Часть 30 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И тут кто-то погасил солнце.
* * *
Когда свет зажегся снова, что-то поменялось. Ведро лежало на боку, но с ним вместе набок завалился и колодец. И закута с конюшней. И летняя кухня.
– Очухался? Ну-ка, держи еще!
Ведро исчезло, и мгновение спустя Николая кто-то окатил холодной водой. Вода чуть притушила боль в затылке. А потом кто-то – тот же или кто другой – дернул его за плечи, и порядок в мире слегка восстановился – во всяком случае, строения теперь стояли вертикально, а не валялись. Хоть и покачивались.
Рядом кто-то кашлял. Николай хотел опереться и встать, но понял, что руки стянуты за спиной. Видимо, теми самыми вожжами. Попробовал повернуть голову, но не смог – от боли чуть не опрокинулся обратно в беспамятство.
– Ты чего такое удумал, паршивец? – Откуда-то сверху появилось бородатое лицо Осипа Матвеевича. – Ты же чуть Устина не придушил? Это тебя в Петербурге такому обучили?
– Он…
Николай сглотнул, попробовал снова:
– Он… Он… Воды…
– А самогонки тебе не поднесть? – проворчал старик, но до колодца все-таки доковылял, принес воды, напоил с рук связанного Николая и даже вытер рукавом подбородок.
– За что ты Устина?
– Он… Степаниду… Стешу… – и затрясся, глотая слезы, повалился на бок, завыл, закатался по земле.
Осип Матвеевич сначала с ужасом смотрел за стенаниями Боровнина, а потом, сообразив наконец, в чем дело, взревел:
– Ах ты паскуда!!!
Устин сперва на четвереньках быстро-быстро дополз до забора, поднялся, опираясь на теснину, и рванул, покачиваясь, на улицу, подальше от отцова гнева.
– Беги, гадина! Сам прибью, ирод!!!
Симанов схватил полено, швырнул в спину убегающего сына, но не попал. Выдернул из-за ремня свою плетку, раскрутил хвост, выбежал за калитку.
– Стой!!! Запорю!!!
Пробежал несколько шагов, но споткнулся, завалился наземь, забился, задергал ногами, похрипел с минуту и затих.
* * *
27 июля 1908 года. Деревня Поповщина, Порховский уезд Псковской губернии. 10 часов 11 минут
Осип Матвеевич открыл глаза, повернул голову на хлюпающий звук. Хлюпала носом Дарья. Она сидела рядом с кроватью, терла красные глаза и вытирала нос кончиком платка. Увидев, что свекор очнулся, заорала:
– Батюшка! Скорее сюда! Ожил!
Отец Илларий облизал ложку, поднялся из-за стола, подошел к постели и со скорбным видом навис над Симановым. Осип Матвеевич нахмурил брови.
– Чегой-то ты его кормишь? Чай, не престольный праздник!
– Так с вечера сижу, Осип Матвеевич. Как Дарья прибегла к Илье, сказала, что помирать ты решил и следует тебя по всем канонам к этому таинству сготовить, так он сразу за мной поехал. Вот и жду. Исповедовать да причастить. Так, стало быть.
– Чего?! Обрыднешь! Поживу ишшо.
Симанов попробовал приподняться, но перед глазами завьюжило, и он снова опустил голову на подушку.
– Полежу малость. А ты ступай. Поел-попил – и будя. Иди с богом.
Поп смиренно пожал плечами, перекрестился на красный угол и вышел.
– Устин где?
– Пропал, батюшка. Дома не ночевал, – и Дарья снова зашмыгала носом.
– Не реви, дура. Кольша?
– Только пришел. И собирается куда-то. Вещи складывает.
– Позови! А сама ступай.
Николай вошел, подпер плечом стенку.
– Сядь, – Осип Матвеевич кивнул на табуретку, – нету мочи мне орать-то тебе. Вчера наорался.
Николай сел.
– Уходишь?
– Уезжаю.
– Далеко?
– Далеко.
Помолчали.
– Ну-ка. Дай обопрусь.
Николай помог хозяину сесть, подоткнул под спину подушку.
– Может, останешься? Погоди, послушай. Женись на ней. Я Устину язык вырву, ежели кому что скажет. Духовную переделаю, запишу, чтоб все на монастырь ушло, ежели ославит девку. Не перебивай! Ну ссильничал, паскудник, – не сама ж легла! Она не виноватая. Я в дело тебя возьму. Десятину дам. Нет, четверть. Мать-то без тебя тут как одна? Дом ведь начал. Умерь гордость-то!
– Да какая гордость? – Николай вскочил, табурет бухнулся об пол. – Какая гордость, Осип Матвеич?! Она ж молчит! Лампаду жжет! Вчера был у нее – молчит. Сегодня даже на порог не пустила! И Илья говорит, что она уж неделю так! В черном вся, как ворона. Убил он ее! Какая свадьба? Она ж!..
Боровнин стиснул зубы, пытаясь удержать слезы, отвернулся.
– Значит, не останешься? Ну-кось, – Симанов ткнул подрагивающим пальцем в пол, – отсчитай шестую половицу. Она вынимается. Пощупай, ключи там. Давай сюда. – Он выбрал нужный ключ, протянул обратно Николаю. – Сундук отопри. Там кошель кожаный. Под тряпками, покопайся. Нашел? Неси. – Осип Матвеевич отсчитал несколько бумажек, протянул Николаю. – Держи. Триста. Чтоб не побирался на новом месте. Может, как охолонешь, еще возвернешься? Не зарекайся. Устина не простишь, это ясно. Не убивай только. Я сам его поучу, уж поверь. И на меня не серчай. Храни тебя Господь, сынок.
Осип Матвеевич помолчал, потом вынул из кошеля еще бумажку, сунул Николаю. Тот кивнул, натянул картуз, пошел к выходу, но на пороге обернулся.
– Осип Матвеич. Возьми брата к себе, Алешку. Он меня умнее. Сладит, не подведет.
Симанов подумал, кивнул. Боровнин поклонился.
– Спасибо за все, Осип Матвеич. Бог даст, еще свидимся.
* * *
20 декабря 1911 года. Санкт-Петербург, Петроградская сторона, трактир «Муром». 8 часов 16 минут
То ли от воспоминаний, то ли оттого, что спал на жесткой лавке, но снилась ему ночью всякая ерунда. Сперва дьяк Илья пытался играть Стеше на гитаре у нее в избушке, но по незнанию повернул инструмент струнами к себе и только стучал ногтями по блестящему лаку. Но Стеше нравилось, она так задорно хохотала, что золотые волосы ее растрепались, рассыпались по плечам. Потом Илья отложил бесполезную гитару, повернулся к Николаю и, хмурясь, сказал:
– Всяк по-своему к Богу приходит. Вот Стеша через страдания, аки Христос. А ты, Николаша, какому Богу молишься, а? Молчишь? Безбожник ты, получается. Так, стало быть, твою шаланду?
Николай смутился, хотел было возразить, но дьячок исчез. Вернее, только сказал он про шаланду, как выяснилось, что и не брат Илья это, а Жоржик, только в подряснике и скуфье. Жоржик хмыкнул, сплюнул через зубы и громко заржал. Стеша молча вышла из комнаты, Николай поднялся – выходило, что он сидел, – и побежал прочь от скалящего зубы бандита туда, где скрылась Стеша. Но ноги были как ватные, совсем не хотели слушаться, будто не бежал он вовсе, а брел по колено в густой болотной жиже, а смех за спиной не удалялся, а только становился громче. Николай упал, сунул пальцы в щель между половицами, ухватился, рванул на себя, вывалился за порог – и оказался в парке на станции. Брат Алешка скакал на карусели, держа на палочке заместо сахарного петуха жареного. И тот петух вдруг повернул к Николаю румяную голову, свесил набок загорелый гребешок, больно клюнул в плечо и проговорил голосом Силантия Ивановича:
– Ну-ка, подымайся! Вставай, кому говорят!
Николай сел, протер глаза. За окнами еще была ночь, но метель утихла и свет от фонарей ложился ровно, без дрожи. Иваныч сел рядом на лавку, вздохнул.
– Чего домой не пошел? Переживаешь?
Николай промолчал. Поднялся, зачерпнул себе воды из ведра, выпил. Трактирщик молча наблюдал за ним, потом поднялся, перекрестился сам, перекрестил Николая.