Часть 36 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И что это было? – вопрошает он.
– Наша победа, – улыбаюсь ему я. – Что я за это получу?
– Очки. – Хадсон по-прежнему бесстрастен.
– Я хочу сказать… – говорю я, подходя к нему и пробегая руками с накрашенными Эротокалиптическим Единорогом ногтями по его груди. – Я получу поцелуй?
– Нет. Не могу поверить, что ты победил. С ними. В таком вот виде. Словно… словно ты плюнул мне в лицо.
– Что? – не понимаю я и убираю руки с его груди. – Это же просто игра. Мы оделись так ради морального духа. Это же просто косметика, одежда. Твоих родителей здесь нет. Так почему это имеет для тебя столь большое значение?
– Просто… – Он смотрит на меня с таким выражением лица, какого я никогда не видел у него прежде. Он зол. Действительно зол. И меня одновременно пронизывает тысяча ощущений. Обида на его злость. Страх, что мой план провалился и что он больше не любит меня. Я чувствую себя идиотом из-за того, что так разукрасил себя. И еще потому, что думал, будто он любит меня так, что не станет обращать внимания на мою одежду. И трижды идиотом, потому что надеялся, что мой план сработает. Что Хадсон всегда будет любить меня.
Все эмоции выстраиваются в кордебалетную шеренгу в моей груди, готовые танцевать степ. Это похоже на один из больших танцевальных номеров, что ты видишь в фильмах, когда камера смотрит сверху вниз, а танцоры танцуют по спирали, перемешиваясь и перетасовываясь. И все они топают ногами в унисон, втаптывая меня в землю.
Он идет в лес, и я иду за ним. Это похоже на то, как он увидел лак на ногтях Брэда, верно? Ему нужно просто проговорить все это. Он ЛЮБИТ меня. И он не переменится из-за того, что я победил на полосе препятствий, будучи усыпан блестками. Неужели он не может справиться с тем, что я победил и при этом выглядел как фантастическое существо?
А может, все дело в одном только моем виде, не знаю. В лесу Хадсон садится на камень, скрытый от чьих-либо взглядов кустами. Я сажусь рядом с ним.
– В чем дело? – снова спрашиваю я, на этот раз более серьезно, и кладу руку на его ногу.
– Я… Послушай, если бы ты победил при других обстоятельствах, мне было бы стыдно, потому что это мое, полоса препятствий, сам знаешь. Но ты был весь разукрашен косметикой и одет в то, в чем ты сейчас.
– В блестящем комбинезоне, – подсказываю я.
Он вздыхает:
– Просто я думал, что ты лучше, чем это.
– Лучше, чем что?
Он ничего не говорит, но мне кажется, я начинаю понимать его, и теперь несколько эмоций снова пляшут в моей груди. Я в ярости.
– Каждый год ты говоришь нам, что мы можем быть лучше. Ты встаешь и говоришь, что неважно, что думают о нас натуралы, потому что мы так же хороши, как они. И мы просто продемонстрировали тебе это. – Я убираю руку с его ноги. – И я не понимаю, почему ты так злишься сейчас.
Я собираюсь встать, но он кладет руку мне на ногу, и я остаюсь.
– Я наврал тебе о моем каминг-ауте, – тихо говорит он. – Мои родители. На самом деле они не так хорошо отнеслись к этому, то есть поначалу вроде так оно и было, но позже… Сразу после того, как умерла бабушка, мы с мамой пошли в торговый центр. Не помню зачем. Она рассматривала косметику, а я был с ней. И я увидел тени для век. Синие… – Он поднимает на меня глаза, но не улыбается. – Ну вроде тех, какие у тебя на веках сейчас. Я взял их и показал маме. И сказал: «Это был любимый бабушкин оттенок. Можно я куплю их?» Не знаю, зачем мне понадобилось просить у нее разрешения. Нет, знаю. Потому что я понимал, что не должен хотеть эти тени. Или, может, мне хотелось, чтобы она сказала, что нет ничего страшного в том, что они нравятся мне. Ну, или еще почему-то. Она взяла их у меня и положила на то место, где они лежали, а затем схватила меня за кисть, затащила за угол, где никого не было, и прижала к стене – не так, чтобы очень сильно, но все же достаточно сильно, помню, моя голова ударилась о стену. И она держала руку на моей груди, словно хотела пригвоздить меня к этой стене. И сказала тихим шепотом: «Мне неважно, какая у тебя сексуальная ориентация, но я не позволю, чтобы мой сын красил себе веки, как какой-нибудь пидор». А потом отпустила меня.
– Это ужасно, – с возмущением признаю я. Я знал, что его родители не слишком лояльны к его квирности, но назвать своего ребенка этим словом… это уже совсем другое дело.
– Ее мама только что умерла. И она была в расстроенных чувствах. И она тут же попросила прощения. Помню, я стоял там, и мне казалось, что она вырезала грудь из моего тела, что я пустой, что у меня в теле дыра, и что если я заговорю, то услышу эхо, потому что внутри у меня ничего нет, и она пошла прочь, но затем обернулась – она прошла не больше пяти шагов – и сказала: «Прости, я не должна была произносить это слово. Пошли, а не то опоздаем».
– Она попросила прощения только за это?
– И тем вечером, – продолжает Хадсон, не расслышав моего вопроса, – ко мне в комнату пришел папа, сел на мою кровать и сказал, что слышал, что мама употребила плохое слово, но потом извинилась, и спросил, все ли у меня хорошо. И я сказал, что думаю, что хорошо, но для меня сегодняшнее событие стало шоком. И он сказал мне: «Хадсон, ты должен понять. Ты не такой, как все. Твоя мама и я… мы не понимаем геев. Когда ты сказал нам, что ты гомосексуал, мы подумали, что, может, это конец, что ты больше не наш сын. Мы очень беспокоились. Но потом смирились. Не этого мы для тебя хотели… но все нормально. Но такие вещи, как косметика, трансвеститы, танцы в нижнем белье с боа из перьев на платформе на гей-параде – все это не ты. Это… удел фриков. И, думаю, это признак слабости духа. Я хочу сказать, что именно общество толкает их на то, чтобы быть этакими фифами, танцующими в коротких шортах. Но ты особенный. Ты сильнее этого. Ты смотришь на людей и говоришь: «Да, я гомосексуал, но я не девчонка». И я горжусь этим. Горжусь тем, что ты такой сильный. И, считаю, это все, что хотела сказать тебе мама. Что мы гордимся тобой. О’кей?» И я ответил ему: «О’кей», и он ушел.
– Но все это было далеко не о’кей, – говорю я. – Это было ужасно.
– Все дело в том, – отвечает Хадсон, снимая свою руку с моей ноги, – что мне понравились его слова о том, что я особенный. И… я думаю, он прав.
На какое-то мгновение кордебалет перестает танцевать у меня внутри. Потом он опять пускается в пляс, но оркестр отчаянно фальшивит. И сбивается с темпа.
– В каком смысле прав?
– Я считаю, что следование стереотипам означает слабохарактерность. Быть таким, каким все тебе говорят, – стыдно. Быть более… мужественным – признак силы. Я думаю, что это лучше.
– Это смешно. Моя команда только что надрала вам задницы в образах сверхледи.
– Вот почему я так разозлился. Но… я понимаю, что ты хочешь сказать. Что одежда не имеет никакого значения. Косметика не имеет никакого значения. И, может, здесь оно и так. Но у нас дома? Ты знаешь, что произошло бы со мной, если бы я обрядился в то же, что и ты, в моем родном городе? Или держался бы за руки с одетым так парнем?
– Думаю, если бы ты держался за руки с мальчиком, засранцам-гомофобам было бы до лампочки, во что он одет.
– Может быть. Но, может, они хотят от нас лишь того, чтобы мы были такими, как они.
– Ну и пошли они куда подальше, если они действительно хотят этого. Ты сказал, что мы можем быть лучше. Но быть такими, как они, это не лучший вариант. Мы способны сделать все, что способны сделать натуралы, тут ты прав, но квиров делает особенными то, что мы не обязаны делать чего-то, если не хотим этого делать.
– Я… не знаю, достаточно ли я смел для этого. – И когда я слышу эти его слова, пляски в моей груди прекращаются. Танцоры сбиваются в кучу. Мое сердце обливается кровью.
Я беру его руку и сжимаю ее.
– Лапонька моя, ты очень смелый.
– С тобой… – Он смотрит на наши руки, мой лак для ногтей проглядывает между его пальцами. – Откуда ты знаешь? – внезапно спрашивает он. В лесу стоит тишина. Не щебечет ни одна птичка.
– Знаю что?
– Что именно я говорю каждый год. Что я всегда говорю, что люди могут быть лучше?
Ну что ж. Игра окончена. Теперь или никогда. Пришло время моего главного выхода на сцену. Дыши глубже, Рэнди. Словно тебе предстоит сольное выступление.
– Потому что ты говорил это мне каждый год.
– Что?
Я встаю. Произносить монологи нельзя сидя. Я стою перед ним, беру его за обе руки и стараюсь выглядеть любящим и искренним. Это не часть плана. Я хотел облегчить ему узнавание меня. Хотел показать все стороны меня, пока еще неизвестные ему, а затем признаться во всем, когда мы будем счастливыми и преисполненными любви. Комбинезон в этом смысле был безопасен, потому что это костюм, превью, а не что-то такое, что он воспринял бы на полном серьезе. Я не знаю, любит ли он еще меня – хотя думаю, что любит, но в данный момент мы не счастливы. Не то, что было раньше. И я ничего не облегчил ему.
– Меня зовут Рэндал Капплехофф.
– Я знаю. – Он явно пребывает в замешательстве.
– И это мой пятый год в лагере «Открытая страна».
Он выдергивает свои руки.
– Что?
– Все другие годы я был Рэнди, – говорю я, немного отходя от него, а потом возвращаясь. – И я выглядел иначе. Мои волосы были длиннее, а сам я был упитаннее. И каждый год я принимал участие в спектаклях. Я всегда был ребенком из седьмого домика. В прошлом году я играл Домину в «Забавной истории, случившейся по дороге на форум».
Он смотрит на меня, нахмурив брови, и по его глазам я вижу, что он узнал меня. А еще, что ему больно.
– Почему? – спрашивает он.
– Ради тебя. – Я подхожу ближе к нему и становлюсь на колени. – Каждый год быть рядом с тобой, то, как ты говорил с нами – даже если мы были всего лишь толпой на цветовых играх, все это заставляло меня чувствовать себя… особенным. Словно внутри у меня звезды, галактики. Ты сказал, что мы можем стать кем только захотим, и я поверил тебе, пусть даже ты имел в виду не то, что понимал я… – Я делаю паузу, мгновение гадая, не означает ли это, что все, что я любил в нем, было ложью, и на самом деле я по-настоящему узнал его только этим летом. – И я начинал чувствовать, что способен сделать все, что захочу. Ты заставлял меня чувствовать это. И… я захотел сделать то же самое для тебя. Я захотел быть с тобой. И потому я…
Он встает и идет прочь, тревожные шаги, обращенная ко мне спина.
– Значит, ты лгал? – спрашивает он.
– Нет, – быстро отвечаю я, вставая и направляясь к нему. – Нет. Я поменял прическу, одежду, немного похудел и стал этим летом заниматься другими вещами. Но я никогда не лгал. Просто я… не рассказывал тебе всего.
– Ты лгал, – повторяет он, и на этот раз это не вопрос. Его глаза широко открыты и смотрят на все вокруг, только не на меня.
– Нет. Хадсон, я все тот же парень. Мне действительно понравилась полоса препятствий. Мне нравится быть капитаном на цветовых войнах. Я люблю спорт и походы… меня самого удивило, что я полюбил все это, но так оно и есть. И просто я еще люблю музыкальный театр, и танцы, и пение, и макияж, и лак для ногтей. И я люблю тебя. – Я опять беру его за руки, но он высвобождает их.
– Значит, это, – показывает он на мой костюм, с отвращением махая рукой вверх-вниз, – значит, это – настоящий ты.
– Да, – киваю я. – Но я по-прежнему тот самый человек, которого ты знаешь и любишь.
– Нет. – Он отрицательно качает головой и поворачивается ко мне спиной. – Я не знаю, кто это. И ты лжешь мне все лето. С того самого момента, как мы встретились и я спросил, новенький ли ты. Лжешь. Кто-нибудь еще знает?
Я чувствую, что на моих глазах выступают слезы. И вот уже они текут по лицу, когда я киваю. Это не поможет. Это никогда не помогает.
– Кто еще? Брэд? Ребята из моего домика? То есть… кто не знает?
– Это неважно.
– Все смеялись надо мной целое лето? Мной, обманутым… каким-то театральным ребенком с макияжем на лице. Роль всей жизни, как полагаю.
Теперь он тоже плачет, вытирая слезы тыльными сторонами сжатых кулаков.
– Я все тот же, – твержу я, хотя понимаю, что теперь это бесполезно. – Я тот парень, которого ты полюбил.
– Нет, – качает он головой. – Ты тот, кого моя мама назвала бы пидором.
Слово вылетает из него, как пуля, и попадает в то, что еще осталось от моего сердца, и все эмоции пропадают. Я больше не чувствую горя. Подобная водопаду боль от разрушения наших отношений замерзает. Все превращается в лед. Я вижу это и по его лицу. Вижу, что это мгновение оставляет неизгладимый след в наших умах, и никто из нас не способен сейчас даже дышать.
А затем этому приходит конец.