Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Только вот на сей раз опоздал не кто иной, как Патрик. Хотя ему, как члену экипажа, следовало бы вернуться на борт по крайней мере за час до пассажиров. Может, до сих пор никто особо не нервничал, потому что он в глубине души совсем не санитар. Да и лесорубом никогда по-настоящему не был. Но он, о чем, вероятно, знали все, – не кто иной, как авантюрист, дерзнувший даже помериться силами с Saudade. Тем не менее мало-помалу общее раздражение нарастало. Пора было отчаливать. А от него все еще не поступило даже сообщения. Кто-нибудь знает номер его мобильника? Как оказалось, дозвониться до него пытались уже давно. К нам спустился первый помощник капитана. Где доктор Самир? Вы не видели доктора Самира? Я мог бы сказать ему, что доктор стоит выше нас, на боковом крыле палубной надстройки, отведенной для шезлонгов. В точности там, где однажды ночью, на экваторе, поцеловались двое влюбленных. Именно в тот момент, когда над нами взлетела пробка от шампанского. Но если бы я и сказал, это бы ничего не дало. Так или иначе, доктор Самир уже смотрел на нас. Улыбаясь, как всегда. Он был единственным, кто оставался спокойным. И уж конечно не выказывал раздражения. Хотя для этого у него имелись все основания. Даже больше, чем у всех остальных. Ему-то для его пациентов будет не хватать важного работника. Тогда как корабль очень даже прекрасно выйдет в открытое море и без Патрика. Доктор Самир не просто посмотрел на нас сверху, но и спустился к нам. У меня сложилось впечатление, что его улыбка обрела еще более глубокий смысл. Из-за этого первый помощник почувствовал некоторую неуверенность. Так что он не подошел к доктору Самиру. Он явно сдерживал себя, чтобы не дать волю гневу. Но все-таки, как бы в наказание доктору Самиру, прошипел: «Тогда мы отчаливаем без него!» Я сам, раньше, вероятно сказал бы, что это будет иметь последствия. Однако для доктора Самира «последствия» – самое малозначимое, что только может быть. Я тотчас вспомнил о докторе Гилберне, потому что он бы очень порадовался комизму этой ситуации. Теперь же такую радость испытывали сеньора Гайлинт, а также мадам Желле и мистер Коди. Попросту говоря, все за нашим столиком разделяли ее. Кроме меня. Поскольку я не говорю, я не мог задать вопрос. Чтó же, ради всего святого, так радует, более того, осчастливливает моих друзей? Мистер Коди даже открыл бутылку шампанского. И все чокнулись за Патрика. Тут мне опять вспомнилась утренняя фраза доктора Самира. Кто добрался до города своих грез. – Так что я мало-помалу начал догадываться. Но догадываться мне не хотелось. Почему это был «хороший день»? Как выразился мистер Коди. Блажен тот, добавил он даже, у которого Господь есть Бог. Тогда как меня внезапно пронзило столь сильное чувство несправедливости происходящего, что оно граничило с возмущением. Я с трудом его подавил. Хотя ничего конкретного я не услышал. Возможно, Патрик решил просто остаться в Лиссабоне. Там тоже наверняка есть больницы. Санитары, если у них имеется опыт работы, востребованы во всем мире. Он мог бы, само собой, снова стать и лесорубом. Не в самом этом городе, может быть, но, как-никак, в Португалии. В каком-нибудь лесу, от которого недалеко до Лиссабона. Может, там ощущается нехватка в рабочей силе. Единственно правильный вывод – а именно, что Патрик умер – я сделать не мог. Что за это мои друзья и чокались. Мистер Коди отправился за второй бутылкой шампанского. Он вернулся вместе с доктором Самиром. «Хвала Аллаху, Господу миров», – сказал тот с улыбкой, приветствуя нас. Он в самом деле сказал «миров», а не просто «мира». О чем я еще долго невольно думал. Потом он подсел к нам. Такой единственно правильный вывод я сделать не хотел. Ведь это был день, предназначенный для моего, а не Патрика, умирания. Как горько! Но и как эгоистично с моей стороны! Я ведь видел, как он сидит на солнце. Тогда я уже спал, позволяя палубе юта меня укачивать. Он, в этом Jardim[57][Сад (порт.). Скорее всего, имеется в виду Jardim Botto Machado (Сад «Ботто Мачадо») в центре городского района Алфама, из которого виден, как сказано в романе, расположенный неподалеку – чуть ниже по склону – Национальный Пантеон.], отломил фильтр от сигареты. Сидя на скамье, спинка которой обращена к белой, высотой по грудь, стенке. Там он зажал сигарету между губами и зажег ее. Но прежде снял с головы свою дерзкую шляпу и положил ее слева, рядом с собой, на коричневые рейки сиденья. Потом он закурил. Мгновение смотрел на солнце. После чего опустил выразительную голову и позволил взгляду еще раз прогуляться по парку. Он видел, как матери, иногда сопровождаемые отцами, толкают перед собой детские коляски. Он смотрел на стариков и на высокий купол Национального Пантеона. Перед этим зданием и перед ним самим лежал, раскинувшись, город его грез. Потом он умер, просто внезапно умер, с одной секунды на другую. Это произошло из-за счастья, которое переполняло его, Прибывшего. Потому что даже сердце здорового человека, собственно, слишком малó для такого рода переживаний. Патрик умер от счастья, думал я, – настолько большого, что его сердце, поскольку оно все-таки было больным, не смогло этого вынести. Ведь кто добрался до города своих грез, тому он дозволен. 45°46´ с. ш. / 10°49´ з. д Разве нет, Lastotschka, легенд о каких-то людях, которые прокляты и обречены на то, чтобы всё продолжать жить, уже перейдя за предел своей жизни и жизней всех прочих людей? Не потому, что речь для них идет об исполнении их предназначения, но чтобы их исключить? Потому что это – наказание нам. Потому что мы, к примеру, только глазели, когда Иисус умирал? Не обязательно даже, чтобы мы смеялись над ним. Но достаточно, что мы просто смотрели из любопытства? Потому что мы не имели сострадания? Не поэтому ли он, как бишь его звали, повесился? Потому что знал, что именно такая кара его постигнет? Или когда кто-то совершал в своей жизни только неправедное, всегда только неправедное. Тогда он должен скитаться на таком корабле и только раз в семь лет вправе сходить на берег. Потому что тогда он, может, встретит кого-то, кто будет говорить для него? Кто за него замолвит слово, невольно думаю я. Кто сделал бы такое для меня? Я сижу в моем Храме один. В нем нет исповедальни, как бывает в католических церквях. Где хотя бы священник готов замолвить за тебя слово. Единственный на борту, кто, может, сделал бы это, – доктор Самир. Я люблю доктора Самира едва ли не больше, сказал бы я, чем тебя. Но говорить я и с ним не могу. У него есть религия. У меня же нет никакой, и никогда не было. Поэтому я не могу внезапно поверить Мухаммеду. Что он сын Аллаха. Никакой высшей силы нет. Ничто не указывает на ее существование. Даже и сейчас – когда я уже, можно сказать, перед ней стою. Есть только свобода от всего, даже от вины. Так что я верю разве что в фейных морских ласточек. Но они могут летать. Я же, напротив, лежу, отягощенный мною самим, в постели. Отягощенный стыдом, что я не смог радоваться вместе с ними. Что я вместо этого возмутился. И испугался, что только вообразил себе все, связанное с моей смертью. Теперь она настигнет меня, думал я, – месть. Как раз теперь, когда я уже отступился ото всего и даже почти помирился с Петрой. Даже с матерью я помирился, которая далека от меня еще больше, чем моя бабушка. И после этого меня не пропускают, не дают мне уйти. Оно не дает мне уйти. Это прощание с Лиссабоном было для меня ужаснейшим из всех вообще прощаний. Даже хуже, чем любое прощание из прежних моих путешествий. О которых я толком не помню. – Что, если это вовсе не последнее мое путешествие? И мне придется продолжать и продолжать странствовать? Вскоре, быть может, только в пределах моей каюты? Обездвиженным, запертым? И на море я смогу смотреть только через окно и даже слышать его не буду, а только – шум кондиционера? Месяцами, годами? Пока не придет кто-то и не задернет гардины? Дескать, я и видеть его больше не должен. Тогда меня будет окружать только непрерывное жужжание. Постоянно горит лампа на потолке. Даже бра горят, хоть и приглушенно. А снаружи в коридоре пищит электрический сигнал, всякий раз как кто-то вызывает горничную. Никто больше не говорит со мной. Даже Татьяна онемела, с тех пор как Патрика больше нет. Молча стягивает с меня одеяло и молча переворачивает меня на бок. Когда она меня моет, опять надевает резиновые перчатки. Меня больше не доставляют в ванную, и в туалет тоже нет. Снаружи друзья забывают меня. Я, так или иначе, всегда только молча сидел рядом с ними, с моим неподвижным лицом. Я, со своей стороны, тоже их забываю, к примеру – мсье Байуна. Он, возможно, был одним из моих друзей. Но ничего, кроме его сигариллы, я о нем не помню. И – что был некий доктор Гилберн, чье лицо поблекло чуть ли не еще больше. Где же моя трость? Была некая женщина, от которой я ее получил. Трости я не вижу. Наверняка она стоит где-нибудь в углу. Обычно она всегда лежит на кресле-каталке. Но его я тоже не могу обнаружить. Время от времени заходит сеньора Гайлинт. Но и она молчит. Молча стоит возле кровати и смотрит на меня сверху вниз, проникая взглядом аж до мозга костей. Когда доктор Самир возникает у нее за спиной и говорит: он не может вас слышать. Но имеет ли тогда смысл, спрашивает она, продлевать его мучения? В ответ он пожимает плечами. Решение в таких случаях принимает семья. Что он больше не улыбается – самое ужасное во всем этом. На палубе юта клошар наверняка снова изображает Клабаутермана. Тебе, конечно, сказали, что я больше не приду к роялю. Тогда ты быстро сглотнула слюну и слегка погрустнела. Но уже снова должна была упражняться перед следующим выступлением. Жизнь идет своим чередом без меня. Но и без того, чтобы меня больше не было. Я только изъят из этого мира. Запечатан в своей каюте-могиле. Даже земли вокруг нее нет. Я не должен сгнить, это было бы слишком легко. Даже на морское дно не вправе она опуститься, где я бы, возможно, растворился, мало-помалу разъеденный солью. Но я, немертвый, буду и дальше дрейфовать сквозь Пространство-Время. Которое для меня не прекратится. И Сознание тоже не прекратится, а станет бездушным растением. Вот оно, покрытое плесенью, обвивается вокруг деревьев подлеска. На нем поселились насекомые-паразиты, которые суть не что иное, как отблески. И оно хочет для себя только одного: быть израсходованным. Бесследно израсходованным. Уже нет ни сил, ни желания, чтобы, по крайней мере, представить себе воробьев. Как они что-то с тебя склевывают. Вот они уже снова вспорхнули, с волоконцами «ты» в клювах. Может, они хотят использовать их для своего гнезда. Но даже на это уже не осталось надежды. Таким пустым ты становишься из-за чистейшего ужаса. Когда видишь себя со стороны. В эту ночь я услышал крик. Он звучал так близко, что его источник должен был где-то граничить с моим коридором. Из одной из соседних кают Балтийской палубы. Я не мог ни продолжать спать, ни даже дремать. Это было совершенно невозможно, если ты человек. Когда ты слышишь такое. Это был не столько крик, сколько звериный вой, взывавший по-итальянски о помощи, и даже – к карабинерам. Aiuto! Aiuto![58][Помогите! Помогите! (ит.)] При этом нельзя было определить, женщина ли кричит или мужчина. Кричала сама человечность. Ни один врач не мог бы ей помочь, и уж тем более ни один полицейский. Даже эти карабинеры, если бы таковые были на борту, только стояли бы беспомощно перед каютой. Может, они как раз решили бы взломать дверь, чтобы доставить женщину вниз, в госпиталь. Это ведь была женщина, теперь это можно было расслышать. Но даже доктор Самир не сумел бы предпринять ничего другого, кроме как сделать ей укол. От него она, правда, заснула бы. Но на следующее утро, проснувшись и смутно увидев, чтó ее окружает, начала бы кричать снова. Как только убедилась бы, что еще жива. Она кричит, по сути, один-единственный звук, кричит и кричит его. Он, Lastotschka, – антиматерия нашего звука. Он, как Антихрист, проник в нее, в эту женщину. Может, кто-то, очень близкий ей, умер. И теперь она не может без него жить. Sto tanto male![59][Мне так плохо! (ит.)], кричит она: Я больше этого не выдержу! Почти шестьдесят лет в браке. Но она испытывает такой страх перед смертью, или ее вера запрещает ей самовольно последовать за мужем. Поэтому она поначалу рванула и спрятала все эмоции внутрь себя, никак их не проявляла. Пока что-то в ней самой не порвалось. Пока она сама не порвалась. С тех пор она вытекает из себя самой, как этот звук. Вытекает, как одно-единственное Stotantomale[60][Записанная как одно слово фраза Sto tanto male, «Мне так плохо» (ит.).]. Это как если бы ля-минор был, но поток света спрессовывал бы его и вжимал прямо в глаза. Из меня, как я понял, точно так же текло бы, не начни я свои тетради. Если бы они, не могу так не думать, не стали для меня благодатью. Опять это Aiuto! Опять – Stotantomale. Так что теперь я рванул свои эмоции внутрь, в самом деле собрал их в один комок. Но – потому, что я этого захотел. С большим трудом я поднялся. Я едва мог держаться на ногах, хотя бы потому, что попросту не видел свою трость. И кресло-каталку тоже. Но теперь это не имело значения. Потому что снаружи никто так и не появился. Я не слышал ни шагов, ни голосов, только этот крик или вой, который был одновременно ревом из глубины этого женского нутра. Таким непостижимо пустым оно уже было. От этого и любой другой бы закричал. Заразившись этим. Он бы тогда услышал собственную пустоту. И не мог бы больше выдерживать себя самого.
Поэтому пассажиры старались ничего не слышать. И горничные старались не слышать, и стюарды, кельнеры, офицеры. Sto tanto male! Дежурная на ресепшене старалась не слышать. Carabinieri! Sto tanto male, sto tanto male![61][Карабинеры! Мне так плохо, мне так плохо! (ит.)] Хотя не услышать это Aiuto! было нельзя. Может, эту женщину стоило бы просто обнять, подумал я и продолжал думать дальше: что теперь у меня действительно есть повод, чтобы заговорить. Я буду утешать ее, думал я. Это более важный повод, чтобы взломать висячий замок на двери Храма, чем тот, которым стали для меня дети. Чьи же это были дети? Они бы дотронулись до меня, если бы я тогда заговорил. – Теперь я хотел распахнуть его, мой Храм. Просто чтобы сказать: иди сюда, старая, ti aiuterò[62][Я тебе помогу (ит.).]. Кричи сколько хочешь, выкрикивай это из себя, но только делай это в моих объятиях. До тех пор, пока наружу не выйдет действительно всё. Так что я даже начал бы петь, успокаивая ее и укачивая, чтобы заснула. Потому что речь идет уже не о моем страхе, да и вообще никогда о нем не шла. Если тебе так сильно его не хватает, сказал бы я, твоего мужа или кого ты там потеряла, тогда позволь мне снять с тебя страх. Чтобы я мог принять его в себя. Если все настолько ужасно, что этот звук сумел в тебе угнездиться. Отдай его мне, я уж как-нибудь с ним справлюсь. А ты тогда сможешь спокойно умереть. Я отойду в сторону и уступлю тебе место. Плевать, что я имею на него право и что, собственно, теперь подошел мой черед. Я могу скитаться по морям еще пару лет. Так что я опять обрел Сознание, неожиданно, и теперь видел всё совершенно ясно. Даже дверь моей каюты мне удалось открыть. Я хотел, поскольку никто другой ничего не предпринимал, попросить на ресепшене ключ. Потом я бы, имея такое право или нет, заглянул к той женщине. Для чего, правда, мне пришлось бы двигаться на ощупь вдоль стены. Может, пришлось бы и ползти. Все это длилось бы очень долго. И было бы ужасно. Потому что кошмарный вой из этого пустого нутра становился бы тем громче, чем больше я бы приближался к нему. Но против него я собирался применить мой собственный звук, одиночный единственный звук. Я бы даже его еще в коридоре выпевал, громко, голосом. Неважно, как бы это звучало. Для того воя это было бы знаком, что ему следует остерегаться меня. Хотя я был бы не дерзким и уж конечно не гордым, а просто решительным, и действительно стал таким в эту ночь. Но когда я открыл свою дверь и хотел протащить себя через нее, вой внезапно прекратился. Будто его никогда и не было. По всему длинному коридору вниз и по всему узкому коридору вверх царила нарушаемая только рокотом мотора невыразимо тягостная тишина. Более весомая, чем Храм. Так что у меня сложилось впечатление, будто на этом корабле никто больше не живет. Не только Патрик ушел от нас, но весь корабль продолжает двигаться только ради меня одного. Но меня это теперь вообще не пугало. Потому что я знал, что сумел победить вой. Не мой собственный, вопреки которому был воздвигнут Храм. Нет, другой. Вой человека, которого я даже не знал. Это, подумал я, определенно стóит моего проклятия. И, наверное, снимет его с меня. Пусть даже оно сохранит свою действенность еще на сколько-то лет. Потому что речь идет не о том, и тут легенды ошибаются, что такой прóклятый человек через семь лет встретит кого-то, кто полюбит его или ее. Нет, человеку дается право сойти на берег, чтобы он сам мог спасти кого-то другого. Ради этого я подставил свой лоб вою. Он ведь рассчитывал на то, что такого мужества ни у кого быть не может. Он полагался на мое «я» и ошибся. Так что вполне хватило того, что я, вопреки моей собственной боли и собственной немощности, сквозь мою собственную тьму добрался до двери каюты и потом даже ее открыл. С добрым утром, сказала Татьяна, как у нас сегодня дела? Что получилось комично – как это ее «мы» может превращаться еще и в «нас». Но, при всем уважении к ее заслугам, я после сегодняшней ночи все же знаю о «мы» несколько больше, чем она. Поэтому я не стал на нее сердиться. Взгляните, какая чудная погода! Вы не поверите, как я рада, что снова вижу вас на ногах. Ну, почти. Вы вообще представляете себе, как долго вы спали? Почти целый день, господин Ланмайстер! И наверняка жутко проголодались. Как думаете, получится у нас доставить вас в зал для завтраков? Тут она, с одной стороны, была права. Я действительно не только проголодался, но даже взаправду чувствовал аппетит. Я сам находил это странным. Правда, еще более странно обстояло дело с этим «залом для завтраков». Она наверняка имела в виду «Заокеанский клуб». – Само собой, я не удивился тому, что на сей раз меня катила она. Я ведь знал, что произошло с Патриком. Кресло-каталку она выкатила из ванной. Как бы я мог догадаться, что оно там? Вероятно, оно ей мешало во время уборки. Такое могло быть. Между тем она говорила что-то странное. Только я не сразу уловил – насколько. Я думаю, сказала она, что побыть немного в обществе пойдет вам на пользу. И потом она добавила: почти вся ваша семья собралась здесь. Что было отчетливым знаком. Даже в лифте она продолжала болтать, и потом всю дорогу. Я же, со своей стороны, держал эту историю с Патриком при себе, чтобы не расстраивать ее. Ведь тот, кто не обладает Сознанием, не может открыто смотреть в лицо смерти. Особенно если речь идет о человеке, который ему нравился. Само собой, это еще зависит от типа личности. Татьяна, несомненно, относится к числу тех, чья реакция на неприятное выражается, так сказать, в «перепрыгивании» через него. Когда что-то их очень глубоко задевает, они, к примеру, начинают смеяться. Но такой смех – не свободное выплескивание чувств, порожденное радостью. А скорее – состояние нарочитой экзальтации, в которое человек сам себя загоняет, или, как сказала бы моя бабушка, выпендреж. Что, очевидно, может зайти очень далеко, и тогда все восприятие становится выпендрежным. Это и произошло в Татьянином случае, потому что к Патрику она относилась с особенной теплотой. И теперь перенесла это отношение на моего визитера. Они пришли, выкрикнула она, все вместе! Вы только представьте себе! Какую заботу проявил по отношению к вам ваш сын. Но я непременно должна сказать вам, что нахожу его до жути элегантным. Она все больше запутывалась в своих галлюцинациях. Что она находит кого-то элегантным, как-то не вяжется с Украиной, да и с Россией тоже. Но она даже таких неувязок уже не замечала. А главное – ваша невестка! И этот славный малыш! Вы, господин Ланмайстер, в самом деле можете гордиться своей семьей. Вероятно, она так сильно хочет снова увидеть своего маленького сына и мужа, конечно, тоже. Что после смерти Патрика ей понадобилась, я бы так это выразил, модель семьи, за которую она могла бы держаться. Хотя в тот момент я не помнил, есть ли у нее сын. Говоря об элегантности, она наверняка имела в виду мистера Коди. К нему это слово определенно подходит. В «Заокеанском клубе» он и в самом деле сидел за столом элегантно – правда, рядом с еще более элегантной сеньорой Гайлинт. Татьяна подкатила меня к ним. А вот что мистер Коди ей явно подмигнул, мне было неприятно. Это как если бы он ее шлепнул по попе, на которую потом и уставился. Присутствие сеньоры Гайлинт ему нисколько не помешало. Хотя в последнее время ее можно с некоторым правом считать его подругой. Я, впрочем, могу сказать в его пользу, что и на нее – в том, что касается личных отношений, – полагаться нельзя. Это мне доводилось почувствовать на собственном теле. Ах, наш господин Ланмайстер! – выкрикнул мне навстречу мистер Коди. Это раздражило меня меньше, чем мои визитеры. Я решил, что поначалу лучше вообще не смотреть на них, столь внезапно умножившихся. Слава богу, подумал я, что Татьяна меня предупредила. Но, конечно, сама она не воспринимала свои слова как предупреждение. Хотя это еще терпимо, когда к тебе слишком близко подступает один-единственный человек, которого ты не знаешь. Присутствие моего визитера, то есть в свое время женщины, тоже в конечном счете было терпимым. Но она больше не приходит. Она, наверное, заметила, что спутала меня с кем-то. Возможно, она прошла терапевтический курс и справилась со своей бедой без меня. С другой стороны, я уже успел в какой-то мере заключить этого визитера в свое сердце. И опять таки типично, что именно тогда она перестала приходить. Но когда приходят сразу трое, для меня это перебор. Перебор настолько сильный, что со мной произошло то же, что с Татьяной. Ведь ее фантазии переметнулись на меня. Правда, мое раздражение было не столь велико, чтобы я не знал, совершенно точно, что посреди Бискайского залива на корабле не может, откуда ни возьмись, появиться ребенок и запрыгать по палубе. Тем более ребенок в возрасте Свена, когда я показывал ему звезды. Но все это было проявлением тоски. Так что я опять вспомнил о Патрике; и о Saudade. Тогда как мистер Коди в буфетном зале, само собой, не курит. Да от него и не пахло куревом, ни чуточки. Ведь и в каютах, разумеется, нельзя курить, а всегда только снаружи. Именно это приводило в такую ярость Петру – когда наша квартира заполнялась клубами дыма. «Ярость» тут неподходящее слово, она только впадала в отчаяние. Я приношу что-то из чистки и на следующий день хочу надеть это на себя. Но все уже опять провоняло! А ведь эта вещь висела в шкафу! – Мне в то время не мешало, если она потом начинала плакать. Так что тот судебный процесс начался не зря. Я его справедливо проиграл. Тем не менее мистер Коди вскочил на ноги, можно сказать, ради меня, после того как поприветствовал меня этим возгласом. И отодвинул в сторону стул, освобождая место для кресла-каталки. Он казался странно предупредительным по отношению ко мне. Другие тоже поглядывали на меня с озабоченным видом. Это мне было довольно-таки неприятно. Кроме того, один из визитеров взял мою руку. Я забыл сигары, подумал я, мои три сигары. Одну из них я хотел выкурить перед смертью. Без этого, думал я, я не смогу умереть. Выкурить одну сигару и еще один-единственный раз выпить стакан виски, «Джонни Уокер», но только чтобы это был «Джонни Уокер Блэк Лейбл». А из бурбонов я раньше больше всего любил «Джек Дэниэлс». Мне никак нельзя еще раз забыть эту сигару. Но прежде нужно тщательно упаковать две другие. Я подарю их мистеру Коди, так сказать, оставлю ему в наследство. Он сумеет оценить такой дар. Поскольку доктор Самир не курит, а сеньора Гайлинт понимает курение только как жест, не как удовольствие. Вместо этого она получит маджонг. Что же касается мадам Желле, то ей я оставлю свое кольцо. Правда, для ее руки оно грубовато. Но она сможет вынуть топаз из оправы, а золото отдать на переплавку. И ей сделают из него что-то другое. Во всяком случае, я вспомнил, что она всегда поглядывала на кольцо. Тогда как мой друг, клошар, получит мою трость. Само собой, он не сидел вместе с нами во внутренних помещениях. Но я подумал, что очень хорошо – на самом деле это, конечно, плохо – могу представить себе, как скоро она ему понадобится. Если он и дальше будет так пить. А кто такая госпожа Зайферт? Должен ли я и ей что-то завещать? Мои визитеры не произносили ни слова. Но мадам Желле сказала: слава богу. Вы сегодня утром опять выглядите хорошо, господин Ланмайстер. Нам в самом деле не следовало поить вас шампанским. Мы просто, простите, пожалуйста, не знали, что вам достаточно такой малости. Мы только хотели чокнуться с вами, ну, вы понимаете, за Патрика. Потому что вы – следующий. Но не сострадание или чувство вины, а Сознание говорило из нее. Ибо в тот же момент этот вечер опять возник перед моими глазами, выйдя из берегов и – как бы это выразить? – размягчив меня. Как же плохо мне тогда было. Ведь, когда в честь Патрика открыли вторую бутылку шампанского, доктор Самир подсел к нам. И мадам Желле спросила его, нельзя ли и мне дать бокал. Только глоток, сказала она, и прибавила к своему вопросу: из медицинских соображений. Я не знаю, что ответил доктор Самир. Во всяком случае, он, похоже, не стал возражать или вмешиваться как-то иначе. Поэтому мадам Желле дала мне бокал в левую руку. Пальцами своей правой руки она соединила мои пальцы вокруг ножки. Потом подняла мою руку своей, тоже левой, рукой и подвела ее, вместе с шампанским, к моим губам. На того, кто вообще не пьет, месяцами, годами, даже один глоток производит определенное воздействие. А глотков, может, было три. Может, в конце концов и целый бокал. Не исключено, что друзья хотели таким образом принудить меня нарушить молчание. Ведь, как говорится, алкоголь развязывает язык. Но он развязал только страх, развязал зависть, развязал разочарование. Что кому-то дано умереть от счастья, я же должен продолжать жить. Ведь вчера вечером я еще не понимал, что даже при умирании речь не идет о тебе самом. Хотя через эту – кто это сказал? – дверь – действительно ли было сказано «дверь»? – каждый проходит сам. И еще этот похоронный автомобиль в Ницце. Эта сияющая, прямо-таки по-лиссабонски сияющая Ницца, в которую внесли носилки, прежде чем автомобиль тронулся с места. Точно так же все внезапно просияло во мне. Я человек раннего лета, подумал я. Так оно и есть. Поэтому я хотел бы умереть на Средиземном море. Но, подумал я, если мне выпадет умереть на Северном или на Беринговом море, это тоже хорошо. Sto tanto bene[63][Мне так хорошо (ит.).] – вот что я подумал. Sto tanto bene. Как прошел остаток этой первой половины дня, я забыл. Вероятно, я опять задремал под одеялом, когда сеньора Гайлинт выкатывала меня из зала. Мистер Коди извинился: ему, мол, пора к корабельному парикмахеру. Для этого нужно спуститься в Оазис, в «Велнес(как это называется) – Оазис». Он отправился туда в сопровождении мадам Желле.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!