Часть 7 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да она бросила мужа и укатила с любовником в Америку.
— К-как мужа?! Как с любовником?!! — Саня подавился слюной от ужаса. — Разве она не одинокая?
— Сан Иваныч, такие женщины, как Снежка, не бывают одинокими. Вы что, на себе ее чары не почувствовали?
Больше Саня ничего не слышал. В тот момент заштопанная золотыми нитками черная бездна вновь разверзлась, светлячки в ней погасли, люк на горящем танке с грохотом захлопнулся, и дальнейшее прозябание на этой земле сделалось абсолютно бессмысленным. Саня перестал выздоравливать. Его кости не хотели срастаться, печень и селезенка — регенерировать, сердце — правильно гонять кровь. К травмам присоединилась внутренняя инфекция. Саню перекладывали из одного отделения в другое, из одной больницы в другую, друзья устали его навещать, а потом и вообще потеряли Санин след. Последним его приняло задрипанное хирургическое отделение Южного Бутова.
— Этот не выживет, — сказал на врачебном совете местный кардиолог. — Температура 38–39 держится уже несколько месяцев, эхо-кг сердца показало крупную вегетацию на трехстворчатом клапане — или наркоман в прошлом, или с катетером занесли инфекцию в кровоток. Нужно оперировать, причем в современном центре. Наркоз он не потянет. Да и бабла за него никто не внесет — ни родственников, ни друзей.
Саню оставили умирать в палате на пять человек. Угасал он медленно, видимо, не было мотивации ни к жизни, ни к смерти. Рядом с ним менялись пациенты, кто-то поступал, кто-то выписывался, ходили медсестры, равнодушно приподнимая над его усохшим телом несвежую простыню — помер? нет? Раз в сутки ставили бесполезную капельницу.
И вдруг одним декабрьским утром возле Саниной койки началось странное движение. Два молодых энергичных медбрата (явно не местных) накололи Саню какими-то препаратами, переложили на дорогую каталку, оснащенную всеми мыслимыми приборами, довезли до красивого реанимобиля, словно из зарубежных фильмов, и с сиренами-мигалками доставили в крупнейший кардиологический центр столицы. По сияющим голубым коридорам его пригнали в одноместную палату, похожую на президентский люкс в Лас-Вегасе, и окружили озабоченными врачами. Один из них, видимо самый главный — редкой породы мужик с выразительными чертами лица, — заговорил с Саней как с главой межгалактической корпорации:
— Александр Иванович, ваше состояние — критическое. Требуется немедленная операция по удалению очага гнойного воспаления из сердца. Поскольку ваш организм крайне ослаблен, почки и печень повреждены, да плюс присоединилась пневмония, вам нужны особые условия: оперировать придется на работающем сердце в условиях гипотермии, то есть охлаждения организма, за очень короткое время…
Обессилевший Саня внимательно слушал и не мог понять, зачем и ради чего Господь Бог прислал за ним помощь. Он прогнал в мозгу все возможные варианты и остановился на самом приятном: это Снежаночка из Америки вспомнила о нем и оплатила операцию в лучшем кардиоцентре Москвы. Значит, он по-прежнему важен, весом, уникален, штучен. Где-то внутри потеплело, повеяло весной, зажелтели одуванчики, и Саня впервые за последние полтора года улыбнулся.
— …Конечно, вы будете подстрахованы искусственным кровообращением, — продолжал свою речь доктор. — Но мы хотим применить новаторскую технологию, и вместо полной замены клапана на имплант попробовать сохранить ваши собственные створки. Видите ли, искусственный клапан в правых отделах сердца недолговечен, а наша задача — чтобы вы на много десятилетий вперед были здоровы и счастливы. Увы, таких операций, с учетом сложности вашего случая, в мире делали единицы. Я буду первым кардиохирургом в Москве, а вы — первым столичным пациентом.
Санина улыбка становилась все шире. Ему нравилось, что он в чем-то будет первым. Как Юрий Гагарин, как Жак-Ив Кусто, как Карл Лагерфельд (в чем именно Карл был первым, Саня не помнил). Значит, он не зря родился, не зря носил чешский костюм из ГУМа, не зря освещал массивными ДИГами знаменитых актеров и космонавтов.
— Но гарантий нет никаких, — хирург сжал волевые губы, — вы можете умереть прямо на операционном столе. Хотя… не буду с вами заигрывать — без операции вы также умрете. Через неделю, максимум месяц.
Стоявшая рядом женщина в белом халате, очень умная на вид, добавила:
— Но тот факт, что вас будет оперировать сам Родион Львович Гринвич — мировой светила в области сердечной хирургии, должен придавать вам сил и веры в счастливый исход события.
Сане льстило, что врач с ним обстоятелен и серьезен. Такой умный, достойный человек, учился много лет, ездил по симпозиумам, лечил пациентов, чтобы в один прекрасный момент пригодиться ему, Сане.
— А если я умру, вы сообщите об этом Снежане? — слабо прохрипел он.
— Конечно, — ответила женщина в белом, — мы сообщим всем вашим родным и близким людям.
— Я согласен. — Саня с отбитыми органами, пневмонией, температурой и какой-то хренью в сердце вновь был счастлив.
На следующее утро, ни свет ни заря, его начали готовить к операции. Весь персонал был крайне вежлив и обходителен. Все подбадривали, желали успеха и скорейшего выздоровления. И лишь в последний момент прыщавый интерн в хирургической шапочке с собачками, меняющий какие-то трубки в венах, по-свойски подмигнул Сане:
— Ну что, подопытный кролик, продвинем науку вперед? Спасем брата?
— Что значит науку? Какого брата? — Саня, чуя подвох, сжался от предательского холодка в животе.
— Умирающего брата нашего светилы, — улыбнулся интерн.
— Пошел вон отсюда, — грубо осек его красивый кардиохирург, и Саня, не успев ничего осознать, провалился в предсмертный наркотический сон.
Часть 2
Глава 9. Рыжуля
Лопухи в Федотовке были рослыми и мясистыми. В отличие от коров в местном колхозе, где работала доярка Нюра Корзинкина. В шесть утра, когда она дергала за сосцы тряпочное вымя бело-рыжей Бруснички, в коровник с воплем вбежала соседка Анна Степанна.
— В лопухах младенца нашли, кровавого, мокрого! Небось Зинка твоя выкинула!
Нюра вскочила, опрокинула пустое ведро и начала судорожно вытирать руки о грязный фартук.
— Чего остолбенела, бежим! Помрет!
Они рванули к вонючей мелкой речке. В зарослях лопухов виднелась голова мужа Анны Степанны — Андрея. Он сидел на корточках и рассматривал что-то живое и скулящее под ногами. Когда подбежали женщины, Андрей встал и отошел в сторону.
— Ну и гадость вы, бабы, рожаете, — он достал из военных штанов самокрутку и закурил.
Нюра с Анной Степанной склонились над младенцем, лежащим на гигантском листе сорванного лопуха: это была девочка, крошечная, синюшная, с рваной веревкой пуповины, исходящей из тощего живота. Она тихо поскуливала, словно побитая псина.
— Пущай умрет, вон синяя уже, — сказала Нюра, — да ведь, Степанна?
— Господь тебя проклянет! — ответила соседка. — И дочь твою, и род твой.
— Уже проклял, — вздохнула Нюра. — Меня в пятнадцать родили, я в пятнадцать родила, и моя дуреха в четырнадцать забрюхатела. Ни одного мужика в роду, все несчастны, все наказаны. И эта будет такая же. Пущай сейчас помирает, пока не хлебнула горя.
На этих словах мокрый комок скорчился, свернулся калачиком, открыл огромный сорочий рот и заорал что есть мочи. Утреннюю тишину речки-вонючки разорвало в клочья, словно истлевшую наволочку.
— Ох ты господи, живая, Нюр! Силищи-то сколько, сама не помрет. — Анна Степановна наклонилась над младенцем. — Да что мы, звери, что ли?
Она сняла накинутый на плечи белый платок в крупных красных цветах и протянула Корзинкиной.
— На, приданое внучке твоей! Пеленай, да пошли искать Зинку, пока она кровью не истекла.
Нюра тяжело вздохнула, подняла с земли ребенка, завернула в платок, прижала к груди и горько заплакала. Ни один день из двадцати девяти прожитых ею лет не приносил счастья. А сегодня и вовсе хотелось пойти и утопиться вместе с этой козявкой, которую с отвращением срыгнуло лоно ее непутевой дочери.
Зинку застали в сарае. Она зарылась в сено и рыдала. Мятая холщовая юбка была еще в свежей крови.
— Че орешь? — строго спросила ее Степанна. — Послед вышел?
— Чево? — всхлипывая, подняла голову Зинка.
— Кусок мяса из тебя вышел, когда ты пуповину перегрызла?
— Выыыышеееел, — выла Зинка.
— Ну тогда принимай ребенка и корми! — крикнула на нее соседка.
— Я его выкинулааааа, убилаааа, мне мамка сказалааа, чтобы я с дитем домой не приходилааа, — рыдала юная роженица.
— Да вот твоя мамка и дочь твоя вот, хватит орать! Титьку доставай, молоко-то есть?
Почерневшая Нюра передала Зинке живой сверток в цветастом платке.
— Мамичкааа, я не хотела, мамичкаааа! Прости меняаааа! Ты же знаешь, мааа, как я не хотелааааа, — Зинка билась в истерике.
— Ладно, чево уж, — мать села перед ней на колени, — Степанна верно говорит, прокляты мы.
Обалдевшая Зинка приняла в руки дочь и неуверенно достала надувшуюся грудь. Маленькая козявка распахнула рот и хищно вцепилась в розовый сосок.
— Ааааа! Боооольно! — У Зинки из глаз снова хлынули слезы.
— Больно ей! — проворчала Нюра. — Это не больно! Настоящая боль будет впереди…
* * *
В колхозе «Знамя Ильича» был хороший председатель. Петр Петрович руководил хозяйством более тридцати лет со времен, когда оно еще называлось сельхозартелью. Перезимовал в Федотовке Гражданскую и Великую Отечественную, выполняя план по поставке говядины и молока солдатам на фронт. Плотный мужик лет шестидесяти, с кустистыми бровями, без двух пальцев на левой руке и без одного на правой (потерял на лесопилке), знал Нюру Корзинкину с самого рождения — января 1925 года. Ее мать считалась малолетней шалавой, родила Нюрку не пойми от кого и умерла от чахотки, когда дочери было пятнадцать. Председатель выделил им хлипкий дом на окраине Федотовки и два дополнительных литра молока в неделю. Нюрка росла худой, робкой, но, как и юная мать, обладала золотыми волнистыми волосами и ярко-рыжими кошачьими глазами в пшеничных густых ресницах. Больше — ничего. Веснушки на носу, ободранные коленки, заусенцы на пальцах. Но оранжевых глаз хватило, чтобы ее в четырнадцать лет изнасиловал сын Петра Петровича — Петька (с именами в этой семье не экспериментировали). Нюра была настолько тощей, что живот стал виден на третьем месяце. Вся деревня знала, кто отец, и жужжала негодованием. Обрюхатил — пусть женится. Петьке уже было восемнадцать. Но на общем собрании председатель, размахивая клешнеподобными руками и присвистывая подобно раку на горе, объявил семью Корзинкиных непотребными, срамными девками, позорящими артель и деревню. Все поохали и смирились. Нюра растила новоиспеченную Зинку одна. В старом доме, с дополнительными двумя литрами молока в неделю. Зинка выросла полной копией мамы, а значит, и бабки — тоненькая, светло-золотистая дурочка с солнечным светом в глазах. Сходство было таким поразительным, будто рождались эти девочки от непорочного зачатия, без участия мужчин, а значит, и посторонних генов, которые могли бы хоть чуточку поменять их лица. Только Зинке исполнилось четырнадцать, как внук Петра Петровича — Петька (ну а зачем менять традиции) завалил ее в колхозном амбаре, и через девять месяцев — к жаркому августу 1954 года она была уже на сносях. Нюра билась в истерике, кричала на беременную Зинку, грозила выгнать из дома, обзывала, но в душе понимала, что дочь не могла ничего поделать. Все председательские Петьки росли парубками с невероятной силищей, и отбиться от них хрупким, затравленным девчонкам было невозможно. Нюру мучили догадки, что ее бабку в свое время насиловал сам председатель — слишком уж ловко его семья отбрыкивалась от череды златокудрых девочек и при этом слишком близко к себе их держала. В жены Петьки брали как на подбор крупных гладко-гнедых кобыл, рожавших им все новых и новых Петек. Конца и краю этому не было, и обе Корзинкины — Нюра и Зинка — решили: новорожденную девочку во что бы то ни стало избавить от злой участи. Для начала малышку назвали Златой.
— Хватит уже деревенских имен. Как вырастет — отправим в город учиться, — сказала двадцатидевятилетняя баба Нюра.
Злата была зеркальным отражением Зины, а значит, Нюры, а значит, ее матери, бабки и прабабки. Глазки ее поначалу были серо-голубыми, и Зинка обрадовалась:
— Может, не будет на нас похожа?
— Ну конечно! — усмехнулась Нюра. — Подожди еще.
И вправду, сначала на серых радужках стали появляться рыжие лучики, потом они образовали между собой солнечную паутину и наконец засветились оранжевыми подсолнухами. Волосы закудрявились золотыми бликами, появились веснушки, заусенцы, ободранные коленки. И все же Златка отличилась от всей женской цепочки — она была счастливой. Абсолютно, безусловно, независимо от времени года, от еды на столе, от сказанных в ее адрес слов. Она улыбалась, ластилась к мамкиной и бабкиной юбкам, не огрызалась, не капризничала, ничего не требовала. Видимо, была признательна, что ее не оставили умирать на берегу. Однажды летом вся троица на закате возвращалась из коровника домой. Утопающее в лопухастой речке-вонючке солнце напоследок бросило лимонное покрывало на деревенскую дорогу, и три золотые женщины — Нюра, Зинка и Златка — держась за руки, плыли по нему босиком, поднимая прозрачную пыль. Навстречу шел Петр Петрович со своим правнуком Петькой. Они поравнялись, председатель заулыбался, присел на корточки и протянул малышке леденец изуродованной клешней.
— Как же ты светишься, Златулечка, словно петушок на палочке! — Он расплылся всеми своими морщинами, выражая умиление.
Правнук Петька тоже осклабился. Во рту у него неровным забором в два ряда теснились зубы: еще не выпавшие молочные и новые, с острыми зазубринами, как у акулы. Бабка с матерью инстинктивно закрыли юбками пятилетнюю Златку.
— Не тронешь! — захрипела Нюра, сверкая рыжими глазищами. — Клыками глотку разорву! Каждому из твоих ошметков перегрызу шею! Умру, но напьюсь вашей крови!
Петр Петрович отпрянул от неожиданности. Леденец упал в пыль. Петька невольно закрыл руками горло.
— Подумаешь, фифы какие. Не будь я таким добрым, вашего отродья в помине бы не было! — прорычал старик, притянул за руку правнука и краем дороги обошел рыжую троицу, словно свору бешеных собак.
Глава 10. Мотоцикл
И все же ощущение неизбежной трагедии не давало Нюре с Зинкой покоя. Жизненный путь всех рыжуль был простеган суровой ниткой по одному и тому же старому одеялу. На самых ветхих местах нитка рвалась, как бы на нее ни дули и ни молились. Златка любила гулять одна по пшеничному полю. Она не терялась, какой-то внутренний компас всегда выводил ее к нужной дорожке в деревню. Среди шумящих колосьев Златка была своей, равной, такой же по цвету, такой же по форме, свечению, изгибам. Она ходила босой, не ранилась, не кололась. Могла подолгу лежать, прикрыв растопыренной ладонью глаза, и разглядывать солнце. Соединяя и разводя пальцы, то впускала лучи по одному, то разрешала им врываться снопами и шмякать на лицо неровные лепешки все новых и новых веснушек. К вечеру на дороге возле поля она слышала цокот копыт и бежала сквозь колосья сломя голову: рыжий мерин Ярило, запряженный в повозку, без всякого понукания останавливался, дед Семен — колхозный сторож — протягивал Златке огромные шершавые пятерни, и она, опершись на его ладони, прыгала в телегу на колючую подстилку из травы. Мерин трогал неспешным шагом, в такт его копытам в воздухе колыхалось счастье. Счастлива была Златка, счастлив дед, обожавший солнечную девочку, счастлив Ярило — от невесомо-приятной ноши, одного цвета с набухающим зерном и его, Яриловой, гривой в комочках высохшего репейника. Однажды дед Семен приболел, и Златке пришлось возвращаться по дороге пешком. Сзади, заглушая стрекот кузнечиков, нарастал рев мотоцикла. Поравнявшись с девочкой, старенький «Иж‐49» остановился, его водитель — один из председательских Петек — дружелюбно помахал Златке рукой.
— Поедешь со мной, рыжуха?
Непуганая восьмилетняя Златка закивала.