Часть 20 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я добрался до «Заокеанского клуба», хотя никто мне не помог одолеть рампу. Без моей трости такое едва ли бы удалось. При этом, само собой, «удача» – совершенно неподходящее слово, когда речь идет об усилиях, столь многого стоящих. Я уже молчу о боли, которая, как уже говорилось, к этим записям отношения не имеет.
Подняться на лифте до палубы мостика было нетрудно. Но Sugar, бирманец, уже успел закрыть «Ганзейский бар». И даже запер его, прямо-таки забаррикадировал. Обычно через бар можно напрямую попасть – для начала, по крайней мере, к солнечным террасам. Но по левому и по правому борту имеется еще по маленькому, ведущему наверх внутреннему трапу. Одним из них мне предстояло воспользоваться, независимо от того, был ли я в состоянии это сделать или нет. А значит, я не мог долее оставаться в кресле-каталке.
Я решился в пользу левого по отношению ко мне. То есть выбрал тот трап, который с правого борта.
Даже если мне, думал я, придется ползти вверх на четвереньках, я его одолею. Так что я, можно сказать, сам себя вытащил. Как когда-то Мюнхаузен вытащил себя за волосы. Кресло в самом деле засасывало меня, как если бы было болотом.
Это я всегда предчувствовал, когда видел вялого Толстого в сопровождении его прохиндеистой, жадной до жизни жены. Именно перед этим я испытывал такой страх, даже панику. А потом это стало спасением – что я согласился сесть в кресло.
Теперь же, напротив, о спасении и речи не шло. Кресло опять сделалось тем, чем было всегда: осложняющим обстоятельством.
Я хотел прежде всего, если этого можно как-то избежать, не падать на колени. Ни символически перед креслом, ни конкретно на землю. Я должен был непременно держаться прямо. Этому очень помогало то, что стена слева; и что и здесь тоже имелись поручни. Однако не будь море таким спокойным, мне бы ни в жизнь не удалось продержаться прямо хотя бы секунду.
Корабль в самом деле шел совершенно тихо. Как если бы он о чем-то догадывался. Больше того! Как если бы собственноручно – хотя рук у корабля, само собой, нет – поддерживал меня под руки: поддерживал собственным баком и собственным ютом и вообще всем своим корпусом. Так что я действительно стоял на ногах.
Конечно, внутри корабля я цикад не слышал. Но я воспринимал их своим нутром. Мое Сознание слышало их. Они его призывали, призывали мое Сознание к себе. Так что я ухватился за поручень трапа, левой рукой, тогда как правой опирался на трость. Которая теперь вообще впервые показала, на что она способна. Потому что первую ступеньку я уже одолел.
Остановиться, перевести дух и справиться с болью.
Дальше. Вторая ступенька.
Остановиться, перевести дух и справиться с болью.
Третья ступенька, четвертая.
Как хорошо, что я больше не пью никакого алкоголя, даже вина. И как хорошо, что я больше не курю. Хотя иногда я все же скучаю по куреву, тогда как к алкоголю стал совершенно равнодушен.
Пятая ступенька.
Если ты сейчас упадешь, всему конец, навсегда конец. Причем хуже всего, если этот конец будет не окончательным концом. Такого я своему Сознанию не причиню. Нет, я сумею подняться до самого верха. И – поднялся наверх.
Маленькая дверь была открыта: боковая, новая для меня. А ведь когда-то, если мне не удавалось уснуть, я так часто озорничал на палубах. Как всегда говорит Татьяна.
Ночь веяла сквозь. Я видел, как море сверкает непроглядной чернотой.
В каком месте солнечной палубы я выйду наружу, это я, правда, знал. Вокруг самой верхней надстройки пролегает беговая дорожка. По ней я тогда часто ходил, иногда вместе с другими, которые, однако, хотели, как это называется, поддерживать себя в форме. Такое меня никогда не интересовало, и уж тем более – с тех пор, как Петра начала заниматься йогой. Асаны, всегда говорила она, мои Asanas[36][Асаны, «сидячие позы» в йоге (англ.).]. А я, когда она меня раздражала, ее передразнивал: «Проваливай, тебя ждет твой ананас». И после всего этого она хочет, чтобы кто-то поверил, будто она и есть визитер, постоянно держащий меня за руку. Как если бы плач, которым всякий раз все заканчивается, не был совершенно фальшивым.
Так что я это себе просто вообразил, когда, может быть, все-таки разок взглянул на своего визитера. Вообразил, будто он – женщина. Вероятно, я надеялся, что, возможно, всё еще можно поправить, хотя бы ради Свена. О чем теперь, наверху этого узкого, но очень крутого трапа, мне в самом деле не следовало думать.
Я должен был сконцентрироваться, если не хотел отступать. Раз уж я зашел так далеко.
Прежде всего речь теперь опять шла об этом комингсе в нижней части проема двери, которая хорошо уже, что была хотя бы открыта. Но это, собственно, не обычная дверь, а водонепроницаемая – прямоугольная выпуклая массивная переборка, мне по плечо, из стали. Правда, она тоже поворачивается на петлях.
Я оперся руками о края дверного проема. Теперь получилось перенести одну ногу через комингс.
Я повернулся, спиной вперед и ухватившись за эти боковые края. Нагнулся и подтянул другую ногу. Но тут я почувствовал такую боль в правом плече, что трость у меня упала. Которую я зажимал под мышкой. Самое худшее, что она упала вовнутрь помещения. Шлепнулась прямо перед последней ступенькой трапа. Окажись она на два сантиметра дальше, она бы с грохотом скатилась вниз по всем ступенькам. Это был бы, может, и не мой конец, но конец для цикад.
Тем не менее я не знал, что теперь делать. Просто стоял там, уцепившись за боковые края, и сквозь зубы втягивал воздух. Прежде всего должна была успокоиться боль. При такой судороге я бы никогда, даже опустившись на четвереньки, не достал бы свою трость.
Но тут я услышал звонкие, упругие, равномерные шаги. И оказалось, что это не кто иной, как маленькая украинка. Ты не поверишь, как и я не мог в это поверить. Но она всегда, как она потом рассказала, совершает пробежку, именно так поздно ночью. Бегать ночью приятней всего. Если я правильно понял ее английский. Но это она рассказала уже при цикадах.
What are you doing here?[37][Что вы здесь делаете? (англ.)] – воскликнула она и остановилась, тяжело дыша. Ей нужно было перевести дух.
Она растерянно и испытующе взглянула на меня. You are okay?[38][С вами всё в порядке? (англ.)] Увидела, как я держусь за края дверного проема. Само собой, я ей ничего не ответил.
Она взяла меня за руку. Но я покачал головой, хотел привлечь ее внимание к цикадам. Плевать, что мое тело – одна сплошная рана.
Она не поняла. Поэтому, когда она хотела меня поддержать, я снова покачал головой и очень далеко откинул ее назад. Закрыв при этом глаза. Наклонил голову, чтобы мое ухо оказалось наверху. Это она, само собой, поняла.
Теперь она прислушивалась, как и я. Тоже закрыла глаза. И потом тихо сказала: Tsykady. Тряхнула головой, снова закрыла глаза, снова прислушалась. И, с еще большим изумлением: Tsykady, Tsykady.
Ее дыхание уже опять стало спокойным.
Я немножко улавливал носом едкий запах ее пота. Насквозь промочившего сзади пуловер с капюшоном. Это я заметил, когда она положила мою руку на свою талию. И в третий раз произнесла: Tsykady. Она была точно так же зачарована ими, как я.
Поэтому ей больше не приходило в голову позвать кого-то на помощь или самой доставить меня в мою каюту. Однако трость мою она достала, через дверной проем, и дала мне. Но тем не менее обвила себя моей рукой, чуть выше талии. Так что я чувствовал ее влажный пуловер.
Let us have a look. Do you want?[39][Давайте посмотрим. Вы хотите? (англ.)]
Даже как вопрос это было утверждением. Наверняка она заметила, что я не сопротивляюсь. Потому что вообще-то меня считают трудным и действительно имеют для этого все основания. Больше того, я сделал себя настолько легким, насколько только возможно. Для чего я думал о о фейных морских ласточках. На эти секунды я сам стал такой ласточкой. Или – воробьем, по необходимости приземлившимся рядом с бортовой стенкой, которого кто-то, обернув салфеткой, уносит в безопасное место. Для этого нужно только иметь в себе любовь. Кроме того, для нее было совершенно естественным, что кто-то хочет к цикадам. Ее и саму к ним тянуло.
Она вела меня, и мы наполовину обогнули заднюю часть надстройки. На нашем пути мы то и дело останавливались, чтобы прислушаться и определить правильное направление. Мы двигались по беговой дорожке не в сторону бака, а в сторону кормы. Туда, где, по левому борту, доктор Гилберн раньше всегда играл в бинго. Только за этой площадкой беговая дорожка начинается снова.
Там они и стрекотали, в каком-то защищенном уголке. Позади, глубоко внизу, – море.
Это не было иллюзией. Прежде всего потому, что они замолчали, когда мы к ним приблизились. Если мы стояли тихо, они начинали снова. Но при каждом новом движении стрекотание прекращалось. Стоило нам замереть, и они возобновляли его. Так что маленькая украинка пододвинула к нам один из стоявших в стороне сложенных шезлонгов, поставила спинку прямо и откинула ножную часть. Потом помогла мне сесть. Сама уселась наискось от меня, прямо на стальной палубе. Ведь здесь наверху дощатого палубного настила нет.
Мы молчали.
Слушали цикад. Которые пели над самой спокойной Атлантикой, какую только можно себе представить. Да, он, Атлантический океан, почти уже стал светлейшим Средиземным морем, хотя и оставался насыщенно-черным и не имеющим другого света, кроме нас самих. Я имею в виду – кроме корабля-грезы, во всю его длину и со всеми его разноцветными лампочками. Которые висели тихо, как если бы тоже прислушивались к цикадам. Над ними слушала Гидра. Более тусклыми, чем она, были Весы и Лев. Зато Арктур стоял почти в зените. И непосредственно под ним – мы. Ниже – целые вечности. Пока украинка не сказала: you never say my name[40][Вы никогда не произносите мое имя (англ.).].
Я ее поначалу не понял.
Katinka, сказала она. Так меня называют друзья.
Что я продолжал молчать, ей не мешало. Она ведь знала, что я молчал и перед роялем. Так что она начала говорить по-русски – под русским я, конечно, имею в виду украинский. Только на сей раз все было по-другому. Ведь теперь она рассказывала о своем родном доме и немного об Уилле, потому что он в Харидже сойдет на берег. Его рабочий договор там истекает. Она же, напротив, еще долго будет оставаться на корабле-грезе. Она боится этой разлуки, и ее пугает, что придется вновь привыкать к одиночеству.
Мне стало грустно. Ведь даже если бы я заговорил, я бы не смог ей помочь. Я знал это. Так что я, наверное, казался ей несколько холодным, может, даже отстраняющим ее. Ибо в какой-то момент, после усталого вздоха, она поднялась и сказала на своем раскатистом своенравном английском: Mr. Lanmeister, I think we should go bed now. Tomorrow it will be a very very long day for me. And I can see you very tired, too[41][Господин Ланмайстер, я думаю, нам пора идти постель. Завтра будет очень-очень длинный день для меня. И я вижу, вы очень устали, тоже (англ., искаж.).].
Затем она помогла мне подняться с шезлонга, чему я опять-таки не противился. Я так охотно позволил ей меня вести. Медленно и бережно, даже вниз по узкому трапу. Но теперь вдоль левого борта.
Там оно все еще стояло, однако у правого борта, – кресло-каталка.
Вероятно, я сразу же заснул, как только сел в него. Так что Katinka должна была разбудить меня, прежде чем мы добрались до моей каюты. О лифтах и коридорах я ничего не помню. А потом меня растолкали. Но не она, а дежурная на ресепшене. Откуда Katinka могла бы узнать, из какой я каюты? Она бы никогда такого не сделала – не залезла бы в мой брючный карман, чтобы прочесть номер на овальном жетоне, подвешенном к ключу.
Женщины немного попререкались. О чем шла речь, я не понял, хотя бы потому, что они спорили на украинском. Но «спор» – это, во-первых, слишком громко сказано. А во-вторых, хотя мы, обладающие Сознанием, понимаем любой язык мира. Но не всегда – с ходу. А главное, не тогда, когда на нем говорят так быстро. Во всяком случае, в конечном итоге дежурная с ресепшена согласилась доставить меня в каюту. Бессмысленный обмен мнениями только немного этот процесс затянул.
До самой каюты Katinka еще оставалась со мной. Но я не знаю, да и не хотел бы знать, помогала ли она раздеть меня. Помогала ли облачить меня в пижаму, а может, даже и положить в постель. Ведь пока это все происходило, сон показал, что он сильнее меня. Во сне я снова слушал цикад. И мне не хотелось, чтобы это прервалось.
Одно, во всяком случае, я помню отчетливо. Что Katinka меня поцеловала, но так, как мать целует своего ребенка. Когда он именно что никакой не русский ребенок. Комично только, что я старше, чем она. На сотни лет старше, так мне сегодня подумалось. Но этот ее поцелуй был не только таким, не только комичным, а прежде всего он был добрым. Так что было бы не столь уж плохо, если бы я теперь все же перешел на ту сторону, оставаясь в постели. Пусть и без вида на море.
38°42´ с. ш. / 9°7´ з. д
Я был в хорошем настроении, когда постучала Татьяна. Она всегда это делает, прежде чем помочь мне с утренним туалетом и одеванием. Я даже уже немного полежал, бодрствуя. Ведь сегодня будет этот день, мой день. Ради него ночью пели цикады. Ради него и, само собой, ради тебя, Katinka. Без тебя я бы не добрался до них. Особенно после того, как у меня случилась эта неприятность с тростью.
Я даже не хочу представлять себе, как ужасно все закончилось бы без моей маленькой украинки. Без нее я бы не был теперь таким радостным. В подлинном смысле слова. Когда ранним утром увидел море.
Само собой, я лежу, повернувшись к нему лицом. Тогда, стоит мне открыть глаза, всегда видно только море. И теперь тоже, хотя Европа уже в пределах видимости.
Мы держим курс на север. Земля должна быть по правому борту. Только с той стороны из кают, возможно, уже видно Португалию.
Охотней всего я бы проверил это прямо сейчас. Но я еще был слабоват после ночи. Кроме того, Татьяне доставило бы удовольствие хоть раз увидеть, что я ей не противлюсь. Более того: что я, как она иногда выражается, по-хорошему жду ее, чтобы позволить ей мне помочь.
Я все отчетливей понимаю, что она – не просто горничная, иногда превышающая свои полномочия. Но что у нее, совершенно очевидно, «синдром помощника», как у Гизелы. Та не могла оставить без внимания ни одного бродячего пса. Она должна была по крайней мере его накормить. С этим еще можно было смириться. Но не с тем, что она каждое такое животное приводила в квартиру, которую оплачивал я один. Пока дело не дошло до того, что я уже не выходил из состояния раздраженности. Попросту все вокруг пахло псиной. Каждая подушка, каждое кресло. О бергамоте я больше и думать не мог.
Так что я наконец решился и вышвырнул ее, вместе со всем зверинцем и отчасти из-за него, на улицу. После чего и начался тот судебный процесс, она и Петра объединились, и на их стороне выступил против меня Свен. И с тех пор он отказывался сказать мне хоть слово. Это и теперь, как и раньше, причиняет боль. Но особенно со времени Барселоны. Потому что там я внезапно понял.
Когда рядом со мной мелькнул воробей – спорхнул, скользнул-чирканул. И запрыгал по моей ночной тумбочке. Я услышал, как его коготки цокают по фанере. Можно так написать, «коготки цокают»? Это было уже следующее чудо, совершенно непостижимое. Как могла сюда попасть птица? Дверь моей каюты была закрыта, а окна на кораблях не открываются.
Так что мне пришел в голову только маджонг – воробьиная игра, – который лежит наверху, на полке над второй кроватью. Может, кто-то открыл его и выдвинул один из ящичков, в которых хранятся кирпичики. Это было бы единственным объяснением: что один из них действительно стал воробьем. И может даже летать, во всяком случае, бить крыльями. Что он, очень возбужденно, и делал.
Нет, маджонг закрыт. Насколько я мог разглядеть снизу. Вероятно, дверь была лишь неплотно притворена.
Воробей раздувал грудку и чирикал. Он чирикал, будто хотел мне что-то сообщить. Коготки цок-цокали, крылья были мельтешением прерывистых шорохов. Они шушукались и шалили с воздухом. И все это сопровождалось непрерывным чириканьем – чрезвычайно, для такой маленькой птички, возбужденным. Но когда в каюту вошла Татьяна, воробей тотчас вылетел через дверь на свободу. Я имею в виду – в коридоры Балтийской палубы.
Ох, а это еще что такое? – крикнула она. Она просто не могла не смотреть вслед птичке. Застыла в дверях. Значит, я не обманулся. Она даже рассказала об этом Патрику, едва он появился, чтобы забрать меня.
Он только рассмеялся и не воспринял ее слова всерьез. Она могла заверять его сколько хотела. Что она и делала непрерывно. Вероятно, она целый день ни о чем другом не говорила. И даже завтра и послезавтра не будет говорить ни о чем другом.
Когда Патрик вез меня по Галерее, я подумал: счастье, что она не слышала цикад. Про тех уж точно никто не поверит, что они могут быть на корабле, где даже нет никакого живого дерева, которым они могли бы питаться. А вот такой воробей, напротив, бывает, что и появляется. Тут я невольно подумал о маленьком летуне, когда-то совершившем вынужденную посадку на нашу палубу, и уже поэтому не вполне уловил, чтó мне тем временем рассказывал Патрик.
Так вот, совершенно очевидно, что маленькая украинка хотела бы вместе со своим красавчиком Уиллом посмотреть Лиссабон. Может, к ним присоединится и Ольга – так, кажется, ее зовут. А значит, мне сегодня придется обойтись без урока игры на рояле. Мне это и без объяснений было ясно. Когда человек умирает, ему в любом случае хочется побыть одному, перед этим самым интимным шагом.
Такой человек больше не нуждается в трости, уж не говоря о кресле-каталке. А главное, ему совершенно все равно, одет ли он и во что именно. Но вот то, что Патрик на полном серьезе тоже намеревается покинуть корабль-грезу, попросту лишило меня дара речи и ввергло в полнейшую растерянность.
Неужели он все еще не понял, что для нас, обладающих Сознанием, такое исключено. Как будет ужасно, когда это до него дойдет – дойдет, как внезапный выстрел в затылок!
Так что мне было попросту жаль его, когда мы катили по рампе от «Заокеанского клуба» к палубе юта. Там я действительно уже смог распознать контуры земли. Горы, дома и дороги были залиты ярчайшим ранне-летне-четверговым светом. Только поэтому я сдержался и не сказал: Патрик, мальчик мой, пойми же! Настолько близок я был к тому, чтобы заговорить. Еще ближе, чем в прошедшие дни. Но одно мне все-таки было бы трудно выговорить. Лучше, если бы ты оставался со мной. Если бы мой мальчик, сказал бы я, оставался со мной. В этот час или хотя бы в последнюю минуту. Так что я назвал бы Патрика Свеном, но только предположительно и, сверх того, очень нежно.