Часть 21 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Потерянное дитя,
Das verlorene Kind.
«Блудного Сына» принял отец и простил. Есть, может быть, в каждом из нас «Иудин кусочек», «блудный Сын», «потерянное дитя», или «Сын погибели».
«Господь Иуду простит», – этого мы не смеем сказать, да и «не простит» тоже сказать не смеем.
Все, что дает Мне Отец, ко Мне приходит, и приходящего ко Мне не изгоню вон (Ин. 6:37), —
это, может быть, не только об Иуде сказано, но и о нас всех.
Литературный раздел
Клеменс Брентано
(по откровениям Анны Катарины Эммерих)
Трагедия Иуды[85]
С Иудой случилось что-то страшное… Впрочем, уже давно, вот уже скоро два года, как вообще с ним совершается что-то совсем необычайное. Он уже перестал быть самим собою, тем Иудою Симоновым, которым был еще так недавно…
Если бы два года назад ему кто-то сказал, что он будет жить так, как он живет теперь, он засмеялся бы говорящему в лицо и назвал его сумасшедшим. Он, Иуда, неожиданно бросит свой маленький уютный домик; свой виноградник, который он обрабатывал с такой любовью; эти густые лозы, благоухающие каждый вечер и пылающие на предзакатном солнце. Он будет как нищий, как бродяга, неуверенный в завтрашнем, а иногда даже в сегодняшнем хлебе, бродить с толпой галилеян. Он будет, наконец, спорить с раввинами, возбуждая их гнев и негодование, иногда доходящие до проклятий и резкой брани.
Нет, все это было вовсе немыслимо, невозможно, несообразно ни с чем. И, однако, несообразное, невозможное – случилось.
Вот уже скоро два года он не был в своем домике и в своем винограднике. Он даже не знает, целы ли они. Да его это и не интересует. Он их не вспоминал уже давно-давно…
А между тем этот дом – такой родной и еще недавно такой любимый. Ведь и дом, и виноградник – родовое наследие. Он помнит, как еще старый дед заботливо и благоговейно сберегал разрастающиеся лозы. А с покойным отцом он сам ходил вместе по дорожкам и учился у него науке виноградаря.
Потом отца не стало, не стало и матери. Но виноградник остался по-прежнему и, кажется, стал еще дороже со дня их смерти для сердца его, Иуды. Там он забывал о своем сиротстве, там вспоминал о прошлом, там сладко мечтал о будущем.
Несмотря на свои почти тридцать лет, он еще не знал женщин. Он избегал не только их ласк – их он не знал вовсе, – но даже встреч с ними. И взоры, бросаемые иногда ими на его стройное тело и некрасивое, но мужественное лицо, обрамленное рыжеватыми волосами, всегда смущали его и казались ему нескромными и ненужными.
Как раз недалеко от его дома жила известная в округе женщина, привлекавшая к своему порогу молодых и немолодых мужчин. Но Иуда проходил мимо ее дома с отвращением, и когда однажды она, проходя, точно нечаянно задела его краем одежды, он ответил ей глухим проклятием.
Но чем меньше Иуда знал женщин, тем больше он мечтал о них. И мечтал там, в винограднике. Там любил он долгими часами повторять звучные стихи «ПЕСНИ ПЕСНЕЙ», и они опьяняли его своим сладким ритмом. Его воображению рисовались картины мирной и радостной семейной жизни. Вот он, Иуда, вводит под свой кров тихую и покорную невесту, Ревекку или Рахиль, со смуглой кожей, с темными, густыми, вьющимися, распущенными под прозрачным покрывалом волосами, с длинными опущенными ресницами. Он уже ясно ощущал, как оживится тихий покой его дома и заструится по освещенным солнцем горницам новое тепло… Он заранее наслаждался все растущим и умножающимся, как там, у далеких праотцев Моисеева «Бытия», семейным счастьем, видел длинные ряды нисходящих поколений, ласкал и целовал маленькие детские личики…
И когда каждый год, на Пасху, он приходил в Иерусалим, в храм на поклонение святыне, его молитва была все о том же: об этом будущем счастье и уюте, спокойном и мирном.
Может быть, потому он и любил эти ежегодные паломничества, что связывались они в его сердце с этой молитвой.
Впрочем, конечно, он молился не только об этом. Ведь он был иудей, настоящий иудей, трепетно и кровно любящий свой народ, его прошлое, настоящее и будущее. В нем всегда жила и, кажется, по мере его роста, крепла и росла мечта и надежда на грядущего Мессию. И его молитва была об этом пришествии, о желании избавления родины от ненавистных осквернителей – язычников.
И как любил он там, в храме, бродить в толпе, переходить от одних к другим, прислушиваясь к затаенным вздохам надежд, к сладким для сердца словам мечты и к длинным речам учителей, пытающихся определить подлинный смысл пророчества о времени Грядущего.
Так протекали его дни, спокойно и мирно. Каждодневная работа в винограднике нарушалась только в ожидании того, что было ее последним смыслом – браком…
Только иногда, это было очень редко, его посещали часы какой-то страшной, почти непреодолимой тоски, и тогда, случалось, он лежал целые ночи без сна в винограднике, смотря на прозрачное звездное небо, или целыми днями почти совсем забрасывал работу.
В те часы мечта о жене и семье вдруг угасала и становилась пустой и скучной.
Иногда тоска приходила в храме. Кадильный дым и возгласы священников казались тогда ненужными, толпа – отвратительной, мудрые учителя – глупыми и смешными.
Иуда боялся этих часов и, когда в обычном состоянии вспоминал о них, старался объяснить их тем, что слишком откладывает брак.
И вот все переменилось.
Это случилось сразу, в один день.
В тот день Иуда впервые увидел ЕГО. Иуда никогда не забудет этой минуты: прозрачного воздуха; солнечных палящих лучей, заливавших раскаленный песок дороги; высокую фигуру в длинной белой одежде, на которой так ярко вырисовывалась темная, почти лиловая от загара, кожа.
Он не забудет этих, услышанных впервые, звуков ЕГО голоса, – от них сразу так затрепетало сердце.
В этот день Иуда не отходил от НЕГО и не переставал слушать и смотреть.
Точно где-то в нем, в его глубине, зазвучала новая, иная «Песнь Песней», и та, что читал в винограднике, показалась теперь только слабым предчувствием и намеком.
С того дня он уже не возвращался домой, и, вероятно, теперь его виноградник совсем зарос и одичал…
Где-нибудь под чужим, предоставленным из любви к его Учителю кровом, или прямо под открытым небом, он чувствовал острую радость от сознания, что вот он опять сейчас увидит ЕГО лицо, услышит ЕГО голос, какие-то новые, необычайные слова, от которых опять все существо будет пылать и содрогаться.
Он начинал день с молитвы благодарности за совершенный дар посетившего его блаженства.
Молитва его со времени встречи стала совсем иной.
С тех пор, как из уст Учителя он услышал слова о Боге, имя – Отец Небесный, точно Бог пришел к нему из какой-то заповедной глубины, из сокровенной тьмы Святая Святых и, такой далекий, страшный, неприступный, стал так близко, совсем рядом. Он чувствовал так часто эту близость, точно самый воздух кругом него и в нем самом был напоен Богом.
И это чувство достигало в нем такой остроты, что, беседуя с кем-нибудь, он останавливался на полуслове, чтобы отдаться вполне захватывающему ощущению таинственной близости.
Чувство Бога и Его близости сливалось в нем с еще более сильным и новым чувством близости к Учителю. Граней тут не было. Одно переходило в другое. С Учителем он был всегда. И даже когда на короткие часы с Ним разлучался, все-таки реально ощущал Его присутствие. И когда расположился с наступлением ночи на ложе, к радостному чувству покоя, наступившего после дня ходьбы и утомительных трудов, присоединялось бесконечно более радостное чувство неразлучности с Любимым даже здесь, в полном мраке, в глубоком и сладком сне. Иногда это чувство сосредоточивалось просто где-то в сердечной глубине, иногда оно сопровождалось светлыми видениями.
Тогда казалось, что Сам Учитель неслышно подошел к изголовью и склонился так низко, что длинные пряди волос касаются лица, а глаза, ЕГО глаза, льют лучи, смотрят с нежной и грустной любовью в самое сердце.
И тогда Иуда просыпался, вслушивался в тишине и, смотря на далекие звезды через открытую кровлю, неслышно плакал слезами умиления и восторга.
Он понял теперь, о чем была его тоска там, раньше, когда он был еще один. Он понял, что всю жизнь искал только этой встречи, о ней томился, ее предчувствовал, любил всем существом своим ТОГО, за Кем шел теперь, любил, еще не зная Его, любил, кажется, с самой колыбели. Теперь он ничего не желал, ни о чем не мечтал. Быть всегда с ним, ловить взоры Его глаз, слышать Его голос, касаться Его рук, наслаждаться Его словами и Его молчанием – в этом был последний предел возможного и мыслимого, человеческого и сверхчеловеческого, земного и небесного блаженства.
И вдруг что-то оборвалось, надломилось внутри.
Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне только теперь, в последние дни…
Иуда просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно как призрак вставало между ним и его счастьем: но это «оно» было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя: когда и откуда оно пришло.
И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем…
Самыми светлыми, неповторимо радостными были, конечно, первые дни, первые месяцы их странствия.
Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по-особенному голубеет прозрачное небо, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.
В длинных легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню, по широким желто-зеленым просторам, по берегам прозрачно-задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.
Иуда был тогда в каком-то непрекращающемся восторге, почти опьяненным. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех: и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что-то такое, чего искали всю жизнь, и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю; точно Учитель, как там, в Кане, в эти самые первые дни, прикоснулся легким движением руки к холодной влаге, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином…
В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только Учитель. Но Его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно-голубым лучистым сиянием.
Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить…
Его слова не походили на проповедь… Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у Его ног… а если Он и приводил слова Закона, они точно оживали в Его устах, точно спадала с них какая-то мертвая, давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг Него.
И каждый раз, когда Он говорил «Отец Небесный», точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.
Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром первые лучи солнца, пронизав холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву… так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали Закона, чем передать их им – они длинными вереницами располагались у ног Его, неотступно ловя каждое Его слово, и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным и никого не удивляло.
В те дни, казалось, еще не было недовольных, или, по крайней мере, они таили свое недовольство. Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.
В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов.
Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей в Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая-то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.