привыкнуть. Свои я никогда солнцу не подставляла и чувствовала, что дамы язвят по этому поводу за моей спиной. Поэтому я предпочитала проводить время в прогулках по лесу с Зоэ, или же до полного изнеможения кататься на велосипеде – так что к концу нашего пребывания я знала наизусть все тропинки, – или же демонстрировать в бассейне свой безукоризненный баттерфляй, пока другие женщины лениво курили в крошечных купальниках от «Erès»[33], никогда не знавших воды.
«Эти француженки – просто завистливые шлюшки! Ты обворожительна в бикини», – поддразнивал меня Кристоф всякий раз, когда я плакалась о своих летних тяготах. «Они бы болтали с тобой, если бы ты была вся в целлюлите и варикозе!» Я прыскала от смеха, но не очень-то ему верила. И все же я любила красоту тех мест, старый спокойный и всегда прохладный дом – даже самым жарким летом, – большой заросший сад с его столетними дубами и видом на прихотливые извивы Йонны. Любила я и соседний лес, где мы с Зоэ прогуливались долгими часами и где, когда она была еще совсем маленькой, ее очаровывало щебетание птиц, странная форма ветки или неожиданный отблеск пруда.
По словам Бертрана и Антуана, квартиру на улице Сентонж должны были закончить к сентябрю. Бертран с его командой проделали отличную работу. Но я не могла себе представить, что буду там жить – зная все, что произошло. Стену снесли, но это не стерло во мне воспоминание о потайном шкафе, где маленький Мишель ждал возвращения сестры. Но так и не дождался.
Эта история неотступно меня преследовала. Я вынуждена была признать, что без малейшего нетерпения ждала переезда в обновленную квартиру. Я страшилась там спать. Я страшилась бесконечных мыслей о том, что помнили тамошние стены, и не знала, как с этим бороться.
Еще тяжелее мне делалось от невозможности обсудить это с Бертраном. Мне так не хватало его прагматичного, даже приземленного взгляда на вещи, мне так хотелось, чтобы он убедил меня, что, несмотря на все ужасы, мы сможем там жить. Но любой разговор на эту тему оказывался под запретом. Я дала слово его отцу. И все же я спрашивала себя, что бы сказал Бертран, узнай он всю эту историю. А его сестры? Я постаралась вообразить их реакцию. И реакцию Мамэ… Мне не удалось. Французы всегда замкнуты, как устрицы. Нельзя ничего показывать. Ничего проявлять. Все должно быть гладко и пристойно. Только так. И всегда было так. А мне казалось, что с подобными установками трудно жить.
Зоэ уехала в Америку, дом опустел. Я проводила большую часть времени в бюро, работая над сложной статьей для сентябрьского номера, посвященной молодым французским писателям и обзору парижской литературной жизни. Интересно, но трудоемко. По вечерам мне было все труднее уходить из бюро: претила перспектива оказаться одной в гулкой пустой квартире. Я всегда выбирала самый длинный кружной путь, отдавая предпочтение тому, что Зоэ называла «маминой манерой долго срезать дорогу», и наслаждалась пламенеющей красотой закатного Парижа. В столице мало-помалу воцарялся дух покинутости, что стало еще очевиднее четырнадцатого июля, и это было восхитительно. Магазины опускали железные шторы и вывешивали объявления: «Закрыто на время отпусков – мы откроемся 1 сентября». Наступал период, когда приходилось долго искать работающую аптеку, бакалею, булочную или прачечную. Парижане разъезжались праздновать лето, оставляя родной город на откуп туристам. И когда я теплым июльским вечером возвращалась домой, пройдя от Елисейских Полей до самого Монпарнаса, я говорила себе, что Париж без парижан наконец-то мой.
Да, я любила Париж, я всегда его любила, но когда я шла по мосту Александра III на закате дня, глядя на купол Инвалидов, сияющий, как невиданная драгоценность, я чувствовала, что мне так не хватает Штатов, что внутри все горит от боли. Я мучилась ностальгией по стране, которая оставалась моей родиной, пусть даже больше половины жизни я провела во Франции. Мне не хватало многого: простоты, свободы, пространства, естественности, языка, легкости обращения на «ты» к кому угодно. Я так и не сумела уловить разницу между «вы» и «ты», что все еще приводило меня в замешательство. И – вынуждена это признать – мне не хватало сестры и родителей. Мне не хватало Америки. Как никогда.
Подходя к кварталу, где мы жили, обозначенному суровой башней Монпарнаса (которую парижане обожали всячески поносить, а я любила, потому что находила по ней дорогу, где бы ни оказалась в Париже), я вдруг спросила себя, а как выглядел Париж во время Оккупации. Париж Сары. Серо-зеленые мундиры и круглые каски. Комендантский час и Освенцим. Указатели на немецком, написанные готическими буквами. Гигантские свастики над благородными каменными зданиями.
И дети с желтой звездой на груди.
Клиника была выдержана в стиле «шик и уют», с улыбающимися медсестрами, услужливыми регистраторшами и ухоженными растениями, над которыми поработал хороший флорист. Меня попросили лечь в клинику накануне, пятнадцатого июля. Бертран был в Брюсселе, подписывал крупный контракт. Я не стала настаивать, чтобы он остался со мной. В определенном смысле я чувствовала себя даже лучше без него. Мне было проще устроиться в палате, выкрашенной в изящный абрикосовый цвет, если я была одна. В другое время я бы, конечно, задумалась, почему присутствие мужа представлялось мне до такой степени излишним. И была бы удивлена. В конечном счете разве он не часть моей жизни, разве он не присутствует в ней ежедневно? Я оказалась одна в этой клинике, мне предстояло в одиночку пройти через самый суровый кризис в моей жизни, и все же для меня было облегчением знать, что мужа нет рядом.
Двигалась я механически. Сложила одежду, поставила зубную щетку на полочку над раковиной, посмотрела в окно на буржуазные фасады тихой улицы. Внутренний голос что-то шептал мне, но я старалась игнорировать его на протяжении всего дня. Какого черта я здесь делаю? Я что, совсем спятила, чтобы согласиться на такое? О своем решении я не сообщила никому, кроме Бертрана. А главное, я не хотела вспоминать о той чарующей улыбке, которая появилась на его лице, когда я объявила, что согласна на аборт, и том, как он обнял меня и с безудержным пылом целовал в шею.