Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вы, конечно, знаете, в мире много всякого: и та же история, и все эти обнаженные гвинервы, и пылающие каменщики, и первые паровозы, взрывающиеся котлы, погонщики умирают на канале, корабли, груженные шампанским, плывут по костям – тошнее истории не придумаешь (один пытался, но и у него не получилось), а другой и нет истории. Есть еще, правда, если позволите, моя (ну, разумеется, я – дитя человеческое и всеобщее прошлое, в частности, и мое частное), но все же моя история куда миролюбивее, хоть и обречена по известному определению, на тот же конец. Ну как же: и трубы вострубят, и блудница верхом, и древние стены падут, но все это чепуха несусветная, пока вагон мерно покачивает, а она листает страницы. Вы, может быть, хотите сказать чепуха все это, может быть, и чепуха, да только всегда все надвое сказано и понять со всей очевидностью ни черта невозможно. Вот, вроде, живут же люди и всю жизнь что-то бормочут себе под нос и с таким видом, и чем старше, тем вид страшнее. Верите ли нет, очень боюсь постареть, очень, не могу себе представить, как я сижу с клюкой на скамейке и пытаюсь ослепнувшими глазами хоть что-то еще увидеть, а увижу ведь все равно только то, что помню. Страшно, не находите? Впрочем, иные, впав в маразм гораздо благоразумнее юных, молодых и ветреных. Да я, кстати, и ветреных-то последнее время не встречал. Кругом старость какая-то, пахнет ей, сильно пахнет. То есть не мне судить, да и вообще, если совсем уж как на духу, не терплю. Иной ворчит на весь свет и все ему не так, и люди не люди, и говорят сами не знают что и, как говорится, один в белом плаще, терпеть таких не могу, впрочем, она говорит, я именно таков. Ну ведь не таков же? Не таков? Да скажите же вы хоть слово! Ну, знаете ли! Пожалуй, вы правы. И, бывает, придерусь к словам и спорю, спорю, а зачем спорю? Сам не знаю. Люблю, чтобы слова были точны, но ведь совершенно все позабыли, что такое слова и как их употреблять и так далее, и так далее. Помните, нАверно помните, как раньше люди писали письма неделями, получали и раздумывали столько же над ответом и писали, выверяя каждое слово, я, представьте, люблю копаться в письмах прошлого, вот это были письма, скажу я вам! Иногда и влюбишься в ту, что писала, как говорится, так искренне, так нежно, но сейчас понаставят смайлов и вот уже признание состряпано, именно состряпано и нет никакой гордости, что ли, за слова, которых, вроде, и нет вовсе. И нет никакой силы вовсе. Пустота одна смертная. А сила непременно должна быть, непременно. Не помню, не помню, но какой-то художник ли, музыкант ли, одним словом бездельник со вкусом – и в учебниках специальных, психиатрических этот случай описан, – этот, скажем, художник при виде замечательного образчика изобразительного искусства падал в обморок самым натуральным образом, значит, совершенно без памяти, то есть я хочу сказать, его настолько переполняло чувство прекрасного или назовите как хотите – восторга – что он не мог с собой совладать. Со мной, знаете ли, похожее, не выношу прекрасного, мне хочется плакать, рыдать, если угодно, и я плачу совершенно искренне над страницами книги или слушая музыку, не все, разумеется, в основном дрянь, но если попадется – и вот я уже совершенный ребенок, я хотел сказать об искренности, ни разу не видел, чтобы ребенок плакал от счастья, а ведь именно это и есть, наверно, счастье. Я потому и никогда в опере не бывал, честное слово, исключительно, чтобы не оконфузиться и не разрыдаться посреди залы. Она частенько меня пыталась вытащить, но я решительно отказывал, она обижалась. И знаете почему? Да откуда вам знать?! То есть, понимаете ли, я бесчувственный чурбан и даже стесняюсь ее, потому что ей как всегда надеть нечего и прочая женская дребедень, а я только не хотел, чтобы она увидела, уж пусть лучше чурбан, а то скажет плакса, думаю, пусть будет тайной, ведь должны же быть хоть какие-то тайны, правда? Иначе, да никак иначе, потому человек есть существо совершенно интимное, не находите? Вот вы все молчите, а, между тем, я чувствую, что согласны. Впрочем, полагаю, она догадывается об этом моем недуге, с позволения сказать, как давеча, в поезде, ведь специально же – ей богу! – специально начала читать вслух Набокова, "вот послушай, как замечательно" и голос, знаете, голос – у нее совершенно необыкновенный голос, нет, не оперный, я хочу сказать, что-то в нем или мне чудится, правда ли, людям любящим свойственно все возвеличивать в предмете своего обожания, но тут, должен сказать совершенно прямолинейно, здесь я нисколько, напротив, даже стараюсь, но голос совершенно небесный, или как сказал бы какой-нибудь дрянной поэтишко, как будто солнце выглядывает из-за облаков и своими лучами и так далее, тут, разумеется, у меня навернулись слезы, и слова прекрасны, и губы ее, и этот голос, словом, я сначала держался как мог, после отвернулся, чтобы она не видела, а потом и вовсе выбежал из купе и форменно разрыдался, и странно, помню, на меня смотрели, мужчина какой-то, не помню, да и неважно. Потом, разумеется, оправдывался за красноту глаз, мол, ветер, впрочем, она, нАверно знаю, догадалась и сделала это специально, она может, характер такой, что ли, как же зябко становится, уж и совсем, кажется, руки ледяные, у вас? Нет? Кажется, я тут совершенно простужусь, но и пусть, не в этом дело. Люди, однако, странные существа, не находите? Понапридумывали клавесинов, глухие подслушивают ангелов, безбожники расписывают капеллы, все эти колумбарии прекрасного и многоумного с нечеловеческим трудом добытые из самых темных недр человеческой души, и, вместе с тем, с легкостью трепанируют друг другу черепа только ради купюр, ради бумажек, банально, конечно, и в этом весь ужас, понимаете, то есть будто и нет никаких клавесинов и ангелы никому не пели. Слышал я, может, знаете, про одного святого, который прежде был страшный разбойник и убийца, кровь детей на руках и все такое и ради тех же, скажем, бумажек, или это Достоевский опять наврал, не помню точно, не могу, честно говоря, но сама история какова! Я хочу сказать мне безумно стыдно перед этим святым – уж не знаю, был ли, но стыдно. За всех стыдно, хоть и терпеть людей не могу, да я вам говорил уже, но – вот ведь штука – убийца понял, а мы все такие разэтакие и так далее, тут я говорю "мы", хотя никаких "мы", разумеется, но как-то само, не могу выразиться яснее, да, пожалуй, и не стоит. Я тогда очень боялся, что она снова начнет пытать меня, но нет: пересела ко мне, легла, положив голову мне на колени и почти сразу уснула, сказала только, что скоро, что не отдаст, что волны плещутся, воды темные и надо хересу, – почему хересу? – и уснула, а я боялся шелохнуться, знаете, когда вот так, то боишься потревожить или черт знает чего, но сидел, затаив дыхание, в груди тяжесть невыносимая и душно, но я сидел и, верите ли, так и сидел до самого утра и думал, думал, думал, вот эти темные воды и мы на берегу, и ни души, и ветер в волосах, вы скажете – ну это уже романтика какая-то, – нет, скажу я вам, никакой романтики, только бы не потревожить, и в груди, знаете, никогда такого не было. И к утру, разумеется, совершенно обессилел, а она, мол, дурак, чего не ложишься и пошла умываться. Нет, все-таки шарф я вам не отдам, самому холодно. Вру, конечно, вы только скажите, прекрасный шарф, ангорка, то есть зачем купил? Сам не знаю, пьян был. Да я и тогда, только вышла она, уже подумал было, да тут и станция, я, конечно, быстренько, хоть и духота стояла и ноги как ватные, но взял-таки пару бутылок. Она, разумеется, косо смотрит, этак "и что это тут начинается", но я промолчал, откупорил, повернулся к окну, а уже столбы мельтешат, уставился, значит, сначала, потом подумал, а не черкануть ли мне пару строк, впрочем, я под этим делом никогда не писал, но тут что-то, в общем, достал блокнот, который всегда со мной и за все время – верите ли – ни одной строчкой наполнен не был, впрочем и сейчас, но это я уже забегаю. В общем, уселся как форменный писатель и, надо отдать должное, она поцеловала только в макушку и будто исчезла, умеет она, умеет. Так вот о пустоте. Прямо скажем, не очень-то я люблю писателей. И люди они, как правило, никудышные, но это уже частное, не так ли? Нет, я даже не о заносчивости, бывали, скажем, и совершенно незаметные, их как бы и нет вовсе, сидят у себя в каморке, зарывшись в книги и пишут, а что пишут, сами не знают, да так и кончаются. Как один сказочник писал, писал, да и помер на слове "фрукт", так и не закончив. Впрочем, здесь еще подумать, ведь еще смотря что иметь в виду под словом "конец", по мне так совершенно глупое слово. Вернее, непреемлемое, чего греха таить. Что там за ним, кто знает, у кого спросить? И спросить не у кого. Может, вы? Нет? Впрочем, молчите, так будет лучше. И смотрю я на этот раскрытый блокнот, страницы чистые, ни одной пометки, ни хоть адреса в спешке – ничего совершенно и, знаете ли, не по себе как-то, выпил, посмотрел в окно – мельтешит, выпил снова, снова посмотрел, одно и то же и эти чертовы страницы. Так и хотел написать "одно и то же", но закрыл блокнот и тут уж совсем прикончил бутылку. К чему мне это все? Почему это сейчас вспоминаю – совершенно никчемное время, впрочем, было в нем, было важное, то есть за моей спиной, поджав ноги, да, определенно это время имело свою ценность. Впрочем, я так и не уснул. Время всегда имеет ценность, правда? Но это уже материи, о которых вечность, о ней и вспоминать совершенно не хочется. Я хотел сказать, что и не время это вовсе, а те же взгляды, поджатые ноги, та, которую чувствуешь спиной, опять же страницы, словом, и не время это вовсе, а как и сказать не умею. И не было бы всего этого, и времени бы не было, одна пустота, которую и представить возможности никакой. Правда, сейчас, вот сейчас, хоть и моросит, и холодно чертовски, и глаза уже устают от сумерек, а чувствуется, вроде она, то есть пустота я хотел сказать, впрочем, не знаю, никогда со мной подобного, впрочем, и тут я могу ошибаться. И так много хочется рассказать, пожалуй, утомил, но есть во мне эта черта, прорвет – и не остановишь, говорю, говорю, хоть и молчалив по природе, однако, тоже иные говорят, говорят, я люблю иногда послушать, может, и услышу что, – о! – я много историй слышал от людей самых разных, кого только среди них не было: и философы, и бывшие заключенные, знаете, каторжане, именно, так себя и называют, впрочем, и среди них есть философы, доморощенные, разумеется, но, нАверно, опыт лучший учитель философии, а у них этого опыта, словом разные, разные были люди, разные истории; и я все слушал, слушал и будто сам проживал вместе с ними, память, знаете ли, цепкая штука. Она вот, к примеру, сама свои вещи положила мне в чемодан, ну, потому что, понимаете, женщины такие, понаберут с собой всякой всячины, так что никаких чемоданов не хватит, и забыла, разумеется. А я почему-то до сих пор помню каждую ее вещь, даже запах, верите ли, чувствую и сейчас и, не без греха, чего уж, представляю, разумеется, на ней, именно. А она все искала после, искала, а я лежал в ванной, и бутылочка оставалась, и курил совершенно без утайки, а она все искала, халат, "и в чем теперь ходить", а я молчу, знаете, конечно, потом подсказал где и тут же я подлец и невыносим, дурак-дураком опять же, "где мои краски", опять же, "куда ты их спрятал!" и главное, понимаете – я, а я, конечно, не прятал, в общем, когда я вышел из ванной, она уже в халате, уже на веранде, и так, действительно романтично и запах моря – совсем близко, в двух шагах, то есть нет, конечно, не в двух, но рукой подать, но опять же, вы понимаете. И тут уж я поцеловал в макушку и, как говорится, на мягких лапах, хотя не сводил с нее глаз, сидел поодаль и это было, скажу я вам, наверно, это и есть счастье, вернее, я не могу сказать точно, что это вообще такое, это, словом, пониманию не поддается, разве что чувствам, но и тут, вы не сомневаетесь? А я всегда сомневаюсь, уж не знаю, хорошо ли, но уж какой есть. Я, конечно, пытался подсмотреть издали, что же такое выходит и что в ее, скажем, сердце, ведь пишут от сердца – не так ли? – голова – инструмент, не более, а волшебство именно там, да, да, знаю, скажете орган, качает кровь и все такое и не надо романтизировать, но тут я бы с вами поспорил и даже отчаянно, но пусть. И все же именно в сердце все волшебство и начинается. Именно так. Гобсеки, знаете ли, не пишут картин, чичиковы, скажем, никогда не станут поэтами. Дельцами – да, но тут никакого волшебства. В какое жуткое время мы живем, не находите? Ведь именно кругом гобсеки да чичиковы и совершенно никакой сказки. Впрочем, к чему тут брюзжать, вовсе и не к месту, определенно сейчас не об этом. Так вот, у меня не получилось, разумеется, но я ждал. И, главное, ни в одном глазу, верите ли, пока вот так сидел, сменил бутылки три добротного вина и так и не опьянел. Напротив, кажется, все яснее и яснее становился мой рассудок, и вот уже она, уставшая, зовет, вся в красках и меня, разумеется, испачкала, но это приятно, чертовски приятно, хоть и ребячество, конечно, и мы сидели вдвоем, смотрели, то есть она, конечно, сначала отнекивалась, мол, не нравится, "исправлю" и все такое, но я настоял и, скажу вам, совершенно не зря. Художница она великолепная и с переездом она решила, в общем, не зря, совершенно не зря. Мы сидели, молча сидели, пили вино и смотрели – это были сумерки на море, вот как сейчас, если угодно, и волны темные, почти черные, но совсем не грозные, напротив, спокойные темные воды, уж не знаю каких красок она там намешала, но я все сидел и будто что-то такое, что-то, у меня опять словно камень в груди, но уже словно на месте и так покойно, так, будто это и есть со мной, эти волны, словом, будто она посмотрела внутрь меня и написала, уж как получилось, подозреваю, у нее в роду не без каких-нибудь колдуний, да и сама она иногда производит впечатление. Иной раз проснешься, а она сидит на тебе и всматривается своими глазами-океанами, и тепло от этого, и страшно одновременно, будто привораживает, хотя какой смысл, я и так, как говорится, с потрохами, да я и не верю во всю эту чепуху, словом, я сидел и будто внутрь себя глядел. И она со мной. И молчим. После даже было чуть не разругались: тащит меня в постель, мол, поздно, "я устала, да и тебе хватит, алкаш чертов", но я все сидел и смотрел, признаться, завороженный, и не мог оторваться. Так и ушла одна, проворчав, что "спи теперь с ней на веранде, раз так нравится". Словом, долго я сидел, и вино давно кончилось, а я все вглядывался. После, конечно, покурил и отправился к ней, а она уже калачиком и, наверно, десятый сон, ночь уже, а я так и не смог уснуть, давит, понимаете, булыжник этот, так всю ночь и сидел рядом и смотрел на нее, спящую, неприлично, конечно же, но что уж теперь. Наклонялся иногда к ней, чтобы вдохнуть запах, надышаться не мог, будто на всю вечность вперед хотел, понимаете, вдохнуть ее всю, спящую, нежную, беззащитную, если угодно. Так утро и встретил. А она опять же "дурак, чего не ложишься", а я улыбаюсь, потому что да черт знает почему, потому что она, вот и все. И, говорит, теперь ты, домосед чертов бирюк, не отвертишься, сейчас же пойдем гулять, и до пляжа дойдем, только сначала в ряды, я тут видела, торгуют чем попало, может вдруг что интересное, да и красок надо найти, не отнекивайся, потом отнекаешься. Ну как не послушать, ведь правда? Я только улыбался. И тут уж я совсем ничего не могу объяснить, как ни выпытывайте. Есть что-то в женщинах такое, ну, вы скажете, конечно, конечно, есть, что мужчине надо от женщины это всем известно, не дети, в конце концов, от того и вся, так сказать, химия чувств и так далее, но не так тут все. Случаются и такие, вглядываешься в которых и диву даешься, а почему сам не знаешь, и вроде человек-то для тебя как облупленный, то есть я хотел сказать, совершенно все о нем известно и все, скажем так, с ним испробовано, но от этого женщина не становится разгаданной, что ли. И смотришь, и понимаешь, то есть совершенно не понимаешь, и только хочется смотреть на нее, и тянет, и ничего с этим не поделать. Может, психическое, как угодно, все равно, впрочем. А она глазами хлопает и, может быть, сама не догадывается, что рядом человек, который уже и не человек вовсе вот без этих вот хлопающих и так далее, потому что уже и не мыслит себя. Впрочем, вы меня можете справедливо упрекнуть, что уж совсем какие-то самокопания и любовь, скажем, та же, и чего о ней говорить, и так известно. И, пожалуй, вы правы, хоть я и не соглашусь, потому что иначе не могу и все тут. В общем, мы так и пошли, только она переоделась и схватила свой рюкзачок, да чертыхнулась разок, запнувшись. Правда, мы, конечно, далеко не ушли, а только до этого самого парка, потому что она, конечно, забывчивая, вспомнила про телефон, говорит, вот ты опять куда-нибудь и опять потеряемся, так что сиди тут, я за телефоном, а куда я? Я так здесь и остался, знаете ли, только мне, уж не по моей вине, это какое-то форменное сумасшествие, скажу я вам и люди, черт бы их побрал, вот окружат и что-нибудь им да надо. То есть всего лишь воды хотел попросить, потому что душно невыносимо, только воды, а меня уж и обступили, трясут совершенно беспардонно, а я и сказать ничего не могу, сдавило, понимаете, вот прямо грудь будто один камень и есть, и сказать ничего не могу, только глазами хлопаю, и тут уж началась свистопляска, меня буквально с этой самой скамейки как мешок, я, конечно, возмущался, но куда там, уже везут, уже колят, и ухабы эти чертовы, дороги тут, как вы, наверно, заметили, ни к черту, правда, как привезли, так почти сразу, в покое и оставили, доктор только, грузный такой, все давил на меня, давил, я уж думал, грудь мне совершенно сломает, силища, скажу я вам, ему бы дороги делать, а не груди ломать невыспавшимся людям. То есть, я хочу сказать не весь же день там торчать, тем более, она уж точно вскипит, да и просто потеряется опять, будет бегать как мальчишка, знаете, бегает совершенно как мальчишка, откуда это у нее, она, мне кажется, в детстве она была атаманом во дворе, скажем, не всякие эти куклы, как обычно у девочек, и дралась, наверно, – ей-богу! – у меня почти никаких сомнений. То есть и дороги-то толком ведь не знаю, увезли чёрти куда и адреса не сказали, я так по дороге и побежал, только в обратную сторону. Правда, куда там, пока добрался, сами понимате, уже и темнеть стало. И зарядка, как назло села, и дороги-то домой не помню, только ванну и успел раз принять, да на веранде посидеть, впрочем, эту веранду я, кажется, буду помнить вечно. И тут уж я совершенно не исключаю вечности, хоть и странное, прямо скажем, слово. Не так ли? Все улетучивается, память тоже, может быть, мы, конечно, не все помним, только, пожалуй, самое важное. Собственно, пожалуй, только это и составляет жизнь, то есть жизнь настоящую, я хочу сказать вот как раз это самое важное, то, что остается в памяти, кажется, навсегда, то и есть память, и есть жизнь. Впрочем, я иногда путаюсь, знаете ли, и холод этот чертов, и темнеет. Мне уж кажется, что эти сумерки и не кончатся никогда, и если бы не она, и не помнил бы нАверно ничего, кроме них. Впрочем, жизнь такая штука, которая намертво, если можно так выразиться, уверяет вас, что все рано или поздно меняется. Вот и я. Тут, с вами, жду. Болтаю тут пока. Рано или поздно ведь должно же, нет уж, подожду, я подожду. Она волноваться будет. Уже, наверно, да нет, точно. А что прикажете? Да вы совсем замерзли! Возьмите, возьмите и не отнекивайтесь, потом отнекиваться будете. Ангорка, очень теплый, вру, конечно, какая ангорка, хотя, черт его знает, я, знаете ли, и сам иногда путаюсь. Колесница Эос Будто специально подернув глаза поволокой, начал фокусничать. Посмотри на меня. В несоразмерно широких рукавах его скверного платья притаились гадальные карты, тугая гроздь винограда, вязальные спицы и непонятного назначения мертвые механизмы числом равные семидесяти семи. И всю эту бестолочь он намеревался представить ей в совершенно ином виде. Из распахнувшейся потертыми полами груди его вылетели полярные совы и, устроившись в пыли на верхней полке книжного шкафа, с удивлением смотрели вниз – на нее – туда, где никого не было, и дивились ее грациозности и холоду. Она же, подогнув под себя правую ногу, пыталась читать, но между запятыми и двоеточиями кроваво бранились обезглавленные короли и дамы рисовали мушки на дебелых ягодицах. Он тряс головой, кудри его седели, морок исчезал. Не желая выдать себя, она поглядывала на него с усмешкой. Он, осознанно поддаваясь коварству, принимал все за чистую монету, загодя зная правду на вкус. И вкус был спелым, и это был ее вкус. Совы с должным приличием подвигались в сторону, освобождая пыльное место под потолком почтовым голубям из его правого рукава. Последние, скособочив головы, пожурили его за нерасторопность, не проворковав ни единого гортанного звука исключительно из вежливости к ней. В тот же распутный час его по недоразумению тень достала из темного своего нутра шапокляк, щелкнула языком, превращая посудину в цилиндр, где, насвистывая стихи, заварила чай. Розовый, ягель из подвалов мисс Джейкоб, полевые цветы, что у солнечной мельницы и кое-что еще, всего одно слово, которое знают все, но оставшееся неведомым5. Копьем медноострым размешав настой, тень его согнулась в три погибели и наконец исчезла совсем. Он же разлил по кратерам и подал на стол между прочими. От надтреснутых сосудов поднимался цветочный дух, чаинки всплывали, утопленники раскрывали большие холодные глаза и вновь уходили на глубину. Она лишь пригубила напиток и больше не стала, подозревая, что это очередное его колдовство, которое незамедлительно погубит, но нежный цветочный дух вдыхала и не могла остановиться, и дух наполнял ее жизнью. Ледяные темные воды текли широкими рукавами, туманное солнце прислушивалось к их молчаливым взглядам, в которых таял снег и гроздья капель падали с ресниц, собираясь в потоки и наполняясь весельным плеском. Они оборачивались на шум: и каждый глядел за своим плечом, и оба видели феакийский корабль6, золоченные мудростью следы на песке, tiens, quel petit pied7, сломанную пишущую машинку с чистым листом под тяжелым валиком и незавершенную до поры картину с очертаниями и контурами, смысл которых был неочевиден. Цветочный дух, кажется, дурманил и заставлял ее улыбаться чуду, веру в которое она давно утратила, будто и вовсе никогда не имела. Он же продолжал фокусничать, почтительно прихлебывая и выпрямляя спину после каждого глотка: темные воды ластились у ног, совы покачивали головами; тень, появившись, стояла за спиной и спешно черкала в блокнот. Встала из мрака младая с перстами пурпурными8. Это была, несомненно, она. Что и требовалось доказать. Что и ожидалось все до единого годы. Было утро. Каждый еще напротив: языческое, осторожное и любопытствующее, не знающее прикосновений, но теперь готовое к ним. Следовало бы сменить платье на что-нибудь более приличное или менее перед тем, как выйти наружу: под серный дождь, сквозь кимерийские стылые земли9. Над столом из неубранной посуды все еще вился дикий цветочный дух. Он пытался сфотографировать, вытащив из кармана старый треножный аппарат: нырнул под черную юбку, прищурился, облизнулся в темноте; получилась опять она: черно-белая, с солнцем в глазах, картинно на старом диване с раскрытой книгой, будто увлеченная чтением. Вынырнул. Снова нырнул в преисподнюю. Бело-черная. Вверх диванными ножками. Того и гляди упадет на темнеющий потолок. Волосы растрепаны. Ногтем на странице оставляет отметины: куплено в мясной галерее у француза-скототорговца Кафки (NB!) узнать кто это. Тонкие губы – застенчивы – усмехались. Вынырнул. Протер глаза, избавляясь от наваждения, но оно только вздохнуло и перевернуло страницу. Сначала, моншер, вытяни губы сообразно алфавиту. Вздохнул и он, передразнивая. Присел рядом и принюхался. Она повела носом. Так и сидели, вдыхая друг друга, закрыв глаза. Мысли сначала были грубы и лживы, подобно биркам на ледяных пальцах усопших. Платье скверное. Кругом одно вранье и спесь. Нечего ожидать. Сделает свое журчащее дело, но не позволит10. Вот он/она – предмет преломленный светом, потухающий со временем, как и другие, как и другие, κα? τ? ?τερα11; слишком думает о себе. Ничего своего. Здесь в темноте пахнет дикой травой и лазурным камнем, снегом и драконьей кровью12, пахнет чернилами и чем-то, что хочется попробовать на вкус. Кончики языков шевелятся. Слишком думает. Слишком не своего. Не грызи ручку. Он усадил ее на плечи, она ладонями закрыла ему рот и потребовала спешить ее немедленно. Он все понял без слов, кивнул, она, улыбнувшись, сделала ножкой па и прислушалась. За дверью, еще дальше туманных кимерийских областей, – что-то интимное, сanticum canticorum, мирское и вечное, обманчивое и неизбежное, убийство, полное любви13. Один лишь ковш воды и будет смыта кровь14. Она попыталась отворить, но дверь не поддалась. Он посмотрел в глазок, но ничего не увидел, прислушался. Точно. И я слышу. Выдавил. Темнота не отступила и он выломал дверь и мрачные потоки хлынули на него, но после сошли на нет, оставив на окаменевшем полу запах водорослей и ракушек. Прильнул ухом к полу. Кажется, шумит: что-то о скитаниях. Мертвый язык певуч, но уже неразборчив. Пахнет виноцветным морем от рук. Она шевелила губами, пытаясь повторить. Он следовал за ней. Стоя на четвереньках, они повторяли друг друга, губы едва шевелились, по бледным истощенным лицам текли багровые воды, падая, собирались под ними, в конце концов, соединив. Губы врали, но не верилось и самим: песнь выходила бранной, с кусочками плоти, скрежетом зубов и лязгом доспехов. Курзелов15 стон мечей двуострых, отягощенных жаждой крови. Постой. Постой же! Видишь? Ратники идут. Их тьмы и тьмы, что твой Бирнамский лес ветвями полон, так войско их полно мечей и стрел.16 Свое возьмут и пир устроят, быков, овец и коз на вертелы насадят.17 Изгадят берег. Она прервала его сумбур строгим молчанием, взглянула исподлобья, подобно ведьме, пророчащей по дымящейся требухе. Колдуньи славят бледную Гекату, и дочь шестиголовую, и жертвы, и любовь, и псов убитых.18 Она почесала переносицу, из брошенной книги достала иссохший ломкий трилистник и подала ему: то ли в знак триединства языческого, то ли христианского, то ли как зарегистрированную торговую марку, то ли.19 Он обиделся. И не нашел ничего умнее, чем встать, отряхнуться и, вымыв руки до локтя ржавой прототочной водой, начать бить яичную скорлупу о сковороду. Выходило скверно. Весь пол в скверне. Но он бил и омлет-таки был подан. Его посетила здравая мысль, что это она во всем виновата, хотя он совершенно не знал в чем. Оверлукнулся.20 Посмотрел на нее, взобравшуюся на диван. Решительно подошел – еще весь в яичной скорлупе – и поцеловал. Прямо в губы. Никогда такого не делал. Читал, да: много родится от частых дождей и от рос плодотворных,21 то есть. Все так. И пир начнется с размозженья мозга.22 Но губы были вкусны. Она вытерла их и с достоинством придвинулась к столу. Он вдруг обнажился. Торчащий фаллос и две тарелки дымящегося. Что-то убитое и зажаренное. Она сочла вполне пикантным на вид. Жилистые его руки разложили приборы ничего не имеющие к столовым. Полагалось есть руками. Ах, оставьте, как в мелодраме, грубо и уныло.23
Я мало сплю. Каждый раз в половине четвертого.24 Его лоб вспотел от горячего. Все лекарства, все средства. И вот она. Берет ручками и впивает зубки. И губы эти. Встал, чтобы не в молчании. Почти перевернул торчащим фаллосом тарелку. Прошел. Прокрутил. Еще раз. Еще. Что-то начинающее убивать. Хромированная Марлен.25 Да. Вполне. Запивать можно было только давленными птичьими ягодами, но ее это устраивало. Была голодна. И зла. Он подумал: "Голодное зло с вкусными губами". Они просто вкусны. Или зло всегда со вкусом женских губ? Это, кажется, из книжки.26 Он твердо решил, что так продолжаться не может. Ноготки на ее пальчиках ног поблескивали лаком. Не может. Решено. И он сел. Сел в единственное кресло. Диван был занят ей. Мускулы его напряглись. И лук тугой в крутые плечи взяв, пустил стрелу и кольца поразил27. И изумился сам себе. Где-то далеко – за туманом – на море штормило. Как и всегда, как и всегда. Она, несколько виновато поглядывая, облизываясь, пыталась ножкой вдавить пустопорожний мешок в прореху дивана28. Он, конечно, заметил. Улыбнулся ножке. Ножка была красивее. Черт с ней, с бурей. В конце концов, куда-нибудь да вынесет обоих. А это главное. Она сделала губки. Прошлепала в центр комнаты: ровно перед ним встала в позицию. Она танцевала, он смотрел в потолок. Потолок смотрел в него29. Трещины прорастали илом. Увидел ее. Должно быть, очень больно стоять вот так на пальчиках и при этом не корчиться от боли. Рука его сначала потянулась к члену, но после он встал, надел платье, подошел к ней и цокнул. Она ударилась пятками. Взял на руки и отнес на диван. Долго выбирал из-под сов какую книжку ей дать, чтобы не замарала, но все уже были испачканы. Пришлось самому. "Крошечное несчастновеликое эго, как жилось тебе сегодня в этом диване…"30 Бросил. Ему хотелось ей угодить почему-то. Ей хотелось, чтобы он ее не доставал своими глупостями и платьями. Выхода не было. Дверь была снесена, виднелся туман и, кажется, солнце, что неочевидно. Для таких вылазок нужно обязательно браться за руки. И он, по наивности своей, так и сделал. Сначала она отдернула, но он настоял. И они впервые почувствовали, что все же теплы. Она, разумеется, в это туманное время была не с ним, хоть он и удерживал ее за руку и она чувствовала теплоту. Где угодно: в Дорси31, за окном Исаакия32 или в созвездии Овна33 – не с ним. Дошедший до середины жизни оставляет надежду у ворот34, чтобы не обременять себя грузом там, где дышится и так с трудом и тянет вниз, в самую мерзлоту35, где опять же. Что ни говори, он сам себе соврал, сам же раскрыл свой обман, отчего стал еще упрямее и лицо его насупившееся было темным и дымным. Он сжимал ее руку, пытаясь не навредить. А потом я буду играть твоей кровью36. Она молчала, будто слышала его мысли. Может быть, и слышала. С нее станет. Он все никак не мог сказать, но после решил, что говорить – это лишнее, и если уж, если уж она все поймет и примет. Или нет. Но об этом невозможно думать. Ведь я тоже чувствую это. От этого аритмия, доктор уже сел в промерзший трамвай, в его кармане сухари черного хлеба. "Это помогает", – говорит он. "Лучшее средство", – говорит он. Врет, страстотерпец. Не доедет. И сам не спасется37. Она стояла рядом, покрываясь ранами: нежная кожа сама собой разъезжалась в стороны, раскрывалась розовеющими лепестками, с которых капало. Руки сжимались крепче, ноготки впивались в его ладонь. Он все понимал и потому спешил. Кровь стекала по их белеющим пальцам и падала на пол. Из темной бездны Эреба поднявшись, тени слетались на запах чернеющей крови, влекомые жаждой, подняли крик и собой заградили от тусклого света, в холод и мрак неземной погрузив потерявших друг друга38. Он подумал, что с нее довольно, пусть и. Пошарил рукой в кармане, но ничего не нашел, кроме бумаги и шерстяного носка. Умилился. Хотел было расцарапать грудь и как-нибудь достать сердце, но подумал, что она посчитает, что примет это за, что это будет выглядеть как "произвести впечатление", позерство – одним словом, никуда не годится. Он постоял в нерешительности и – вырвал. И тут же, выдохнув, упал, все же удерживая перед собой бьющийся ком плоти. Сердце действительно светилось39. Синеватые прожилки мерцали, словно передавали сигнал, как передают моряки, подмигивая своим кораблям в темных водах. Хоть берег и далек, скитанья, странник, твои к концу подходят. Тени шушукались по стенам, вспоминая свое прошлое. Согретая, она уселась на него верхом и надавала пощечин. По-женски, потому что так нельзя и все тут. Пошарила в его карманах, нашла кусок нитки с иголкой, отобрала сердце и снова поставила на место. "Я тебе устрою, – шевелились ее губы, – я тебе устрою". Сердце в ее руках покорно билось, в глазах удивление – у обоих. Пришила как смогла. Застегнула его старомодное платье на все костяные пуговицы. Он хлопал ресницами. Она вторила. Он недвусмысленно схватил ее за бедра, не давая слезть с него. Она сопротивлялась, но понарошку. Зарылась окровавленными руками в его волосы и, обессилев, поникла. Взял на руки, уложил на диван и раздел. Совы слетели из-под потолка и уселись напротив. Вертели головами, жмурились, поднимали крылья, но не взлетали. Он стал дышать на раны, будто это поможет. И дыхание помогало: раны сначала затягивались и превращались в розоватые рубцы, но после исчезали так, словно и не было их вовсе. И он дышал. И боль уходила. Она открыла глаза и обнаружила себя совершенно нагой перед ним. И не устыдилась40. Но дала понять, что не мешало бы согреться. Он тут же побежал заваривать цветочный чай, ну и дурак, подумала она, впрочем, нравится. Совы поддакнули и убрались обратно под потолок наблюдать за происходящим. Он снова вытащил из кармана цилиндр и поставил головной убор на огонь – заваривать чай. Заварил лучший. Выведенный из равновесия, безумный, и жаждущий продолжения жизни, пошатываясь, поднес – рухнул рядом с ней с чашечкой чая. Кажется, на индейском что-то было. Надо поставить41. Смутился ее красоты. Разделся сам. Снова оделся. Разделся снова. Опять оделся. Спрятал ее в своем платье вместе с чашкой и запахнул, чтобы согрелась. Воды глубокие льются, никто переплыть их не в силах42, лишь двое, безумные, за руки взявшись, путь свой свершили, друг друга поправ, возвратились, – хотел он сказать, но она приложила свой пальчик к его губам, отхлебнула из дымящейся чашки и вдруг поцеловала в уголок рта. Нечаянно, сама себе удивившись. В груди засветилось ярче и она, заметив, улыбнулась. Мадемуазель – и улыбается. Улыбкой, проходящей любые дали43. Он улыбнулся в ответ и внезапно расплакался. Бесшумно. Не дрогнув ни единым мускулом. Она зарылась поближе к свету. Тум-тум-тум, слушала, отхлебывала, и улыбалась. Тум-тум-тум. Снова начал фокусничать, но теперь она уже не таилась. С лисьим любопытством наблюдала, как из несоразмерно широких рукавов своего платья он доставал необходимое, как то: двуручную пилу, молоток обыкновенный плотницкий, кувалду тупоносую, бобинный проигрыватель "Олимп", клей столярный, скрепки, колесные спицы, холщовой ткани десять на десять по кускам, канаты пеньковые, арию Лионеля, разоренные орлиные гнезда, северный мох от мисс Джейкоб в достаточных количествах для, освященную крестовую отвертку и по мелочи, чего она разобрать не смогла. Разложив все в алфавитном порядке, он начал беспорядочно хвататься за попавшееся на глаза и первым делом включил проигрыватель. Бобины послушно завертелись, исполняя страсть к леди-служанке, большой шутнице по части этого44. Работа шла споро. Тень за ним уже не поспевала и недовольно всплескивала руками. С книжных шкафов были сняты двери, распилены и привинчены по всем правилам к новому месту не совсем подходящему. Под орлиные гнезда подложены книги в развернутом виде, чтобы выше, в сами гнезда – мох, чтобы мягче, сверху взвился парус, сшитый прочно, но швами наружу. Она не удержалась и пустилась в пляс: между пируэтами подавала ему ненужный инструмент, который он тут же применял, не понимая зачем. Получалось ловко, но совершенно диковинно. Ободы были согнуты, спицы вставлены в ступицы; он для верности постучал молотком, вслушиваясь: акт второй развратного наказания – командоры приглашаются на ужин45. Смеркается. Присвистнул, отер пот со лба, взялся за кувалду и принялся за пол. Дошел до самого основания, утонув по пояс. От грохота она закрыла уши и пыталась петь, но сама себя не слышала. Губы шевелились, на белоснежной шее пульсировала вена. Набрав в мешки каменной пыли, он перетащил их, охая и рыча, под паруса: сокровища в недре пространного челна46 – мешок к мешку, ободы немного покряхтели, но после смирились. Обошел получившуюся конструкцию, ласково похлопал ее по бокам и закурил: осталось дать название. Немного покопавшись, достал из кармана платья малярную кисть и бутыль с драконьей кровью. Кисточка не влезала в горлышко. Разлил на столе, извозил кисть в пролитой крови. Стряхнув капли, вывел на носу корабля "In exitu Israel"47. Посмотрел на нее и тут же покрылся краской. Она с укоризной улыбалась. Стер рукавом латинские каракули, стесняясь и не глядя. Подошла, уверенно сунула руку в оттопыренный карман его платья, ухватилась за твердое и вспыхнула от неожиданности. Он будто ойкнул и виновато отвел глаза. Надо было зашить дырку. Она, все так же улыбаясь, сунула – теперь уже с осторожностью – руку в другой карман и достала перо и чернила. Руку из дырявого кармана так и не вынула. Перо обмакнулось в черноту и пролетело над затертой латынью. Капелька осталась на его щеке. Появилась танцующая, мудрая и ветреная дева с очерченной грудью и точеными ножками. На ножках балетки. Красные, как ему показалось, но залитые чернилами. Под самым сердцем проглядывало "et"48. Оба согласно кивнули, посмотрели друг на друга и застенчиво поцеловались, еще удивляясь давно любимому вкусу. Он услужливо открыл перед ней дверцу, приглашая занять место. Она шутливо присела в реверансе, держа пальчиками концы юбки, забралась в корабль и уселась в гнездо; вытянула шею, чтобы как следует разглядеть провожающих: совы жмурились и взмахивали крыльями. Он трижды прокрутился, заметив отсутствие: тень, будто совсем не замечая перемен, сидела у окна и все черкала в блокнот, поглядывая на заходящее солнце. Он хотел было кликнуть ее, но не стал тревожить: пусть пишет себе, потом прочту и вместе воздадим богам, героям, верным женам, морским пучинам, гребцам плечемогучим и крепким парусам, что приближают час покоя и так же отдаляют. Надеремся как следует. Он потянул за шнурок и машина, крякнув, издала протяжный гул: все на борт, сукины дети, мы отчаливаем! Но не успел ухватиться за штурвал, как вспомнил, что совсем забыл о дороге. Выскочил, перепрыгнув через высокий борт, прошлепал по воде к столу, пару раз поскользнувшись и исчезнув в темной глади. Все-таки вынырнул, вскарабкался и – разворотил в спешке все ящики письменного стола. Тень будто не замечала и глазела в затухающее окно. Нашел, что хотел: высыпал из мешочка на руку и раздул семена по всем пределам. Семена, покружившись в воздухе, упали в прохладные воды: и будет шумен лес, и темен, и полон будет всякой тварью век за веком, укрытием пусть станет странникам уставшим от всех ненастий, и кров им даст, и пищу, и покой. Да будет так. Он демонстративно умыл руки, трижды сплюнул через плечо, и снова вскочил на корабль. Оглядел механизмы, украдкой посмотрел на нее. Она смотрела открыто. Будто ворожила. Так и есть. Сделал вид, что протирает рукавом лобовое стекло, но после согласился, что его нет и ехать некуда. Не растерялся: достал из того же рукава аккуратно сложенный носовой платок, развернул как следует – получилась целая простыня с инициалами в уголке. Перевернул на другую сторону – получились ее инициалы; растянул белоснежное полотно по размеру экрана и приладил скрепками. Она уже, по пояс утонув в его кармане, бормоча, чертыхаясь и болтая ножками, доставала проектор. Вот! И на что же мы пялимся? Включай! Сначала нежно укушу. И укусил. Волны вспенились: экран залился синевой, и они, словно скатившись по заднице, ухнули в бурный океан, очищающий и направляющий к берегу. Единственный путь к свету – и тот через клоаку49. Воздвигнем же ватерклозету жертвенник50 и… она фыркнула и он послушался. Лучезарная Эос, она глядела на Приамовы стада и звонкоплещущая пена о борт дробилась51: милый мой, mon cher, юбку ее поднимал ветер, оголяя белоснежные нежные бедра. Он, сглатывая слюну, безуспешно пытался сосредоточиться. Челн крутобокий несло по волнам, бобины вертелись, циклопы оборачивались на звук клавесина, стада разбредались, хитрецы делали свое царское дело, а эти двое держались за руки: рондо в ваши печенки, сынки божьи, господа людоеды!52 Поворачивай на местную, срежем по старым булыжникам! Он повернул, глядя на экран, предусмотрительно включив поворотник, хотя никого, кроме них, не было. Если развернуться по А100 и после крутануть налево, через тридевять земель, мимо острова Эи53, утесов бродящих54, там храм Покрова Пресвятой Божьей55, евхаристия и таинство ужина в порядке живой очереди: кормятся нуждающиеся в золоте, целуют взасос и провожают в темные бездны, крестя щепотками во имя: "в доме своем я тебя поневоле держать не желаю"56. "Τ?ν ?διαφθ?ρως Θε?ν Λ?γον τεκο?σαν"57, – хотел было пропеть он, но не стал, решив, что не к месту. Булыжники под колесами стонали, бранились и пели; пепельно-грязные камни бормотали молитвы и скрежетали: Пэт-официант, слепой настройщик классической музыки как играл как играл вы бы слышали этого слепого ублюдка миссис Бойлан с щеголем-любовником только ради отвяжись от меня педиковатый окольноходец иди ко мне ляг со мной двух барменш разом58 под колеса ломкие истлевшие кости сирен как они пели как они пели! О, все эти выверенные, педантично выставленные на карте – сверимся – повернуть за угол: Вавилон буйногалдящий, то есть, разумеется, Дублин, то есть. Одним словом, под колесами, какой полис ни возьми. Включи лучше музыку, что угодно, лишь бы не слышать. И мы, ходившие во тьме, увидим свет великий59. Она сняла ботинок и бросила. Не удовлетворилась свершенным, тут же сняла второй и запустила туда же. Хотела было грязно выругаться, но он учтиво закрыл ей рот своей ладонью, после достал мятую пачку Lucky Strike и молча предложил закурить. Она закурила. С торжеством оглянулась, забросила ножки на приборную панель и вскрикнула, посадив занозу. Он по-хозяйски – уверенно, но осторожно – взялся за ее ступню, осмотрел и приник ртом к пострадавшему месту60. Она вздохнула. Еще раз. И еще. Сигарета тлела в уголке ее рта. Рука будто нечаянно скользнула под юбку. Вздохнула сильнее. Еще раз. И еще. Наконец он высосал занозу, посмотрел на юбку, отобрал сигарету и, докурив, смял в пепельнице. Достал из кармана два куска дерева, инструменты и кожаные веревки. Глянул на ее ступни, смастерил из деревяшек подошвы по размеру и приладил веревки. Снова по-хозяйски взялся за ступни и надел иподиматы61: обглазел ее всю с ног до головы, облизнулся и, зажмурившись, муркнул. Сел на место, снова встал, взъерошил ей волосы – так лучше, сел снова, опять встал, теперь уже в позу, чем рассмешил. Вот и хорошо. Улыбнись, я люблю, когда ты улыбаешься. За бортом извинительно-надменно кашлянули: учтите себе! – мимо проплыл меднолицый г-н, в спеси запрокинув голову, будто намереваясь пронзить насмерть остроконечной бородкой первого встречного. На него то и дело наскакивала из разных дверей одна и та же дородная дама, предлагая пропустить стаканчик святого виски с хлорированной водой и кое-что еще, подмигивая. Но подбородок не замечал. Снова кашлянул, обращая на себя их внимание. Они рассмеялись, из-за пазухи достали по шутихе и запустили не глядя: шутихи взорвались под самыми колесами: безобразников подбросило, кувыркнуло, тряхнуло как следует, бурно свирепствовал ветер и волны смертельные подобно коням необузданным сбросить с себя их хотели в бездну глубокую, ночи последней мрачнее. Но они целовались и не замечали сущий кавардак вокруг: разворошенные кучи треуголок, болеро, панталон, разметавшихся беспорядочно по углам тусклых зал, замшелых вестибюлей, рюмочных, тары-баров, разрыгаловок, салонов, опиумных, домов терпимости, домов публичных, домов призрения, белых домов, домов красностенных: машер, но какой тонкий ситец на ваших бедрах! – сукно и камни, булыжники и материи: аршин по рублю, дел на копейку, за душой ни гроша – блудодей и насмешник, немедля верните подвязку! Летят качели, гармоника звенит62, за окнами раскачиваются на облупленных канделябрах мал мала дети: дяденька, дай десять копеек63! Из окон летели лифчики64, обрезки писчей бумаги, промокашки, дрянные стихи в прошедшем и настоящем времени, пассионы Левия Матфея65, пентаметры – старца великого, чуя смущенной душой66, дюймы герники в пастельных тонах67, контрабандный мох мисс Джейкоб по случаю и лебяжий пух из подушек. Меж тем, она сидела будто на троне, блистающем на мраморе68, подогнув под себя ножку; простоволосая, глаза-океаны предвещали долгожданную бурю, фейерверки чувств в их громовом раскате, но не тут-то было: она хитро прищурилась, словно раскусила все его мужские желанья, неожиданно щелкнула по носу и отвернулась, скрывая улыбку. Он подыграл: с досады плюнул за борт, случайно попав в меднолицего, что вовсе не случайно прогуливался под. Пробурчав невнятное, достал из кармана цветочный шип, приладил к нему молодой стебель и еще не раскрывшийся бутон, слегка подправил лепестки, присыпал пыльцой и, довольный работой, пребольно кольнул ее булавкой в ягодицу. Она тут же обернулась, чтобы вдоволь выразить негодование тумаками и бранью, но получила ворох душистых лепестков на взъерошенную голову и сладкий туман пыльцы. Ах ты! "Сама такая!" – хотел было сказать он, но только глупо улыбнулся, ничего не понимая. И она взглянула. И взоры ее испепелили его грудь, душистыми лилиями оплели его душу, и сладостный трепет полонил его сердце. Пыльца щекотала ноздри. Дважды вдохнув, – на третий, зажмурившись, – громко чихнула, отчего он чуть не выпал за борт. По-свойски залезла к нему в карман (охнул и стыдливо отвернулся), многозначительно хмыкнула и вытащила платок. Высморкалась как следует, глянула в зеркальце, аккуратно сложила платок и засунула обратно. Нос был красный, глаза слезились, но она делала вид, что все в порядке. Теперь хмыкнул он. Притянул ее за руки, зарылся в ладони и высыпал, что было нежного от целого мира, добрую часть, созвучную с ней69. Она улыбнулась и благодарно уселась ему на колени. Давай пока без шипов. И без щелчков. Ворчун! Егоза! Зануда! Обожаю тебя! Ах ты! Они молчали и дотрагивались друг до друга, проверяя: взаправду ли это? Взаправду. Минуя последний выплывающий из сумерек остров, они едва не сели на мель. В его глотке пересохло, в ушах зазвенело, ноги просились размяться: всего три шага по полшажочка, открыто настежь, позвольте красненькую за напиток70 и лапсердак ваш мятый. Она деловито – знаем мы эти фокусы! – закинула на него ножки, прижалась и укусила за мочку, сняв заклятие. Три полудевы полуптицы71 – сладкоголосые – они усталым путникам щекочут ляжки, пророчат так, чтоб не сойти им с места, вот те крест, и требуха, и карты пока не укнет жаба72, возвещая, что ведьмам старым пора бы на покой. Вот стервы. Булыжники на мостовой, – постой! постой же! – и тут и там проросшие зазевавшимися прохожими, редели; колеса под вздувшимися парусами то и дело проваливались в прибрежный песок. Запахло тиной, порванными рыбацкими сетями и просмоленной паклей. В темноте не разобрать. Воды не видно. Он достал из рукава бумагу и фитиль, смастерил фонарь: получилась Паллада73, дочь светлоокая, – прикурил и повесил на бушприт. Дымящийся окурок из правого угла его рта пропутешествовал в левый – дым попал в глаз – снова в правый – он выплюнул и прищурился. Осмотревшись, сверился с линиями на ее ладони, утвердительно кивнул и бережно положил руку обратно на свое колено. Но вспомнил о самом главном – и поцеловал. Рука была покорна и пахла утренней зарей наперекор всему. Он забылся и они чуть не угодили в снасти: оба ойкнули, наехав на попавшегося в сети левиафана, высунувшего проколотый язык от жажды74. Ахерон ли, Стикс иль речка Черная75: вода ушла, обнажив дно, оставив чудовище и все, что с ним: зонты, детские коляски, барки, радиоприемники, велосипеды, флагштоки и древки, гарпуны и удила, библиотеки александрийские и имени ленина, боевые кличи и кумачовые лозунги, кафедры и неразорвавшиеся снаряды, стоптанные полуботинки и бутылки всех форм с записками внутри и без. Глядя на все это, ему захотелось признаться ей в любви на всех языках мира, плывущего под ними, но не успел: она пролезла ему под платье и, прислушавшись к сердцу, погрозила пальчиком. Любовь до смерти и после согласно медицине in articulo mortis per diminutionem capitis76 ты этот фаллический романтизм брось от него мурашки по коже лучше остановись возле ой возле кустов мне надо. Мимо проплыли развалины чего-то древнего и сакрального. Вот же! Но он не остановил. Залез в карман, что-то звенькнуло, пискнуло, хохотнуло, – наконец он вытащил изящное бурдалю и подал ей с трепетом. Она удивленно посмотрела на изысканный горшок с королевскими вензелями, удивленно на него, фыркнула и отвернулась, но после взяла с негодованием. Il t'a voir, la petite gourgardine. Merde77! Он еще не понимал, но чувствовал, что так будет лучше. Прожурчав, краснея и негодуя, она пустила сосуд в свободное плавание и, вернувшись на место, не забыла ткнуть его в бок. Он хотел ответить, но решил, что пусть себе раз такая, и все же включил для нее: бобины завертелись, это твое послание Большой Медведице унесет ветер78. Она улыбнулась и наконец почувствовала, хоть и не понимала, что так действительно лучше. Песня оглашала темноту, левиафан вдалеке тяжело вздыхал и шевелил плавниками в такт, чувствуя скорый прилив. Колеса крутились все легче, корабль бежал все проворнее. Над ними устало взмахнули крыльями: где вас носило, безобразники, – птица сделала круг и, лавируя, между падающих звезд, скрылась. Прищурившись, лучезарная сделала губками ola-la и взмахнула руками: наконец-то, мой верный кормчий, вот и берег! – она от радости повисла у него на шее, он от неожиданности поперхнулся и упал на руль. Корабль изо всех сил подался вперед и вонзился в густые заросли. Позади с шумом разлились воды. Ну, не хулиганка ли? Ему снова захотелось сказать, но своими словами, губы его вытянулись, но она уже копошилась возле двери, норовя ее выбить. Хулиганка. Выбила дверь и тут же исчезла в зарослях. Он будто остался один, во что сам не верил и потому мотал головой. Насупился как мальчишка, губы дрогнули. Снял платье и встряхнул – пыль столбом – чихнул, оделся снова. Поверх платья накинул ланью шкуру, взял в руки тирс, плющом увитый79, стукнул о палубу в негодовании. Ну, знаешь, лучезарная, это ни в какие тридевятые дали! Ох, я тебе! "Мрак, разумеется, имеет обаянье,"80 – подумал он и снял с бушприта Палладу; та, качнувшись, мигнула светом и вспыхнула еще ярче. Взмахнув рукавами, прыгнул за борт в самую гущу и – утонул по щиколотки. Дважды глубоко вздохнул и чихнул изо всех сил, согнувшись пополам. Под ногами, в воде, рассыпались звезды. Хмыкнул от собственной неловкости, вытянул вперед руку с фонарем и пошел на свет. Всего несколько шагов в густых зарослях, как стал слышен ее звонкий смех. Подглядел, смущаясь: не смог удержаться. Она кружилась, танцуя, хрупкое тело изгибалось, иподиматы то исчезали в звездах, то с плеском появлялись вновь, юбка вздулась – белоснежные бедра оголились. Сквозь смех звучало что-то прошлостолетнее, теплое и неизбежное. Над головой возмущенно вились огни: то ли светлячки, то ли звезды, то ли его наваждение, то ли. Он попытался повторить. Неуклюже взмахнул рукой. Паллада вспыхнула ярче. Взмахнул другой – из рукава тотчас посыпались кубки, мечи, медноострые стрелы, вывалился, звеня алфавитным порядком, ремингтон с уже заправленным листом, карта неизвестной ему местности и пара жетонов на метро в один конец. Он почти чертыхнулся, но прикрыл рот рукой. Едва не заметила. Пусть танцует. Из распахнувшегося на груди платья высунулась полярная сова, округлила глаза – то ли от удовольствия, и вспорхнула на ближайшее дерево. "Тссс!" – показал он ей пальцем, та согласно кивнула. Он шевелил губами вслед за движениями танцующей, словно учился говорить. Выходило нескладно и не больше трех слогов, но язык ему нравился. Она будто не замечала шума поблизости. Но любопытство взяло верх и – перепрыгивая через отражения, подкралась. Теперь уже она прижала ко рту ладонь, сдерживая смех, но глаза все же выдавали. Он топтался в воде, неловко переступая с ноги на ногу, пытаясь выпрямиться, и разводил руками, словно ощупывал стены ящика, из которого нужно выбраться. Не выдержала. Всплеснула руками, подбежала и кинулась на плечи. Он кружился. И кружил ее. И оба смеялись. Сова одобрительно взмахивала крыльями. До поры заблудшая тень его теперь сидела рядом и, наблюдая за танцем, хлопала в ладоши, отложив исписанный блокнот. Двое танцевали: осторожно, пытаясь не задеть звезды, покоящиеся на воде; тени кружились рядом, обнявшись; слетевшиеся совы взмахивали белыми крыльями и жмурились; Паллада, пристроившись на ветке, освещала. Но начавшийся проливной дождь заставил всю ватагу искать укрытие. Она, усевшись на его плечи, с гиканьем и улюлюканьем, понеслась сквозь темноту по бесконечному полю, держа фонарь в руке будто оружие. Он держал ее за ноги и больше ни о чем не мог думать.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!