Часть 15 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Егору кажется, что еще секунда – и она подхватит его на руки. Примется качать как младенца. Уничтожит своей жалостью.
– Дура! – кричит Егор каждой из них, им обеим. И отталкивает огромные ладони, освобождается, делает отчаянный пятилитровый вдох, и Маша охает, отступая.
Вырвавшись из Машиных объятий, оставшись без навязанной ее поддержки, он успокаивается. Гаснет. Больше не испытывает ярости. Просто помнит теперь, что Лиза ему не друг. Справедливость и равновесие, детка (думает Егор). Что ж, давай. Попрыгай теперь сама.
Массивная кухонная дверь распахивается, потому что забывший обо всем счастливый Вадик толкает ее коленом. В левой Вадиковой руке – бутылка сорокалетнего Dow’s Fine Tawny Port. В правой – откупоренный дорогущий Camus Vintage, отпитый примерно на четверть. Вадик вернулся потому, что ненавидит пить в одиночку; он всего лишь принес два пузыря, ни секунды не задумываясь об их совместимости. Он просто захватил их, чтобы добраться до утра.
Глава тринадцатая
Любой из двоих – и, пожалуй, неважно, счастливы они друг с другом или уже нет, – покопавшись в памяти, способен обнаружить в общем прошлом момент, когда он лишился восторга. В первый раз на мгновение вынырнул из морока, сделал вдох и увидел правду. Заглянул за кулисы.
Одна ничтожная точка. Событие, разговор, ракурс, – но впечатление необратимо, и, даже если быстро зажмуриться, мгновенно задернуть занавес и бегом вернуться на место, возникшую прореху уже не починить, и с этих пор сквозь нее всегда будет немного, чуть-чуть просвечивать обратная сторона. Покажутся проволока и крашеный картон. Спутанные изнаночные швы.
Какое-то время все будет по-прежнему: останутся нежность и радость, и привычка вполголоса смеяться после любви, и общие друзья, и шутки, понятные двоим. И даже желание (как правило, самое хрупкое). Не станет только восторга. Он никогда уже не вернется.
С другой стороны, восторг изнуряет. Кто выдержит десять, двадцать лет непрерывного безумия? Кому это нужно – дрожать, задыхаться, все время жадно следить глазами? Отречься от огромной разнообразной жизни, повернуться к ней спиной и не оборачиваться. Обманываться и жертвовать.
Скорее всего, восторг и должен быть скоротечен. Он непродуктивен. Мешает сосредоточиться, не разрешает отвлечься.
В девятнадцать Лиза еще так не думает. Она второкурсница, заносчивая, домашняя и неглупая. Не робеющая перед взрослыми, безразличная к блеклым ровесникам. Вот Лиза, которая выросла прямо посреди папиной благоговейной ладони. Между папиных восторженных глаз. Как героиновый наркоман, она остро желает одного: получить назад свою дозу. Ей нужен только восторг, к которому она привыкла. Который у нее отобрали.
Это папа обожал ее – белую, румяную, в огромных колышущихся бантах. Целовал короткопалые крепкие ножки, некупанные, покрытые дачной песочной пылью. Подсаживал на табуретку и кивал, шевелил губами, пока она, шестилетняя, лицом к размякшим от выпитого гостям читала заученное, не понимая ни слова: «Ты вернулся сюда, так глотай же скорей рыбий жир ленинградских речных фонарей», – и первым принимался хохотать и хлопать. Красивый шумный папа. Горячий, огромный. Заслоняющий горизонт.
Он носил ей мягкие эклеры со смятыми шоколадными боками в промокшем от крема картоне, ставил перед ней коробку и садился напротив, широко расставив локти. Он улыбался, и Лиза съедала шесть эклеров подряд, один за другим, слизывала с пальцев сладкий сливочный крем.
Лиза отчетливо помнит, как мама – худая, тревожная, в длинных хрустящих бусах – утягивает ее в тесный бархатный сарафан. Выдохни, говорит мама и нетерпеливо дергает застежку вверх. Синий бархат жалобно трещит по швам, вот-вот придут гости. Эклеры, яростно шепчет мама, сражаясь с молнией на Лизиной спине. Мороженое, рычит мама. Упираясь ладонями в стену, Лиза тихо скулит и терпит; она чувствует себя толстой, ненавидит проклятый сарафан. В этот момент Лизе кажется, что мама не любит ее. Это неправда. Просто обе они во власти восторга. В папином военном детстве (эвакуация, Ташкент) не было ни шоколада, ни пирожных, так что ни одна из них не смеет испортить радость, которую он испытывает, сидя с дочерью за столом; и поэтому Лиза съедает все эклеры до одного, сколько бы их ни оказалось в коробке, а мама молчит и после отчаянно пытается затянуть ее в узкие детские платья не по размеру.
Восторг невозможен без лжи. Восторг – обязательно ложь.
Десятилетняя Лиза ревнует папу к навязчивому глупому внешнему миру, к обязанности ездить на службу и важным телефонным звонкам за закрытой дверью. К еженедельным пятничным гостям, набивающимся в гостиную, пока Лиза без сна лежит в детской, за тонкой оклеенной обоями перегородкой, слушает шум и смех и разглядывает желтую полоску света под неплотно пригнанной дверью. Она ненавидит момент, когда голоса в гостиной густеют и глохнут. В этот час все слабые существа заняты своими слабыми делами. Лиза в пижаме, которая ей мала, выбирается в тускло освещенный коридор и крадется вдоль просевших стеллажей с книгами, и старый паркет елочкой хрустит под ее босыми ногами. Сквозь стеклянную кухонную дверь она видит папу – в рубашке с закатанными рукавами, без пиджака, он курит в форточку. Ледяной январский воздух сжигает уснувшие на подоконнике, ни в чем не повинные мамины фиалки; на кухонном столе киснет пирамида немытых тарелок с кровавыми остатками селедки под шубой. Лиза мерзнет в коридоре. Холод из открытого окна ползет по полу, струится, кусает за ноги. Лиза смотрит, как чужая женщина с мокрым блестящим ртом, пьяными глазами и туго обмотанной янтарем шеей держится за папину руку, голую ниже локтя.
Лиза возвращается в прихожую, садится на корточки и выбирает из брошенных возле вешалки женских сумок самый возмутительный, самый неприятный кожаный мешок, и волочет его за угол, обмирая от ужаса, и засовывает руку внутрь, в сладкое тошнотворное нутро. Растопырив пальцы, нарочно рвет шелковую подкладку. Крадет из сумки полумертвую, истертую до дна пудреницу и сточенную наискось, пяткой, лиловую помаду в золотистом футляре. Назавтра выбрасывает их в мусоропровод, чтобы не нашла мама.
В четырнадцать у Лизы – пышная старомодная коса, бронзовая, тяжелая. С которой много возни. Которая не нравится никому, кроме папы.
Лизины одноклассницы густо обводят глаза черным, прокалывают друг другу дырки в ушах вымоченными в водке швейными иголками, выстригают челки.
Вымыв голову, Лиза восемь часов ходит по дому, обернутая собственными влажными волосами, а потом, шипя от боли, расчесывает их перед зеркалом.
Восторг – это жертвы, которые мы приносим с радостью, даже когда нас об этом не просят.
В день, когда Лизе исполняется девятнадцать, папа уже два месяца как мертв. Его убила почечная недостаточность; он отек, раздулся и почернел, не дотянул до ее дня рождения и очередного гемодиализа. Вместе с ним неожиданно умерла Лизина красота, как будто существовавшая только в папиных глазах. Девятнадцатилетняя Лиза стоит перед зеркалом (золото, сливки и сладкая россыпь веснушек; густые, до пояса, рыжие волосы), но видит только широкие щиколотки, и тяжелые белые бедра, и бесцветные ресницы.
Один на один с зеркалом у Лизы нет сейчас союзников. Мама превратилась в призрак, она прячется в спальне за задернутыми шторами. Курит, почти не ест и дважды в день, щурясь, выбирается на свет, чтобы сварить себе кофе. Случайно столкнувшись с Лизой в коридоре, мама дышит валокордином и коньяком и плотнее заворачивается в черный шелковый халат и шарахается в сторону, отворачивая лицо, как будто боится, что Лиза своим бестактным участием разбавит ее тоску, помешает ей горевать.
Лиза уже достаточно взрослая, чтобы перестать сомневаться в маминой любви, но обе они осиротели, лишились восторга. В наступившей пустоте у обеих абстинентный синдром. Серьезная, жесткая ломка. Наркоманы не способны помочь друг другу, так что мама сутками лежит на двуспальной кровати, перекладывая больную нечесаную голову с одной подушки на другую, а Лиза, у которой больше сил просто потому, что она моложе, продолжает подниматься по утрам. Она завтракает, моет посуду, покупает в магазине хлеб, молоко и кофе. Надевает мамину шубу (у которой уже вытерты манжеты и осыпался мех вокруг пуговиц) и едет в институт. Папиной заботы, папиной диктатуры, его связей и, да что там, – даже его пенсии больше нет; им обеим (и маме, и Лизе) нужен мужчина, который будет принимать за них решения.
Именно тогда появляется Егор. Красивый, с вьющимися волосами и мягким голосом. В девяносто первом году ей девятнадцать, а ему всего двадцать два, и оба они – Егор и Лиза – нежные московские дети, одинаково любившие молочный коктейль за десять копеек, скучавшие на медленном колесе обозрения в парке Горького и стоявшие с трехлитровыми банками в очереди за квасом. Оба носили октябрятские звездочки, рисовали стенгазеты и ненавидели зимние пионерлагеря, но сейчас, в девяносто первом, разница между ними неожиданно огромна.
Лиза – ребенок. Потерянная сирота, у которой не осталось ни единой пары целых чулок. Ее огромный всемогущий папа умер, а мама шепотом, тихо спивается в соседней комнате.
Егор уже три года не живет дома, снимает полупустую однушку в Конькове и дважды в месяц по воскресеньям навещает на Университетском нестарых, сорокалетних своих родителей (которые ошарашены происходящим вокруг настолько, что поспешно, на двадцать с лишним лет раньше, превратились в пугливых пенсионеров).
Оплакивающая папу Лиза берет острые мамины ножницы и отрезает янтарную свою косу, которую некому теперь любить; вот единственный бунт, на который она способна. Егор тем временем бросил юрфак, одну за другой пригнал из Германии несколько подержанных иномарок и заработал себе на безупречный, выписанный лично военкомом военный билет. Привез маме корейскую микроволновую печь, купил ей в комиссионке блестящую жесткую шубу из нутрии и заодно, совершенно этого не желая, победил своего растерявшегося отца, который больше не смеет давать ему советы и ведет себя с двадцатилетним сыном угодливо и умильно, как старик.
Спустя каких-нибудь полтора года Егору даже не нужно больше гонять машины самому, без сна мчаться по страшным дорогам по трое суток подряд, рисковать и бояться, откупаться от белорусских гоп-стопщиков. Теперь он дважды в месяц садится в поезд Москва – Франкфурт-ам-Майн с небольшим чемоданом наличных и группой спокойных, проверенных водил (каждый из которых старше его, Егора, минимум лет на десять). Задача проще теперь и безопасней: он должен выбрать и оплатить машины. Поторговаться. Убедиться, что его не обманули, разобраться с документами. Два-три скромных «опеля» или «фольксвагена», пара восьмилетних «БМВ» или «мерседесов». Иногда поступает конкретный, дорогой заказ, и тогда денег в чемодане на порядок больше, а в купе с Егором едет охранник.
Егор и Лиза – милые советские дети, чьи родители (и мертвые, и живые) слишком рано отказали им в помощи.
Лиза ищет в зеркале любимую папину девочку и не находит. Не решаясь постучать, стоит под закрытой маминой дверью. Пять раз в неделю ездит в институт, заклеивает стрелки на чулках бесцветным лаком для ногтей. Мерзнет в автобусах. Ждет спасения.
А Егор использовал все, что смог: свой куцый школьный немецкий, обаяние и манеры, правильную речь, искреннее лицо. Теперь он коммерческий директор маленького автосалона на Юго-Западной. Хозяин салона Исса, невысокий седой чеченец с тихим голосом и маленькими свирепыми руками, носит кожаный плащ и начищенные до зеркального блеска ботинки. Исса доволен Егором и подарил ему «мерседес».
В девяносто первом году Егор еще не боится. Он бесстрашен и полон радости, жизнь ни разу не била его, не давала сдачи и до поры разворачивается под его колесами смирно и покорно, как рулонный газон. Его зарплата растет, родители смотрят на него снизу вверх. У него длинное, до щиколоток, кашемировое пальто и самую малость ржавый белый «мерседес» сто двадцать третьей модели. Четыре раза он спал с дорогими двухсотдолларовыми проститутками, снимал номер в гостинице «Спорт», заказывал шампанское и блины с красной икрой. Тихий Исса и его смуглые, едва говорящие по-русски двоюродные братья и племянники в восторженных Егоровых глазах выглядят персонажами «Крестного отца»: у них иерархия, и религия, и сицилийское почтение к старшим, и зловещие, фантастические тайные дела. Наблюдая, как они часами сидят кружком на мятых кожаных диванах, пьют кофе, курят и ведут ленивые негромкие разговоры на своем сердитом языке, Егор с восторгом (вот и он снова, проклятый опасный восторг) вспоминает «Лука Брази спит с рыбами» и «Мы сделали ему предложение, от которого он не сможет отказаться». Егору совсем не страшно. В конце концов, ему только двадцать два, и никого из его ровесников еще не убили.
Прозрачным октябрьским вечером храбрый безмятежный Егор катится по улице Лобачевского и на автобусной остановке неожиданно для себя самого притормаживает возле девушки с ослепительным рыжим нимбом. Все четыре Егоровы проститутки были синеватыми блондинками с тощими паучьими ногами, будто всегда немного согнутыми в коленках. Подумать только, до этой минуты он действительно считал, что красота и должна быть такой: бледной, искусственной, на подламывающихся тонких ногах.
Именно так и работает судьба: двигатель Егорова белого, роскошного, ржавого «мерседеса» вдруг троит, пропускает такт. Золотая печальная Лиза сияет своим горем в закатном осеннем солнце. А давайте я вас подвезу, сдавленно предлагает Егор, опуская стекло. Это безжалостный, непредсказуемый восторг цепко держит его за горло. Лиза поворачивается, чтобы отказаться, но он вдруг жалобно, по-детски поднимает брови и просит: ну пожалуйста. Лиза замерзла и устала ждать автобуса. Она кивает и садится рядом.
В один из ближайших дней Егор является к Лизиной маме в шелковом галстуке и темно-синем, с золотыми пуговицами, оглушительном пиджаке. Он привез шампанское и букет пышных осенних астр. Мама (которая не заметила ни Лизиных поздних возвращений, ни искусанных поцелуями губ) потрясена этим визитом настолько, что впервые за несколько месяцев трогает пудрой щеки и красит ресницы. Егоровы синие и розовые астры отвратительны, слишком похожи на бумажные кладбищенские цветы. К тому же у мальчика кошмарный галстук с растянутым узлом; очевидно, вместо того чтобы завязывать, он натягивает свой галстук через голову. Лизина мама сидит с прямой спиной, и, пока Егор с опаской тащит из бутылки пузатую пробку, мама держит ладони прижатыми к столу, чтобы он не заметил, как у нее дрожат руки. И шампанское, замечает мама, разумеется, полусладкое. Ну еще бы. Ядовитый газированный суррогат, новогодний любимец советских женщин. Больше всего ей хотелось бы сейчас вернуться в пропахшую корвалолом спальню, выключить свет, сделать большой глоток коньяка (лучше два), накрыться с головой. Зажмуриться.
Но зеленая бутылка с хлопком отпускает пробку, исторгает кисловатый дымок. Мама двигает бессильную, с мертвыми пальцами ладонь к тонконогому бокалу из дымчато-серого богемского стекла. Мальчик в безвкусном галстуке наполняет его до краев, с мыльной пенной горкой. Пять минут, обещает себе мама, вцепившись в ножку бокала. Выдержать пять минут, а потом можно будет вернуться в спальню. Она поднимает глаза.
Лиза – возбужденная, с красными щеками – висит на краешке стула, подавшись вперед, не сводя с нее круглых тревожных глаз, будто ждет, что мама нарочно сделает сейчас что-нибудь неприличное. К примеру, грохнет свой бокал об пол и закричит.
Дорогая Елена Сергеевна, произносит мальчик и улыбается.
И это прекрасная улыбка. Огромная. Безмятежная. Егор (видит мама) улыбается так, словно Лизин папа все еще жив, идет по коридору и вот-вот встанет у нее за спиной, положит ей на плечо горячую ладонь и, нагнувшись, быстро поцелует за ухом. За эту улыбку она в один стук сердца прощает мальчику его глупое вино, и покойницкие астры, и уродливый галстук. И даже свой нетронутый коньяк, спрятанный под левой ножкой кровати.
Как ни странно, Егор здесь вовсе не за тем, чтобы просить Лизиной руки. Он всего лишь хочет, чтобы она переехала к нему немедленно, сегодня же.
К концу первой и единственной бутылки скверного шампанского обе оглушены его невероятной улыбкой. Практичностью его аргументов. Егор обещает заботиться о Лизе. Возить ее в институт. Кормить и одевать. Он почтителен и сердечен и не хочет плохого.
Единственный человек, способный помешать Егору получить Лизу на этих условиях, вот уже шесть месяцев лежит на Востряковском кладбище, так что спустя полчаса Лиза, папина дочка, воспитанная в строгости, катится по Ленинскому проспекту, полулежа на пассажирском сидении (сумка с бельем и ночными рубашками – в багажнике, Егорова горячая рука – на круглом левом колене). Мимо летит рыжая электрическая ночь. Мама сидит в пустой кухне, один на один с букетом похоронных астр. С настенного календаря ехидно подмигивает японка в воздушном синем платье. Мама поднимается, с облегчением расправляет затекшие плечи. Отправляется в спальню за коньяком, который ей больше не от кого прятать.
Следующие полтора года от разочарований Егора и Лизу защищает именно восторг.
Тревожное женское сердце вечно полно сомнений, и лучший способ победить их – обещания. Егор не может оторваться от сливочной сладкой Лизиной кожи, слизывает ее ночные слезы. Рот Егора постоянно открыт, он сулит и клянется, говорит с Лизой ежеминутно, отвечает на не заданные ею вопросы. Так же, как папа когда-то, целует маленькие ступни, один нежный согнутый палец за другим. Покупает на рынке огромные сахарные арбузы, и виноград, и сыр, и алую говядину. Самодельную аджику в безымянных стеклянных бутылках. Жарит мясо на закопченной от старости газовой плите. Разливает по бокалам полусладкое «Киндзмараули». Суетится, тратит деньги и душу и говорит, говорит без остановки, только бы не спугнуть, господи, только бы осталась, лишь бы не запросилась домой.
Лизе скоро рожать. Она ходит медленно, как утка, широко расставляет ноги и два месяца не спала на спине. Ее мучает изжога, икры по ночам сводит судорогой, а щиколотки раздулись, но Лиза стоит перед зеркалом и улыбается. Зеркало снова ей друг. Двадцатилетние бесстрашны именно потому, что мало видели поражений, так что Лиза глядится в свое отражение без тревоги, не догадываясь, что безмятежные дни ее кем-то уже сочтены. Аннушка разлила масло.
Вот Лиза, которая поворачивается боком и разглядывает свой выпученный твердый живот, а в это время далеко, в нескольких тысячах километров от Лизы и ее зеркала, неожиданно разливается Эльба, приличная европейская река с ухоженными стрижеными берегами.
Посторонняя, чужая. Берущая начало бог знает где, возле крошечного чешского города Шпиндлерув Млин на границе с Польшей. Несущая оттуда скромные свои воды через Градец Кралове и Подебрады в Германию, к Дрездену и Мейсену с тем, чтобы добраться наконец до Гамбурга и аккуратно, по расписанию впасть в мелкое Северное море. Эта смирная старая река внезапно взбрыкивает. Вспучивается, прирастает водой, сметает ветхие дамбы и толкает в живот перепуганные каменные мосты. Выходит из берегов, заливает набережные. Заполняет подвалы, выдавливает окна, швыряется илом, ветками и грязью. И уже между делом, по пути, лениво топит тысячи нестарых, хороших немецких машин.
Через десять дней Егор (умница, мамина радость, ценный сотрудник и будущий отец) легко ступает на перрон пятиглавого Frankfurt Hauptbahnhof. Съедает две хрустящих жареных колбаски с тушеной капустой, выпивает большую чашку кофе с молоком. Два часа бегает по магазинам для беременных, покупает молокоотсос, прорезыватель для нежных младенческих зубов, крупного Микки-Мауса на проволочных ногах и только после, нагруженный хрустящими пакетами, направляется привычным маршрутом на Майнцерляндштрассе, к стоку подержанных автомобилей. Симпатичный краснолицый Мартин (хозяин стока) угощает Егора обедом. Хлопает по плечу и смеется: ну что, не родила еще? Передает для Лизы подарок от своей фрау – пару крошечных пинеток из белой шерсти.
И, не снимая сердечной улыбки, продает Егору девять утопленников: три «БМВ», «мерседес», четыре «опеля» и «фольксваген гольф».
Ночью Лиза открывает глаза, с трудом садится на кровати и растирает сведенную мышцу, и после долго лежит на боку, спокойная и тяжелая, как кит, терпеливо дожидаясь, пока успокоится ребенок у нее в животе.
Лежа на верхней полке поезда Франкфурт – Москва, Егор, не просыпаясь, проезжает Варшаву. На дне чемодана огромный Микки Маус улыбается в пустоту.
На рассвете, не доехав до Лодзи пятнадцати километров, умирает «мерседес». На реанимацию нет времени, и потому его цепляют на буксир к хищной четырехглазой семерке «БМВ», которая послушно тащит его еще шесть с половиной часов, до самого Белостока, где ее прямо в очереди к белорусской таможне убивает речная вода, замерзшая внутри коробки передач.
В девяносто втором году упорные, опытные Егоровы водилы (среди которых врач-реаниматолог, доктор исторических наук и школьный учитель физики) предоставлены сами себе – еще нет мобильных телефонов. Им негде получить указаний, рекламацию некому предъявить. Они делают что могут, перецепляя умирающие одну за другой машины, тащат друг друга в сторону дома.
Эльба впрыснула своим жертвам медленный яд, действующий не сразу. Из девяти выбранных Егором машин своим ходом до Москвы доберутся три «опеля», «гольф» и всего одна «БМВ».
Безмятежный Егор прибывает на Белорусский вокзал, берет такси и мчится в маленькую коньковскую квартиру, где его ждет Лиза. Он четыре дня не слышал ее голоса. У метро на секунду выпрыгивает из таксомотора и покупает пачку тюльпанов, крепкую и хрустящую, как пучок зеленого лука.
Никто не звонит Егору домой с новостью, что он должен пятьдесят тысяч марок. Такие вещи делаются иначе. Следующим утром он приезжает в салон, проходит насквозь торговый зал, минуя отполированные сухие автомобили, застывшие на мраморном полу, как стая выброшенных на берег дельфинов. Все уже в курсе, но у Егора здесь нет друзей, и предупредить его некому. Он стучится к шефу и заходит, улыбаясь, как любимый сын.
Исса в кабинете один, сидит за полукруглым столом – маленький, тихий, с тяжелыми сонными веками. Он приглашает Егора сесть, предлагает кофе. Ласково, будто бы даже нехотя сообщает, что долг нужно погасить за месяц, и в ответ на Егоровы неуверенные протесты выбирается из мятого кожаного кресла и обходит стол. Протягивает смуглую короткую руку и поднимает потрясенного Егора за узел галстука. Быстро, незло бьет его по щеке. Месяц, повторяет Исса. С близкого расстояния Егор рассматривает желтые усталые склеры, заглядывает в черные акульи зрачки и пугается сразу, бесповоротно. Его бесстрашие заканчивается в эту самую секунду и не вернется уже никогда.
Пятьдесят тысяч марок – для Егора цифра невозможная. Запредельная. Такие деньги не у кого занять и нельзя заработать: родительская трешка на Университетском, заросшая сиренью маленькая дача на Каширке и немолодой Егоров «мерседес» вместе не стоят и половины этой суммы. С тем же успехом Исса мог бы потребовать миллион.
Несправедливо, без предупреждения Вселенная предъявила Егору счет, который он не в силах оплатить, сколько бы ни старался. Он выпадает из стеклянных дверей автосалона в синее апрельское утро, ледяное и яркое, и наедине с этим неподъемным счетом чувствует себя как пациент со смертельным диагнозом на пороге больницы, за которым продолжается неторопливая и прекрасная скучная жизнь. Снаружи лают собаки, заканчиваются кофейные фильтры и лед в морозильнике. Невовремя вскакивают прыщи, ломаются каблуки и телевизоры. Проигрывают футбольные команды. И смерть – неизбежная, обязательная для всех – не более чем размытая тень. Нереальная и далекая. По эту сторону невидимого водораздела – одинокий Егор, которому нет спасения. Которого убьют через месяц. Оглушительный инстинкт самосохранения ревет у него в ушах: беги. Беги, идиот.
В конце концов, ему всего двадцать три. Он мог бы прямо сейчас сесть в машину и уехать. Вырулить на любое из пригородных шоссе и катить наугад, на север или на юг, в Ростов или Суздаль, в Каменск-Уральский. С дороги позвонить маме. Затеряться в огромной стране. И никто не нашел бы его.
Егор думает об этом по пути домой и вечером, пока освобождает маленькую квартиру в Конькове и перевозит удивленную Лизу назад, к маме. И ночью, лежа без сна на узкой тахте в Лизиной детской. Огромная горячая Лиза неровно дышит в темноте, недобро тикают часы. Мертвый папа хмуро глядит с черно-белой фотографии, приколотой к стене двумя булавками. Егор заглядывает в чужое неприятное лицо с тяжелым подбородком. Впервые сомневается в том, что понравился бы своему тестю.
Именно в этой точке воспоминания Егора и Лизы, до этого общие, расходятся и текут отныне в разных руслах. Под грузом времени факты расплющиваются и теряют форму, перемешиваясь со снами и химерами. То, что мы когда-то сказали и сделали, переплетается и путается, смешиваясь с тем, что мы собирались сделать или сказать, и потому Егор, возвращаясь в этот краткий, страшный фрагмент своей вполне безоблачной жизни, вспоминает, как не сбежал. Не уехал. Остался возле своей беременной жены.
А Лиза помнит другое. Подъезд дома на Университетском, из которого они выходят – спокойная Лиза с младенцем в животе и ее красивый молодой муж. Двух невысоких бородачей в тренировочных костюмах, со смуглыми молодыми лицами, стоящих возле белой машины, и то, как теплая Егорова рука застывает под ее локтем, превращаясь в мертвую рыбу.
На работу не ходишь, ласково произносит юный бородач. Заболел? И делает шаг вперед. И Егор выдергивает руку и отступает – инстинктивно, всего на мгновение, в течение которого Лиза со своим животом и своим младенцем стоит на разбитом тротуаре одна. Не испуганная – удивленная. Невидимая, потому что темнолицые незнакомцы смотрят сквозь нее, на Егора.