Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 31 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ах ты, елки, – горестно восклицает Вадик (который помнит вчерашнюю драку нечетко и смутно, как давно позабытый фильм). – Это что, Ванька? Это Ванька тебя?.. Ты как вообще? Слушай, да тебе же к доктору… Уголки разбитых Егоровых губ тут же ползут вниз, вспухшая лиловая щека морщится, идет трещинами. Левое веко неживое, черное и блестящее, как жидкий гудрон, болезненно вздрагивает, наливается влагой. Он отворачивается и быстро вскидывает руку – неповрежденную, холеную, постороннюю ладонь человека, который никогда не дрался, ни разу не был бит. И загораживается. Прячется за ней от сострадательного Вадикова взгляда. – Не надо, – говорит он глухо и неприязненно, словно стыдясь. – Я нормально. Ну правда. Пожалуйста, Вадь. Я же сам. Я сам напросился. – Блин, ребята, что же мы творим-то, – бормочет Вадик. – Что же мы такое с вами тут творим? И Егор вдруг бросается вперед и хватает Вадика за плечо, больно, настойчиво. – Я не хотел, – шепчет он и горько дышит зубной пастой и отчаянием. – Я бы никогда, слышишь? Не знаю, как это вышло. Ну какое мое дело, и потом, господи, да какая разница, двадцать первый век, кому угодно из нас скажи такое – ну и что, ну и что! А вот Ванька – он другой. Я же поэтому и сказал, из-за того, что он – другой! Я нарочно сказал. Понимаешь? Как будто под руку меня толкнул кто-то. Чтобы точно. И я… Он ни разу в жизни ничего плохого мне не сделал. А я… Ну вот зачем я! Зачем мы всё это? Друг с другом. Это ведь нельзя будет отменить. И оглушенный Вадик снова вспоминает Ванино неподвижное, смятое лицо. И себя – хихикающего, недоброго, с распахнутой ширинкой. И еще радость – нетерпеливую и стыдную, тошнотворную жажду ударить, укусить. Причинить боль. – Послушай, – жарко говорит Егор, наклоняясь вперед, – послушай меня. Ты должен с ним поговорить. Именно ты. Нужно сказать ему, что все неправда. Что ты так не думаешь. Даже если… неважно. Вадь, скажи ему, пожалуйста. Тебе он поверит. Это нельзя так оставлять, понимаешь? Нам надо как-то все исправить. Нам всем. – Валить отсюда надо, – говорит Вадик хрипло. – Пешком. Кубарем. Сжечь тут все к херам и валить. На лыжах съехать с этой ебаной горы. – Ну, я сначала все-таки хотел бы найти свою жену, – тускло отзывается Петя. – Если вы не против. И уходит вдоль коридора к лестнице, собранный и брезгливый, как математик. Методично, одну за другой пробует дверные ручки, слева и справа. Сердито толкается хрупким плечом. Теперь, когда гости точно уже ему не друзья, старый дом сопротивляется как может. Ехидно защелкивает замки. Не желает предъявлять неприязненному Петиному взгляду пустые комнаты. В конце концов, на этаже двадцать спален, а занято из них меньше половины, и потому обиженные двери дрожат в петлях и остаются запертыми – одна, три, пять. Семь. Со спины Петя похож на пьяного пассажира в ночном вагоне, который ощупью пытается найти свое купе. Кажется, он доберется сейчас до конца коридора и сгинет, провалится в нематериальный условный тамбур и спустя мгновение вынырнет уже в каком-то другом отеле, на другой горе. В конце концов одна из дверей все-таки уступает, поддается и распахивается перед ним. И он замирает, не делая больше ни шагу, просто стоит на пороге и смотрит внутрь. – Что? – спрашивает Вадик, невольно испуганный пассивной Петиной позой, его молчанием. – А?.. Что там? И вдруг отчетливо представляет мертвое тело – Лорино? Ванино? Застывшее, укоризненное. Брошенное поперек кровати, как кучка старой одежды. И бежит вперед, спотыкаясь, заглядывает в комнату поверх Петиного плеча. – Погодите, это… – откуда-то сзади неуверенно говорит Егор. – Это ведь ее спальня, нет? На полу стоит Сонин чемодан, похожий на распахнутый настежь рот, набитый цветными тряпками. Широкая двуспальная постель, на которой Соня так ни разу и не лежала, теперь смята; покрывало сдернуто, подушки взбиты. Раскинув поверх лавандовых подушек черные пряди, словно высушенные солнцем водоросли на песке, посреди огромного матраса спит Лора – живая, безмятежная. А по обе стороны, как две горячие столовые ложки, как родители, обнявшие ребенка, лежат Таня и Лиза. Мирно дышат во сне. И мужчины, толкая друг друга, инстинктивно отступают назад, в коридор, стараются не шуметь. Неловкие и пристыженные, незваные гости. Дети, случайно вбежавшие в спальню взрослых. – Пошли, – шепчет Петя, отодвигает Вадика твердыми худыми лопатками. – Пошли, ну! Лиза открывает глаза. Делает глубокий сонный вдох, поворачивает тяжелую светлую голову к двери. – Привет, милый, – говорит она и улыбается. – Потерял меня? И Вадик чувствует, как под этим золотым взглядом Егор расслабляется. Едва слышно выдыхает у него за спиной. – Знаете что, мальчики, вы идите вниз. Ладно? Идите. А мы сейчас. Мы скоро. Завтрак какой-нибудь придумаем, – обещает Лиза мягко и смотрит на мужа, только на мужа. Через мгновение они, все трое, уже спускаются вниз по лестнице – торопливо, с облегчением. – Не понимаю, – бормочет Петя, топча скрипучие деревянные ступеньки. – Почему там? Почему в ее комнате? Почему втроем? Нет, серьезно. Я когда спать пошел, что-то еще было? И Егор сразу отворачивает разбитое счастливое лицо, как человек, которому неловко радоваться на похоронах, и снова видит нежную рыжую Лизину улыбку и ее ночные волосы, черные в лунном свете, рассыпанные по крахмальным простыням. И как она столкнула свечу в раковину, а потом прижалась к нему в темноте. И бегущий следом Вадик напряженно, непонимающе смотрит ему в затылок. Наверху, в спальне, Лора сидит на кровати, обхватив ладонями тонкие птичьи колени. И мотает растрепанной головой. – Я не пойду, – говорит она. – Нет. Я потом. Давайте сначала вы. Пожалуйста. – Ну-ну, – говорит Таня ей в ухо. – Что такое? Вставай, детка. Спустимся, кофе сварим. Давай, не дури. – Ну чего ты боишься, глупая, – шепчет Лиза с другой стороны и прижимается губами к смуглой щеке. – Нечего бояться. Мы же здесь. * * *
В конце концов они все встречаются внизу: три женщины и трое мужчин, шестеро из восьми оставшихся в живых (если не считать Оскара, которого они не ищут, который им безразличен). Шестеро, пережившие ночь потому, что спаслись на втором этаже и только утром спустились на первый – неуверенно, как матросы после шторма сходят в полузатопленный трюм корабля. Они побывали в кухне и в столовой, заглянули в бильярдную, бар и библиотеку и стоят теперь перед тяжелым двустворчатым входом в гостиную, под ехидными взглядами пыльных оленьих чучел. Одинаково неспокойные, уравненные общей тревогой. Беспечность того, первого утра сегодня им недоступна. Они уже посчитали, что потеряли двоих. Им в самом деле страшно заходить. – Ладно, это глупо, – хмуро говорит Петя и тянет бледную ладонь, толкает массивную дубовую дверь. И шагает вперед нетерпеливо и строго, как ревизор. Как налоговый инспектор. В гостиной крепко пахнет дымом, вчерашними сигаретами и каминной копотью. Сотня кубических метров нежилого несвежего воздуха застыла, нетронутая со вчерашнего вечера. Зимнее солнце с отвращением заглядывает внутрь сквозь высокие окна, и в безжалостном тусклом свете огромная комната – раздетая, лишенная маскирующей темноты, – выглядит уродливо и беззащитно, как женщина в растекшемся вчерашнем макияже. Зола и щепки на затоптанном паркете, пыль на мясистых спинах кожаных диванов, пепельницы с острыми ежами окурков, приставший к полировке воск и слипшиеся пустые рюмки, все это – синяки, царапины и шрамы, нанесенные равнодушными гостями. Эта комната обижена ими и потому не собирается их щадить. Сразу показывает им безвольную и белую, неподвижную, опрокинутую ладонью вверх Ванину руку. – В-в-ва… – глубоко, низко дышит Лора. – Ва-а. В-ва-а-а-не-чка. И сразу по-старушечьи высыхает, чернеет и скрючивается. Падает на колени. – Ва-а-а-а-а-а, – воет Лора бессвязно и страшно, как сицилийская вдова. И ползет, не поднимаясь на ноги, на четвереньках, опустив голову, царапая ногтями копченый паркет, а пятеро взрослых смотрят на нее, пораженные этим мгновенным сокрушительным отчаянием, потому что чем старше мы становимся, тем больше времени нам требуется для того, чтобы начать чувствовать. – Что? Что такое! Господи, что! – вскрикивает Маша, испуганная и заспанная, и выпрыгивает из кресла, расшвыривая казенные гостиничные подушки. Выпрямляется во весь рост и ловит Лору на полпути. – Успокойся! – кричит Маша, и держит крепко, и трясет. – Перестань! Ваня подбирает руку с пола и садится на своем диване, тяжелый и мятый. Медленно, бессмысленно моргает. И Лора (которая сидит на полу) стряхивает с себя большие Машины ладони и прыгает. Летит вперед, как пушечное ядро. Стукнув коленями об пол, обнимает – не Ваню даже, а весь диван целиком. – Я подумала, – бормочет она, – Ванечка, я же подумала, я… – Черт вас подери совсем, ребята, – говорит Таня от двери. – Мы весь дом обошли. Только что, в эту самую минуту, Лорина паника наконец догнала и ее, сдавила ей горло. – Вашу мать, – слабым голосом говорит Таня и прислоняется к стене. – Как мне надоели эти ваши «Десять негритят», кто бы знал. Мы же и правда, ну елки, разве что в гараже еще не искали. Как так можно. Нашли время нажраться и ночевать в креслах. Объясните мне, ради бога, какого хрена вы… – У Ваньки был сердечный приступ, – просто говорит Маша. – Вчера ночью. И тогда они сразу бросаются к Ване, виноватые и встревоженные, и принимаются говорить, перебивая друг друга, потому что он в самом деле им дорог. Потому что к этому моменту даже они успели уже разогнаться, испугаться всерьез. Кроме того, по-настоящему нас парализует только чужая смерть, а Ваня ведь не умер. Вот он, сидит под скомканным пледом, бледный, в липкой испарине, живой и понятный, совсем не похожий на страшную белую руку, которую они увидели с порога. И они спешат пожаловаться ему на то, как он напугал их, и пообещать, что все будет хорошо, и поправить подушки. Человеку, который не умер, можно сказать три тысячи слов, десять тысяч. И они говорят их легко, на выдохе, хором: Ванька, ну ты чего, Ванька, ты перенервничал просто, воды кто-нибудь принесите, а таблетки какие от сердца есть у нас, ладно тебе, прекрати, ты же здоровый как медведь. Они обнимают его – заботливые, любящие, горячие. С облегчением. Шумят и суетятся, хлопают его по спине и мужественно шутят, выговаривают свои страхи. А Ваня молча, терпеливо выносит их объятия, отмахивается от стакана воды. Склонив голову, сосредоточенно ждет радости, которая уже должна была наступить. Которая всегда наступала, всякий раз, когда они беспокоились о нем, восхищались и благодарили. И не чувствует ничего. Он поднимает глаза и видит их: свою маленькую жену – босую, с густыми потеками краски на щеках. Егора с распухшим кровавым лицом, как у проигравшего боксера за секунду до конца матча. Дрожащего похмельного Вадика, простоволосую Лизу. Разъединенных, отдельных Таню и Петю. И впервые в жизни они не кажутся ему чудесными птицами, хрупкими существами, которых нужно впечатлить и завоевать, чтобы потом насладиться их любовью. Сейчас они просто люди, растерзанные и несовершенные. Почти посторонние. Которые даже не очень ему симпатичны. Ему хочется домой, в пижаму и под одеяло, и включить телевизор. Чашку горячего кофе, и чтобы они замолчали. Чтобы их просто здесь не было. – Ну и рожи у вас, ребята, – легко и безжалостно говорит Ваня, потрясенный своей неожиданной свободой. – Вы б себя видели. И садится ровнее. – На себя посмотри, – тут же отзывается Таня и нежно толкает его в плечо кулаком, а потом оглядывается наконец по сторонам. – Ого, – говорит она. – И это же всего два дня прошло, а? Или три уже? Слушайте, мы такими темпами даже до конца недели не дотянем. И, пока они смеются – слабо, невесело, – Маша вертит головой и спрашивает: – Погодите, а Оскар? Оскар-то где? – Да зачем он тебе нужен, маленький говнюк, – улыбается Таня. – Сидит, наверное, где-нибудь, сочиняет огромный донос. Мы ему материала подкинули на пять уголовных дел. На шесть. Сейчас вот лед растает, и он – раз! Герой. Продержался неделю на горе с кровожадными русскими. Посмотришь, он еще мемуары напишет. «Я и убийцы». – Злая ты, Танька, – отвечает Маша. – Можно подумать, он нарочно тут с нами застрял. * * * День начинается сразу за тяжелой входной дверью, ослепительный и яркий после пыльных Отельных комнат. Гора залита солнцем. Стеклянное крыльцо растаяло, ушло под воду. Лед стекает каплями с мокрых еловых веток, собирается лужами на каменных ступеньках, и Маша прикрывает глаза ладонью, щурясь, и отворачивается. Подавляет желание отступить назад, в тесную тьму прихожей, а после пробежать по огромному дому и задернуть все шторы, повернуться спиной к двери и снова разжечь огонь, потому что оттепель и солнечный свет означают, что развязка уже близко, а она не хочет развязки. Совершенно к ней не готова. Заваленная снегом площадка перед крыльцом больше не похожа на пышный нетронутый торт, теперь она изрезана аккуратными лентами дорожек. Одна ведет к угольному подвалу, другая – к гаражу, а третья, еще не законченная, тянется прочь от Отеля, к просеке между плачущими деревьями, в сторону канатной дороги. Упакованный в свою курточку лесоруба, Оскар – темная фигурка на фоне невыносимой белизны. Он деловито взмахивает лопатой, кусками срезает легкую снежную пену, как цирюльник, как муравей-листорез. С каждым взмахом продвигается на шажок, разрушает баррикаду, отделившую гору от внешнего мира. Стой, тоскливо думает Маша. Подожди, не надо копать. Еще рано. Мы еще ничего не поняли.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!