Часть 33 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гуревич окоченел. Он всегда коченел в случаях травматических недоразумений, просто в деревянный чурбак превращался.
Катастрофа! Случилась какая-то катастрофа с этим гребаным сэндвичем, понял он. Нет, на сэндвич она не реагировала. Тогда что же – с молоком? Или с тем, что он подогрел это чёртово молоко именно в той чёртовой кастрюльке?
Старик с умеренным интересом разглядывал заходящуюся в похоронных воплях супругу, и все это длилось и длилось, как – банально, но, увы, очень точно – как в ночном кошмаре, когда ты не в силах проснуться и тебе кажется, что на груди сидит свинцовой задницей какая-то потусторонняя сволочь.
И всё это было лишь прелюдией к настоящему кошмару.
Минут через десять снаружи долбанули дверь и в дом ввалились семеро страшных бородатых мужчин – огромных, плечистых, в чёрных кипах, совершенно одинаковых (в мозгу у Гуревича слабой тенью мелькнул детский мультик… что-то было такое: двое из ларца одинаковых с лица?).
Дальше он помнил плохо: память лепила что ни попадя. И то сказать – сон есть сон, его не смонтируешь по собственному желанию, не сморгнёшь, как ресницу.
Всё-таки ясно одно: орать-то они орали, но сильно его не били. Так, наподдали чуток и спустили с лестницы. Да и лестница там – смех один, два пролёта. Это вам не наш парадный питерский ранжир. То, что он приложился физиономией о перила, – так это просто равновесие потерял. Когда его волокли за шиворот к двери, а потом толкали в зад, спихивая с лестницы, он успел порадоваться, что приобретённый в пролетарской школе опыт избиваемого еврея даром не прошёл: сгруппироваться и катиться, закрыв руками голову.
…Синяки держались недели две. Но все это – чепуха, мелочь по сравнению с тем убытком, в который, как выяснилось, он вверг святое семейство. Как объяснил Слава Рубакин (тот, с аппаратурой на груди и с Шолом-Алейхемом на закорках), поступок Гуревича можно сравнить только с ядерной атакой на столицу какой-нибудь империи.
– Ты что, маньяк? – ахнул Слава, когда цветастый сине-желто-зеленый Гуревич пересказывал ему, криво ухмыляясь, происшествие. – Я ж тебя предупредил: семья религиозная. Ты… ты что, совсем ничего в религии не рубишь? Не вари, блять, козлёнка в молоке его матери, хотя бы это ты знаешь? Молочное с мясным здесь не канает, близко даже не лежит, потому и холодильники разные! Понятно, что тебе не заплатили: эти бедняги должны теперь кашировать всю кухню под приглядом раввина, а может и весь дом кашировать!
– …каше… варить? – напрягшись, переспросил Гуревич, сопротивляясь возвращению в кошмарный сон.
Рубакин только рукой махнул.
Ничего, жизнь тоже катится, закрыв голову руками: года полтора спустя Гуревич уже прилично лопотал на иврите, не заикаясь и не застревая в зубах кончиком языка. А ещё через год балагурил и шутил на нём почти как на родном русском, не задумываясь, почему яблоко и облако в данном языке Господь назвал именно так, а не иначе.
В садах божественной деменции
Состояние бездомного и безденежного человека в первые месяцы эмиграции описано многажды – в частных письмах, депрессивных воспоминаниях, истеричных газетных статьях и художественных произведениях. О чувствах эмигранта писали Овидий Назон, Данте, Казанова, Лоуренс Аравийский, Джойс, Фейхтвангер и Томас Манн… А также целая шеренга разноплемённых гениев литературы и искусства, не говоря уже о русских литераторах-эмигрантах начала двадцатого века. Пластинка, мягко говоря, заезженная. Каждому эмиграция является в своём облике; она как смерть, которая в наших снах возникает то в образе терзающего тебя мучителя, то в облачном утешении последнего забытья.
Гуревичу на первых порах здешнего бытия сука-эмиграция являлась высохшими костями и пергаментной кожей дементного старичья.
Работал он много, получал крайне мало. Учил язык, дабы сдать на нём экзамен на право работать по своей профессии. Получалось не все и не сразу. Интересно, думал он, глядя на весёлого бритого, как каторжник, экзаменатора, как бы ты на русском ориентировался в своей профессии?
А старики-подопечные сменяли друг друга. Иногда умирали. Гуревичу казалось, что он бесперебойно курсирует вдоль берегов Стикса, волоча на горбу очередного пассажира в ту самую лодку.
В роли Харона выступал все тот же Слава Рубакин, поскольку работал он в им же созданном Обществе взаимопомощи новым репатриантам.
Однажды вечером он позвонил безработному на тот момент Гуревичу домой, на съёмную квартиру. Это была уже другая съёмная квартира, но такая же паршивая, разве что соседи вопили уже не на амхарском, а на русском языке, а морды били так в самом международном стиле.
Жильё было совсем игрушечным: полторы комнатки. Дети ещё не успели угомониться, так что в ушах Гуревича орали хором Пятницкого голоса обоих сыновей: пятилетнего и двухгодовалого; ими дирижировал надсадный вопль осатанелой от усталости жены.
– Деньги нужны? – спросил Слава.
– Ха, – сказал Гуревич, – да на фига они мне.
– Пятьсот за неделю.
У Гуревича перехватило дыхание.
Подработок в изложении Славы выглядел просто курортом. Есть такой посёлок под Беэр-Шевой, Гане́й-О́мер, местечко жирное. Домики, коттеджи, виллы – в зависимости от жизненного пути и накоплений их владельцев. Живут там старички, бежавшие из Германии ещё в годы нацизма. Публика чистая, образованные люди, западный стиль, немецкий орднунг.
– Знаешь, им это внедрили в башку с малого детства, и выбить это невозможно. Даже Израиль оказался бессилен. Ты ж понимаешь, что я хочу сказать?
Гуревич понимал. Он ещё помнил пузырьки с водой святого Бабы Сали.
– Так вот, супружеская пара, – продолжал Слава. – Старуха – замечательная женщина, в прошлом – профессор, микробиолог, исследователь мутаций различных вирусов. Старик – тоже профессор, но лингвист, специалист по средневерхненемецкому диалекту: система гласных, система согласных, Вольфрам фон Эшенбах, Готфрид фон Штрасбург… Как-то так, примерно. Ты знал, что в средневерхненемецком нет единой орфографии?
– Иди на хрен, – приветливо отвечал Гуревич.
– …но всё это в прошлом. Ныне старичка нельзя оставлять одного. А старушке не терпится поехать к детям в Хайфу. Погостить там недельку. Типа отдохнуть от каторги. Справишься?
– Смеёшься! – отозвался воодушевлённый Гуревич. – Да за пятьсот шекелей я знаешь куда поползу!
– Вот и вперёд!
И Слава продиктовал адрес, телефон и имена действующих лиц данной интермедии.
Наутро Гуревич собрал котомку, попрощался с женой и детьми и двинулся навстречу неизвестному заработку.
Ну, это был, как говорила бабушка Роза, совсем другой компот: и дом, и мебель, и лампы в стиле «Тиффани», и кабинетный рояль «Бехштейн», и шкафы, шкафы, шкафы с книгами на средневерхненемецком диалекте. Гуревич будто в родной дом попал. Он наслаждался. Ходил по пятам за хозяйкой, которая весело показывала ему, где что лежит, отпуская рискованные шуточки.
Старики оказались очаровательными: что тут скажешь, профессура. Рахель и Арончик. Так его называли все: жена, соседи, дети и внуки-правнуки. Вид у Арончика и правда был совершенно благостный. Младенческая улыбка и бурный, неконтролируемый поток речи, в котором, как в весенней, взбухшей от половодья реке обломками всплывали целые фразы на немецком, а иногда и на иврите.
– Физически он ещё о-го-го, – доверительно сообщила Гуревичу старуха, – он меня и в молодости так не допекал по ночам.
Подмигнула и расхохоталась. Да, бабка была нашим человеком.
– Не своди с него глаз. Не давай ему безобразничать. Арончик – большой шалун!
И любовно погрозила супругу пальчиком.
Чемодан уже стоял наготове в прихожей, и старший зять, отвозивший её к автобусу, хмуро перетаптывался рядом, ожидая, когда тёща закончит ознакомительную экскурсию по дому.
– У вас кошерная кухня? – подобострастно спросил Гуревич, на всю жизнь наученный бородатыми сыновьями Востока.
– Ты с ума сошёл, мой мальчик! – воскликнула старуха на пороге. – Мы что, похожи на религиозных фанатиков?
И судя по обильному содержимому холодильника, включавшему свиные сардельки, аппетитный кусман нежно-розового окорока, три вида колбас и прочие разносолы, Рахель и Арончик были действительно далеки от фанатизма. Они трескали свининку за здорово живёшь, и вообще, оказались своими в доску ребятами.
Когда за старухой закрылась дверь, Гуревич вышел через большое французское окно на тенистую террасу и, облокотившись на кованые перила ограды, минут восемь блаженно созерцал кукольный садик из сказок Братьев Гримм: целый взвод красочных гномов – каждый за своим занятием, качели с удобными подушками, горбатый мостик над водоёмом, в котором водились золотые рыбки и три водяные черепахи. Гуревич завидовал этим черепахам, да и сам себе завидовал: в этом раю ему предстояло прожить целую неделю.
В который раз он подумал: вот когда надо было репатриироваться. А не тянуть, вкалывая на скорой, – тогда бы и у меня сейчас…
Он всегда забывал, что ещё не родился в те времена, когда, умирая от страха и прислушиваясь к звону битых витрин, одиннадцатилетняя Рахель пряталась на чердаке у доброго семейства Беккер, на Райнише-штрассе, в городе Берлине. Ночь была холодная, ноябрьская, впоследствии названная «Хрустальной» – из-за рассыпанных всюду осколков витрин еврейских магазинов.
Когда иллюстрацией к его мыслям раздался грохот, Гуревич дёрнулся, обернулся и увидел голого Арончика с двумя кастрюлями, в одну из которых тот успел покакать. Оба одновременно взвыли: Арончик от восторга, Гуревич – от кастрюльного ужаса.
Так началась эта кромешная неделя.
В старике было столько сокрушительной энергии, что никакие лекарства не могли его угомонить, а увеличить дозы ещё не сдавший экзамена Гуревич не решался. Старик весело плевался в Гуревича кашей, бросался подушками, норовил содрать с себя подгузник и любой предмет мебели или кухонной утвари считал пригодным для того, чтобы справить нужду. Он ненадолго умолкал, когда ему читали вслух Гейне – хвала всем богам, в школе у Гуревича, кроме английского, факультативно преподавали немецкий. И потому, как усталый шарманщик, он без конца крутил и крутил «Лореляй», задолбленную в шестом классе: «Ихь вайс нихьт вас золь ис бедойтн, дас ихь зо траурихь бин…».
– У тебя ужасное произношение! – говорил Арончик. – Умляут! Фонетическое явление – умляут! «Песнь о Нибелунгах»! «Парцифаль»! Я тебя научу, ты, старая кляча! Произношение ни к чёрту!
Ночами Арончик почти не спал, и на третью бессонную ночь Гуревич серьёзно подумывал о том, чтобы привязать его к кровати, – он валился с ног и боялся забыть прикрутить газ или закрыть кран с водой, – короче, затопить или взорвать к чертям собачьим весь этот их гребаный посёлок. Бывший профессор скакал по дому, как обезьяна, хохотал, часами цитировал научные и поэтические, судя по рифме, тексты и время от времени вдруг переходил на разумный иврит.
«Пошли к блядям!» – весело выкрикнул однажды. Расхохотался, глядя на неописуемое выражение лица Гуревича, и с тех пор частенько повторял, хлопая няньку по худому плечу: «К блядям, камерад, к блядям!»
«Пять-сот… Пять сотен, – говорил себе Гуревич. – Пяток сотенок… милых, красивых, любимых…»
За день до возвращения старухи, скармливая Арончику утреннюю кашу и отирая с лица овсяные плевки, он вдруг расплакался, как идиот: вспомнил маму, свою энергичную властную маму, которая умерла от сердечного приступа прямо в своём кабинете, над пациенткой, в прекрасном возрасте сорока восьми лет. Он готов был уйти пешком куда глаза глядят, оставив Арончика запертым, и пусть раскурочит и обосрет всю квартиру, от «Бехштейна» до люстры. Хрен с ними, с деньгами. У него жена, дети, ему хочется жить!
Остался… Вернее, просто не было сил двигаться. Он таскался за Арончиком по квартире, отнимая у того фен, ножницы, вилки-ножи, рулоны туалетной бумаги, удивляясь, как много вещей в обиходе нормального человека смертельно опасны в руках безумца.
…В день, когда старуха должна была вернуться, Гуревич уже неудержимо спал на ходу. Теперь он понимал, что значит пытка лишением сна. Он смотрел на ходики с кукушкой каждый час. Потом каждую минуту… Он так волновался, чтобы с автобусом не случилась авария!
Наконец всё тот же зять привёз весёлую и отдохнувшую тёщу домой. И вслед за ними длинным хвостом в дом потянулись соседи. Всё это были старые люди, клиенты Гуревича разной степени готовности. Один из них, крохотный старичок с большой лысой головой, пришёл почему-то босой, видимо, прямо со своего огорода. Соседей рассаживали на диванах, подставляли им кресла и плетённые качалки; карлику выдали детскую табуретку из прихожей, и он её весело оседлал – наверное, был с ней хорошо знаком. Это всё были друзья дома. Все они, как выяснилось, набежали для небольшой пресс-конференции на тему: «А как там Циммерман?».
Арончик, умытый, накормленный и переодетый Гуревичем в чистое, в кои-то веки смирно сидел в кресле, как именинник, слегка обалдев от количества публики. А в соседнем кресле сияющая Рахель рассказывала о каких-то там «наших».