Часть 12 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Подстанция скорой помощи была расположена во дворе большого старого дома на Петроградской стороне. Обычный ленинградский двор-колодец, но уж очень безрадостный: вокруг глухие безоконные стены жёлтого кирпича, над ними – лоскут неба, блёклый, как платьишко приютской сиротки. При всем том двор был просторный: стояли в нём все бригады, пятнадцать машин, причаленные к стенам кормой, чтоб при срочном вызове рвануть беспрепятственно.
Само двухэтажное облезлое здание подстанции пристроено было тут же, во дворе, и архитектурными изысками не поражало – обходили его туристические тропы. Но поздней весной и в летний погожий денёк даже сюда просачивалось солнышко. Тогда свободные бригады высыпали на деревянные скамьи, врытые в землю вокруг стола, курили и забивали козла.
Интерьеры подстанции на флорентийское палаццо тоже не тянули: на входе – диспетчерская, где две пожилые тётки принимают вызовы, вершат твою судьбу. Причём одна хоть извиняется, если будит ночью, другая, наоборот, злорадно орёт в селектор: «Тридцать семь-пятнадцать, хватит жопы греть, на выезд!».
В небольшом холле с кухонным закутком (типа уголок отдыха) стояла пара продавленных кресел, стайка разномастных стульев и телевизор, который никогда не выключался, так что вернувшиеся с вызовов бригады смотрели, что показывают, с любого места, вопрошая: «а чё он так?», «а кто ему эта шмара?», – но в ответы не вникали, уезжали на следующий вызов.
На первом этаже располагались и кабинет начальника, и конференц-зал для утренних совещаний, и «сумочная» с лекарствами. На втором этаже были комнаты для врачей по четыре, по пять коек: покемарить между вызовами – если повезёт и в ночь-полночь тебя не трясут как грушу. Для особо щепетильных имелся душ, но это баловство на случай – привести себя в порядок перед ужином с Лоллобриджидой. А так, умоляю вас: после дежурства дай бог домой доползти, рухнуть в родную койку и кануть в краткое небытие…
Был ещё подвал с теннисным столом, за которым играли не парами, а по кругу, ибо в любой момент можно услышать: «Сорок один-двадцать пять – на выезд!». Ты по привычке пригибаешься и – во двор к машине: дверь в подвале ниже человеческого роста, из неё мог вылетать, не нагибаясь, только доктор Рыков.
Итак, станция скорой и неотложной медицинской помощи. Тут неплохо пояснить, чем отличается неотложка от скорой.
Неотложка – это участковый врач на колёсах; это когда – гипертонический криз, температура, сердце давит-живот болит и прочая фигня. А вот когда топор в спине вырос – это дело другое. Тогда на вызов соседей, родных или мимо тут проходил выезжает скорая.
Работа интересная, познавательная: и соображалку развивает, и точность рефлексов оттачивает, муштрует все реакции медработников; а горизонты раздвигает – ошеломляюще. Во все стороны…
Ленинград, вообще-то, город тяжёлый и вязкий в плане э-э-э… эмоциональном. Люди мы странные и смурные, на свинцовом ходу… Резкий ветер с Невы, дождь или снегопад за шкирку – всё это общительности не способствует. Нос – в воротник, глаза – в щёлки, зонтик над головой соорудил, ну и дуй себе до метро или в подворотню. Ясно же: не до пьяных.
Так что, если на улице лежит мужик в грязи или в снегу – ему дадут отлежаться, беспокоить не станут. В Питере частная жизнь человека всегда более замкнута и оберегаема, чем, например, в Москве, – на уровне инстинктивном: экономия тепла в теле. Ну, лежит человек поперёк дорожки – не раздражайся! Переступи и иди себе дальше. Пьяных, которые мирно спят, никто не трогает.
Ребята со скорой своего клиента определяли мгновенно. Вот лежит он, прилично одетый человек: пальто, ботинки. Видно, что последнего не пропил. Значит, первым делом – пульс. Потом принимаемся шарить по карманам. В карманах много чего полезного обнаруживается: например, записка: «я – эпилептик, домашний адрес и телефон», или даже «паспорт диабетика», а то и просто: много конфет у мужика в кармане – ясно же зачем. Да: и запах. Когда от человека несёт не алкоголем, а ацетоном, тут без лишних расспросов приступай к спасательным мерам.
* * *
Юноша Гуревич попал на скорую с младых студенческих-обкусанных ногтей и все годы учёбы ездил фельдшером.
В фельдшерах куда спокойнее и здоровее: врач сидит впереди с водителем, он весь день на виду, он за всех виноват. А ты – позади, в карете, твоё дело маленькое: можно книжку почитать, вздремнуть, подзубрить учебник. Фельдшер вообще – птица вольная, морально раскрепощённая, он ни за что особо не отвечает. Таскай за доктором сумку, волоки по приказу из машины носилки или кислородный баллон, перекуривай с водителем.
На вызове можно и нахамить, типа ты молодой и борзый, и жизнь тебя ещё обломает. Если что, можно и в морду заехать кому-то из родственников усопшего – они ведь тоже разные попадаются. Прошлые школьные драки с учащимися-пролетариями развязали Гуревичу руки в самом буквальном смысле: у него отсутствовал нормальный психологический барьер, который на последнем рывке удерживает человека среднеинтеллигентного социального слоя. У Гуревича этот самый барьер деформировался ещё в средней школе. Гуревич на собственной шкуре знал, как легко схлопотать от кого угодно, как призрачна граница между телом и телом и как действенна плюха в минуты жизни роковые.
Меч Немезиды
Доктор Гольц не вынимал изо рта «Беломора». Он был первым, к кому приставили новобранца Гуревича, и доктор Гольц научил его всему, не профессии, а жизни: её потайным ходам и негласным правилам. Ибо работа на скорой помощи, вернее, жизнь на скорой помощи, это особый такой modus vivendi.
Например: как сделать, чтобы тебя не побила толпа?
Ничего смешного! Это не преувеличение.
Однажды, когда Гуревич уже и сам ездил врачом, поступил вызов с одной из строек – на прораба упала бетонная плита. Упала точнёхонько, будто примеривалась: из-под плиты лишь сапог виднелся.
С Гуревичем тогда ездил юный студент-фельдшер, хохмач и идиот. Всё время пытался шутить… как когда-то и сам Гуревич. И вот выехали они по вызову, и долго добирались, и поздно приехали – хотя опоздать уже было не к кому: сгрудились вокруг плиты работяги со страшными лицами, серыми от цемента, ну и этот сапог, значит, торчит. И фельдшер Гуревича, которому полагается, суке, молчать, бодренько так выпалил: «А что нам с этим сапогом? Если б ещё рука торчала, мы бы хоть давление померяли…».
Он не договорил: слева, от толпы работяг Гуревича обдало ахом и волной такой жаркой ненависти и горя, что он, даже не повернувшись в ту сторону, размахнулся и влепил студентику затрещину: юного говнюка спасал, того бы растерзали. И лишь потом повернулся к работягам и, выставив обе ладони перед собой, сказал: «Ребята, простите дурачка. Жизнь его научит». И те отхлынули, горестно матерясь…
Так вот, школа жизни. Знания в него вдалбливали в Педиатрическом, а понимание жизни и всё, что наощупь вокруг профессии, он получил от доктора Гольца.
У того две особенности были: он беспрерывно курил и постоянно знакомился с женщинами. На каждом вызове заводил интрижку с родственницей больного (называл это «наладить контакт»), иногда даже с само́й больной, если симпатичная и есть надежда, что выживет. Записывал на папиросной пачке адресок или телефон – впрок или даже на сегодня… А после работы перевоплощался.
В его шкафчике на подстанции лежали: бритва, кусок душистого мыла, стояли: флакон одеколона и лосьон после бритья. Вернувшись с последнего вызова, Гольц приводил себя в порядок: переодевался в голубую, в полоску, рубашечку, в синий шевиотовый костюм, куском бинта отчищал импортные остроносые туфли… и улетал на свидание!
Вот на туфлях доктора Гольца хотелось бы тормознуть.
Когда впоследствии Гуревич вспоминал то время (а он довольно часто увязал в воспоминаниях), в ушах его первым делом возникал заводной и рассыпчатый перестук настоящего степа: гольц… гольц… голь-ца-ца, оп-ца-ца, уп-ца-ца…
Дело в том, что доктор Гольц был замечательным, да что там – гениальным чечеточником! Даже просматривая фильмы с Фредом Астером и отдавая, конечно же, должное его филигранному мастерству, Гуревич не потеснил бы доктора Гольца-ца с его давнишнего пьедестала.
Но как описать это плавное и одновременно дробное движение ступнёй, когда тело неподвижно, а ноги от колена двигаются скупо, мелко так переступая с пятки на носок, цокают и гольцают почти скользя; при этом аккуратно-подробно проговаривая рваненький ритм, пересыпая звонкими камушками скороговорчатый, но чёткий рисунок.
– У тебя там подковки? – однажды спросил Гуревич. Гольц усмехнулся и ответил:
– Пацан, ты сдурел? Я тебе кто – артист мюзик-холла? – и насмешливо выкатил целый каскад сложнейших па: «перетасовку», «откидную створку», а потом и самое трудное: «судорогу», что выглядело забавно, потому как, собираясь на свидание, Гольц в этот момент уже был в рубашке и в галстуке, но штаны ещё не надел, и его волосатые ноги в синих носках и разговорчивых туфлях смешно и заносчиво отцокали рассыпчатую такую трель-колотушку.
Однажды Гуревич тайком, пока Гольц надраивал задницу в душе, залез в его шкафчик, вытянул туфлю, перевернул: точно, набойки! Да какие: металлические крышки от пивных бутылок на клею. Вот Гольц!
Гуревичу казалось, что все чечеточные экзерсисы Гольца – это некое зашифрованное послание, и только женщины понимают его дословно на каком-то чувственном уровне.
Его воображение рисовало эротические картины с лёгким комедийным уклоном: оставшись с женщиной наедине, Гольц отчебучивает то правой, то левой, заплетая-расплетая их на краткий миг кренделем, чокаясь коленками, штопором вращаясь вокруг оси, свободно раскачивая висящими руками… Но попутно расстёгивает рубашку, снимает и отбрасывает жилетку, пробегает пальцами по ширинке, как по клавиатуре…
Было бы здорово, думал он, увлекаясь, чтобы и женщина, значит, – во картинка! – отцокивала свои па-де-де и голь-ца-ца, синхронно раздеваясь в такт страстному степу оленя-Гольца; и так, голые, оставшись в одной только обуви, бок о бок они бы синхронно переговаривались, процокивая подковками страстные па…
…примерно в таком вот ключе.
Да ладно! В конце концов, Гуревичу было чем себя занять, кроме как воображать любовную чечётку Гольца.
* * *
Однажды выпала им чудовищная смена без единой минуты просвета – бывают такие дни, объяснить которые могут, вероятно, одни лишь астрологи. Мол, некая планета не в том доме стоит или Марс проходит по Сатурну.
Страшный выпал денёк: ни пожрать по-человечески, ни отлить по-людски. Еле дотянули до последнего вызова.
А последний вызов – всегда дерьмо, это уж так в небесных анналах прописано. Ты мечтаешь вернуться на станцию к восьми, переодеться и ехать домой. А тебя награждают памятным подарком: либо ты сидишь с каким-то психом и держишь его пять часов чуть ли не в объятиях, пока не передашь в руки психиатров; либо тебя засылают к чёрту на кулички в совхоз «Красное коромысло».
Ездили они в тот муторный день до беспамятства, клокоча от усталости; каждый случай – приключение, сюжет для небольшого рассказа; наконец, дожили до последнего вызова…
И согласно закону подлости, это, конечно, тяжёлый больной без сознания, которого они сразу подключают к кислороду и с воплем водителю «гони, бля!» мчат в стационар с сиреной. Задача – довезти его ещё живым. Но без четверти восемь, когда машина уже влетает на пандус больницы имени Ленина, больной умирает, несмотря на усилия медиков.
– Гольц!!! – кричит потрясённый Гуревич, ибо у него на руках человек в это вот мгновение распростился с жизнью. Улетает душа, завершается круг… – Гольц, больной умер!
– Как так умер?!
– А вот так! Тяжёлый больной. Взял и умер…
Вообще-то, покойников в больницу доставлять нельзя. У больницы своя статистика. Она не желает отвечать за чужих мертвяков. Она желает отвечать только за тех, кого убила сама.
– Гольц… – повторяет расстроенный Гуревич, снимая с лица бедняги уже ненужную ему кислородную маску. – Можешь быть уверен: он таки умер.
– Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! – выстреливает Гольц, отбивая чертей кулаком по колену. – Без пяти восемь! Запроси диспетчерскую, в какой морг везти.
Гуревич сообщает диспетчерской координаты и номер машины, там сверяют-запрашивают; везите, говорят, в морг на улицу Авангардная.
– Везём на Авангардную, – сообщает Гуревич.
– Это невозможно! – бросает Гольц.
– Почему невозможно? Дело такое: человек умер, больница его не примет, выхода нет, надо везти. Может, ты – Христос и мёртвых поднимаешь?
– Да это другой конец города! – кричит Гольц. – А у меня в 8.30 свиданка!
– Слушай, – говорит огорчённый Гуревич, созерцая умиротворённое, даже благостное лицо умершего. – Ты врач, ты и решай это уравнение с одним неизвестным покойным.
– Володя, тормозни! – велит Гольц, выходит из машины, открывает заднюю дверь, влезает внутрь… Вынимает «Беломор» из собственного рта и вставляет в рот умершему, от чего выражение лица того приобретает совсем другое, свойское такое, уютное выражение, будто доволен он и радуется, что побудет ещё чуточку среди своих куряк.
– Гони каталку!
Гуревич бежит, пригоняет каталку, вдвоём с Гольцем они грузят покойника с тлеющей папиросой во рту и с развевающимися халатами мчат того в приёмный покой.