Часть 10 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
…Первое, что увидел Гуревич, дней через десять вернувшись в класс, были те же огромные туфли – похоже, итальянские, винной кожи, немыслимой красоты. Владелец их с трудом умещался за школьным столом, выдвинув ноги в середину ряда, перекинув одну на другую и покачивая верхней. Красавец, неандертальский тип: крупный нос, крупные губы, шелковистая каштановая грива… Валерий Трубецкой, ни больше ни меньше. Боже мой! Везёт же людям с фамилиями: родиться Трубецким, и где – в Петербурге!
Валерка был абсолютный балдюк, но хорошо играл на гитаре. Не трын-брын-оп-ца-ца, а волнующие арпеджио, тремоло, за душу берущие глиссандо-пиццикато. Много чего ещё имелось у него в арсенале: пальцы бегали вразброс, как тараканы, щипали-щёлкали, перебирали струны. Где-то, стало быть, учился, возможно, и в музыкальной школе. Ну, и голос неплохой: не Макаревич, конечно, не Высоцкий… но охмурить девчонок – много ль надо? В него и втюрились разом все дурынды, как одна, все девочки класса – особенно та, по которой страдал Гуревич: Ира Крылова.
Ирка была брюнеткой с очень чёрными ресницами над очень светлыми голубыми глазами; этот контраст интриговал, обещая нечто жгучее. Миледи, коварная! Главное, у неё уже имелась грудь: не намек-обещание, не приблизительный эскиз, как у других девчонок, а настоящая грудь, заключённая в настоящий тугой лифчик – на физкультуре под майкой угадывались три мелкие пуговички на спине. Обольстительная, головокружительная! Это из Золя? Нет, из Мопассана. (Мама нашла под подушкой, сказала: «Господи, да читай на здоровье, отличный писатель!»)
А ещё Ирка ходила как настоящая женщина, лениво выбрасывая вперёд и чуть в стороны длинные ноги, и смело одевалась: отец привёз ей из Москвы шикарные штаны, индийский «милтон», и она, как будто так и надо, отважно попёрлась в них в филармонию.
– И каково? – поинтересовался Гуревич.
– Меня лорнировали… – отозвалась Ирка и прыснула.
До появления Трубецкого Ирка Крылова вполне благосклонно реагировала на Гуревича; он уже строил планы если не на освоение этой груди (он был не настолько самонадеян), то хотя бы на максимальное к ней приближение… И вот неизвестно откуда свалившийся музыкальный балдюк в малиновых штиблетах спутал Гуревичу все навигационные приборы! Тут уже не о страстных совместных воздыханиях речь, тут бы минут пять без этой каланчи рядом с Иркой потоптаться…
Валеркин отец был директором какого-то крупного ленинградского предприятия, а мать… о ней почему-то речь не заходила. А если заходила, то Валерка поднимался и отваливал покурить… Впрочем, на горького сироту Валера похож не был; что там стряслось у него с родителями – никогда ни с кем не обсуждалось; просто жил он с отцом, а тот недавно женился на юной деве, чуть ли не ровеснице сына.
Словом, папаше было не до Валеры. Он просто забрасывал в эту жаркую подростковую топку всевозможные ништяки, покупая сыну всё, что тот ни скажет, – от японской электрогитары Aria до нефуфловых шмоток и обуви. Время от времени Валерка наведывался в школу, но чаще просто болтался по улицам – неприкаянная душа без всякого родительского пригляда.
До того как они с Гуревичем стали друзьями не разлей вода, где-то с полгода они пробыли врагами не на жизнь, а на смерть. Тектонический сдвиг в отношениях произошёл ближе к весне. И вот как это было.
Валерка совсем не злой был, просто большой, красивый, доверчивый и всегда при деньгах. Гуревич же…
Нет, Гуревич не был маленьким; но ни красавцем, ни особо доверчивым, ни тем более денежным его бы никто не назвал. Ходил, в чём все ходили: синие школьные брюки, чёрная куртка; шапки-носки-шарфы-варежки вязала ему бабушка Роза. А что тебе ещё? К чему баловство это – шапку покупать, если можно распустить старый свитер или рукав от поеденной молью кофты!
С музыкальным слухом дело у него обстояло тоже не блестяще. И однако… Гуревич заметным был – как-то иначе, совсем по-другому, чем Валерка. Девочки ещё не понимали – почему. Ещё гормоны их не приступили к своей неподкупной жестокой работе, при которой умная женщина уже в весьма юном возрасте чует разницу между фасадом и сутью и всегда делает правильный выбор. Дело не в сочинениях в стихах, которые Гуревич штамповал с поистине заводской производительностью. Хотя и этот фокус производил изрядное впечатление. Просто Гуревич девочек развлекал, забавлял своими остротами, стишками и вычитанными где-то афоризмами. К тому же он явно ими любовался, не упуская случая донести это до сведения объекта: «Нина, Ниночка, а шарфик-то синий как отзывается твоим глазам…» Ещё не осознавая этого, Гуревич израстался в… мама бы сказала: в пошляка-волокиту, папа считал: в бескорыстного романтика.
Во всяком случае Валера Трубецкой с появлением поблизости этого клоуна чувствовал странное напряжение. И понемногу стал раздражаться, отвлекаться от гитары, иногда даже запинаться и тушеваться. Потом стал пытаться Гуревича осадить, что получалось у него так себе, не виртуозно. Гуревич отбривал куда изысканней.
Наконец, у них возникли, как папа говорил, нежелательные физические контакты. Попросту, они сшибались на переменках, и Гуревич, этот гусь лапчатый, – выскочка Гуревич, привычный к побоям, – снова и снова наскакивал на великана Валеру, и тот его лупцевал и отшвыривал. И снова лупцевал…
Он был не подлый, Валерка. Просто очень сильный и красивый, и желал внимания девочек; внимания, которое Гуревич так досадно оттягивал на себя. Лупцуя нахала Гуревича, он прижимал того лапой к стене и утомлённо говорил что-нибудь вроде:
– Глиста в обмороке! Клоун! Курица в майонезе! Тебя придушить?
Стерпеть это было нельзя. И Гуревич поклялся себе, что отомстит Трубецкому; умрёт, но отомстит. Он прекрасно понимал, что «отомстить» – означает сдохнуть самому. Так смертник, обвязанный гранатами, бросается под танк.
* * *
Их пролетарская школа была по-настоящему пролетарской, с уклоном в профобразование. И ребята, и девочки на уроках автодела могли получить права водителя третьего класса.
В кабинете автодела висело на стене самое внушительное учебное пособие, какое в своей жизни видел Гуревич: фанерный стенд длиной метров в пять, к которому были прикручены наглядные предметы по автотеме – коленчатый вал, кусок руля, педаль сцепления… Много разных увесистых автомобильных деталей.
Гуревича в то время мало интересовали автомобили, слишком всё это было несбыточным, громоздким и непредставимо дорогим; а вот Валерка то и дело подходил к стенду, да что там, просто прилипал к нему, подолгу изучая разные части автомобиля – наверное, прикидывал, не пора ли обратиться к отцу с соответствующим запросом.
Хитроумный Гуревич засёк эти бдения и подстерёг момент. Когда Валера вновь прилип к заветному стенду с авторасчлененкой, он разбежался и с размаху пнул того в спину. От внезапности нападения Валерка потерял равновесие, тюкнулся вперёд, выставив руки, и невольно приподнял стенд, сняв его с крюков. И остался стоять, как атлант, приняв на руки вес автомобильного пособия.
Валера был здоровый парняга. Он стоял и держал всю эту автохалабуду, не решаясь бросить… Минут пять так стоял, как древнегреческий атлет, под страшным весом. А Гуревич разбегался и вколачивал подарочки ему в задницу. То одной ногой, то другой. Разбегался, хэкал и вколачивал…
– Гуревич, – выдыхал Трубецкой после каждого удара. – Ты же умный, Гуревич? Когда-то у меня заберут эти двести кило, и я тебя убью.
– И отлично (бух!)! – кричал Гуревич, разбегаясь. – Это будет потом (бух!)… А пока я тебе всю жопу отобью (бух!).
Минут через пять вернулись из учительской два препода автодела, узрели картину, ахнули, подскочили, подхватили стенд с обеих сторон… и Трубецкого освободили. В ту секунду, когда они перехватили вес, Трубецкой с воплем: «Гуревич, тебе не жить!!!» – помчался за Сеней. Тот метнулся в коридор и выскочил в открытое окно…
Оно выходило прямо на школьный стадион.
Теперь уже Гуревич летел по беговой дорожке, как древнегреческий атлет; за ним мчался Трубецкой…
У Валеры, конечно, были длинные ноги и, соответственно, бо́льший шаг, но Гуревич был вёрткий и лёгкий и обуян ужасом. Он был смертник, обвешанный гранатами, который в последнюю минуту раздумал бросаться под танк. Он был Давидом, где-то посеявшим свою пращу и улепётывающим от разъярённого Голиафа.
В одном месте его взлётная полоса обрывалась в яме для прыжков в длину. Обычная по спортивным стандартам яма с песком, метров семь. Кажется, мировой рекорд по тем временам как раз и достигал вот этих самых метров. Если б Валера в ту минуту настиг Гуревича, он бы точно его прибил и, вероятно, там же, в песке, закопал.
Лёгкий от ужаса Гуревич перелетел через яму. Валерка же в песке увяз…
Рекорды ставятся только на запредельном адреналине.
В общем, Гуревичу удалось смыться, и он заперся в своей цитадели – то бишь дома засел… Пару дней изображал жестокий понос, а может, и вправду пронесло его разок, идиота, – от того же страха или богатого воображения: он хорошо представлял себе встречу с Валерой.
Потом он просто перестал ходить в школу. Бродил по городу, уезжал в Комарово. Однажды доехал до Вырицы, вернее, до станции Посёлок. Прогулялся по центральной улице, добрёл до дома, где на лето они снимали веранду в его далёком, далёком, как сейчас ему казалось, детстве. У ворот никто не стоял – видимо, дед Никон спился и умер. А заходить в дом и узнавать ещё что-то для себя грустное Сеня не хотел. Просто стоял и смотрел на «старую каракатицу» – на ней только-только плоды завязались, ещё зелёные, похожие на орешки; но уж Сеня-то знал, какие они сладкие, эти неказистые яблочки.
Долго он гулял по окрестностям, узнавая и в то же время не узнавая их. Добрёл до поля, где на обрывистом и извилистом берегу Оредежа росла всенародно известная корабельная сосна, к которой мальчишки и даже взрослые летом привязывали тарзанку. Как он летал на ней! – высоко, легко, лицом прямо в солнечную жарь голубого неба…
Родители о его метаниях ничего не знали; они по-прежнему работали, как бурлаки, а бабушка Роза видела, что Сенечка с утра уходит в школу – она ему даже бутерброды готовила. Ситуация намечалась патовая, конец девятого класса. Дурацкая история с двумя идиотами…
Гуревичу невдомёк было, что Валера тоже перестал радовать своим присутствием педагогический коллектив. Он-то вполне привычно уходил в эти плавания по улицам, заглядывая в такие места, куда Гуревич бы и не сунулся – по соображениям экономическим. Ну а Валере любая модная точка общепита вполне была по карману. Денежки у него всегда водились, «деньги – фуфло» – говорил он. И однажды Гуревич, плетясь по Литейному в сторону Невского, узрел Трубецкого в большом эркерном окне пирожковой. Знатная была пирожковая, теста мало, начинки много. Всё там было как надо: кофе из бачка за двадцать две копейки, пирожки, какие пожелаешь: треугольные с яблоком, длинненькие с капустой, округлые-весомые бомбочки – с картошкой. Ну а если всё разобрали – тогда с повидлом или с рисом, но это уже с голодухи. Сеня дважды там бывал – один раз с дедом Саней, в другой раз с папой.
Валера, сгорбившись, стоял в окне над круглым столиком и рассеянно смотрел на текущую мимо него толпу. Перед ним на тарелке круглилась горка из разных пирожков, но он их как будто и не видел. Подперев кулаком щеку и опершись локтем на стол, он смотрел и смотрел на пёстрый поток людей, и Гуревича, вражину своего, в упор не видел, хотя тот на ближнем плане стоял, с подведённым от голода животом, и смотрел на Валеркину тарелку аки лев ненасытный. Он, дай ему волю, сейчас бы сожрал, не подавился, все Валеркины пирожки. А вот Валерка их не ел… Стоял, какой-то потерянный и одинокий, подпирал кулаком щеку и смотрел на нескончаемый ход толпы, а о пирожках, похоже, напрочь забыл…
Недели через две к Гуревичам нагрянул классный руководитель. Тот самый Иосиф Флавиевич, учитель истории, – неподкупный, резкий человек.
Явился он грамотно – под вечер, и не слишком церемонился: с порога поинтересовался у родителей – почему их сын Семён не ходит в школу.
«Как?! – вскричал потрясённый папа. – Не верю! Что это значит, сынок?!».
«Это значит – балду пинать и дрочить в тряпочку», – сказала мама, и Иосиф Флавиевич от этих грубых слов не отшатнулся, не упал в обморок, а лишь сурово маме кивнул с явной симпатией.
…Тут мы опустим занавес над сценой, ибо у каждого из читающих эти строки подобное в жизни случалось. А если не случалось, то покиньте помещение, с вами не о чем говорить.
Собственно, речь шла исключительно о переговорной стратегии. Родители Гуревича, ведомые полководцем Флавичем, явились парламентёрами к отцу Валерки, ни сном ни духом не ведавшему о битве Давида с Голиафом, о коварстве и соперничестве, об унижении, о попранной любви, о лютом одиночестве в пирожковой… – можете сами дополнить немногочисленные мотивы, во все века кормившие сюжетами великую литературу.
Балдюка Валеру – в сущности, невинного человека – вызвали на ковёр, выслушали, поохали, посочувствовали; возразили, проработали, пригрозили… И путём шантажа, улещеваний, обещаний и угроз (как оно и бывает всегда по теме «отцы и дети») заключили достойное перемирие: Валера не станет убивать Сеню, а Сеня, в свою очередь…
…а что Сеня?
Во-первых, он, как галерный раб, писал за Валерку сочинения; во-вторых и в-главных, писал за него любовные записки девочкам. Он был – не поленимся это повторить – подростком начитанным и, в отличие от Валеры, знал «Сирано де Бержерака» чуть не наизусть. Близок был ему герой Ростана. В частности, из-за носа. У Сени он был не горбатый, не длинный и не крючковатый, как ошибочно представляется многим антисемитам. Он именно что толстым был, картошкой, как у деда Сани. Так себе носяра, не греческий стандарт, и Гуревич полностью отдавал себе в этом отчёт.
Зато Валера учил его игре на гитаре, кстати, и подучил маленько: Сеня, при полном отсутствии слуха, ему подыгрывал. В середине десятого класса у них с Валерой возник даже безумный план побега на БАМ, в порт Ванино, и организации там вокально-инструментального ансамбля, который играл бы на причале музыку вслед танкерам, уходящим в дальние плавания… Впрочем, эта идея, слава богам, на каком-то этапе замёрзла.
Но Ирка, Ира Крылова!
О, с каким замиранием сердца Сеня писал ей от лица Валерки вдохновенные признания – туманные, в стихах, подворовывая по мелочам у поэтов Серебряного века. «Ты как отзвук забытого гимна на бульварной скамейке сидишь…» или «Чудесный звук, на долгий срок, Прими ж ладонями моими, о, впрямь казались мне святыми Твои колени золотые и смеха отзвук дорогой…»
Он сильно, сильно страдал…
Однажды, когда они торчали у Сени дома, воровато разглядывая самиздатскую, в клеёнчатой бледно-венерической обложке «Камасутру» и отпуская грязные остроумные замечания, Валерка лениво спросил:
– Как думаешь, Крылова сильно меня любит?
– Откуда мне знать, как она тебя любит! – огрызнулся Сеня.
– Как бы проверить… – задумался Валерка.
– Ну, это просто, – отозвался Гуревич.
Он всегда мыслил образами, картинками, как бы завершёнными сюжетами. Колёсики его воображения начинали крутиться задолго до того, как в дело вступало критическое мышление, отсюда всю жизнь валились на него беды.
– Это просто, – повторил он беспечным голосом. – Надо позвонить Ирке и сказать, что тебя переехал троллейбус. Если расстроится – значит, любит.
– Точно, точно! – оживился Валера. – Гуревич, ты, блин, такой умный! Давай, звони.