Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 45 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Серафима, ты совсем сдурела?! – кричал брат. – Папа мог шею себе сломать! – При чём тут папа? – спросила великовозрастная дылда: ей тогда стукнуло десять лет. – Папа ни при чём, его это не касается! Гуревич присутствовал при разборке неявно: он только что вышел из душа, забыв прихватить с собой в ванную свежие майку и треники, и теперь стоял за дверью в трусах, выжидая, когда возбуждённая компания отвалит, чтобы прошмыгнуть в спальню к бельевому шкафу. Стоя в трусах за дверью, он вспомнил, что именно в этом возрасте впервые попал на замечательную ёлку во дворец Монферрана. Вспомнил, какой чудесный подарок там получил! И как отнял его забулдыга-Волк с бутылками, рассованными по карманам. Должно быть, закусывал потом своё поганое пиво Сениным мандарином… В заснеженной своей памяти доктор Гуревич так и сидел в сугробе, куда толкнул его ворюга-артист. Дешёвка, подонок! А медленные хлопья продолжали танцевать менуэт в жёлтом сегменте фонаря, и в этом морозном танце светился – сквозь годы – упавший в снег мандарин… Видимо, Гуревич на миг зажмурился, а открыв глаза, увидел дочь свою, Серафиму. Тревожно вглядываясь в полуголого отца, спрятавшегося за дверью, она спросила жалостливым шёпотом: – Па-ап… ты плачешь? * * * …Да. Но выросла она как-то мгновенно. Ужасающе быстро! Только вчера ей отец подгузники менял, а сегодня она заявляет, что папа ничего не понимает в современных технологиях, да и вообще в жизни. И что он стух… Вот именно это слово Гуревича доконало: стух. Как будто папа – помидор или сосиска. В общем, прошли годы… Чёрт возьми, пролетели годы жизни! Серафима в армии переименовалась в просто-Симу, потеряв не только изрядную часть своего царственно раскидистого имени, но и некоторую очаровательную пухлявость. Стала, по мнению отца, жилистой, как дикая кошка, а по мнению матери – вполне-таки стильной мерзавкой. Бог знает, от каких предков заполучила она пронзительно-зелёные, какие-то крыжовенные глаза, под взыскующим взглядом которых даже родители вытягивались во фрунт. Потом она поступила на курсы спасателей и мгновенно выскочила замуж за руководителя этих курсов, престарелого майора N. Вы чувствуете, как Гуревич строит фразу? Это Катя ему говорит: – Ты чувствуешь, как фразу-то строишь, – чтобы обосрать сразу и дочь, и Дудика? И потому только, что она не стала поступать в твой медицинский, а строит свою жизнь, как считает нужным… – …как считает нужным строить её жизнь престарелый майор N, – подхватывал и заканчивал фразу Гуревич. Тут нужна сноска: престарелому майору Давиду (Дудику) Немировскому на момент свадьбы с новоявленной Симой было тридцать шесть лет. Плечистый, загорелый, как сицилийский рыбак, с широчайшей клоунской улыбкой, способной рассмешить даже полуживого ребёнка, добытого из-под завалов обрушенного здания, – был он легендой в своих кругах и целью очень многих красоток. Но любовь штука упрямая. Что он нашёл в этой конопатой стерве, удивлялась Катя, сам чёрт не узнает! Гуревича обуревали противоречивые чувства: с одной стороны, он страшно ревновал дочь к этому типу, и когда тот пожимал тестю руку своей мощной лапой, ужасался, представляя, как прикасается престарелый майор к его нежной девочке. С другой стороны, он волновался, почему дочь не беременеет. – Почему она не беременеет? – спрашивал он жену. – Гуревич, ты кто – психиатр или гинеколог? – Но она давно замужем! – Ага. Семь месяцев… – Ну! Давно пора забеременеть! Втайне он надеялся, что материнство дочери подарит им с Катей хоть какую-то передышку в этом постоянном ужасе ожидания ужаса, когда оба – дочь и Дудик – исчезали в направлении очередной катастрофы, даже не упоминая места назначения: разгребать завалы, извлекать из пропастей, выносить из пожаров, добывать из затопленных шахт людей. «Ребёнок?! – говорил себе Гуревич. – С этой парочки станется скакнуть в геенну огненную с лялькой на шее». Письма Деду Морозу писал теперь старший внук Гуревичей Илан. Он тоже подробно перечислял просьбы, но с какой-то мужской бестактностью указывал даже названия фирм-производителей и уточнял виды моделей, ясно давая понять, что все тайны жизни, как и алмазы в каменных пещерах, ему ясны и доступны, в отличие от кое-кого, пожилого-дементного. Дед Мороз шарахался от его залихватского налёта, бубня себе под нос: «щас, разлетелись-порастратились!». А и то: игрушки ныне разделялись на виды и подвиды, на какие-то отряды изделий. Глянешь на упаковку – вроде один чёрт. А это, оказывается, совсем, совсем другой чёрт. На днях внук, мальчик рослый, смышлёный и бойкий – в Мишку (впрочем, все они тут слишком бойкие) – насмешливо объяснял Гуревичу назначение беспроводного вибрационного джойстика: «Что здесь непонятного, дед!» Короче, продавцу следовало просто показать составленный внуком список, чтобы не пролететь совсем уж позорно. * * * Гуревич с женой, в этих чёртовых намордниках в эту чёртову зимнюю жару, совершали большой предновогодний потребительский круиз по магазинам, послушно закупая всё, что значилось в списке подарков. Деньги на покупки (немалые) были щедро выделены Катей, тем более что дата в этом году отмечалась семейная, круглая: тридцать лет со дня их приезда в страну. Деньги немалые, так ведь и хозяйство какое: считай, целое племя – дети, невестки, зять, трое внуков… Не хватало только парочки овечьих отар и стада коз, чтобы дотянуть до библейского образа праотца Иакова. Даже престарелый майор N., ловко внедрившись в семью, уже научился говорить «Новигод» и с такой же, как у внуков, непосредственной простотой местного уроженца пряменько указал на желаемый подарок: какой-то там портативный велосипедный насос (фирма и все параметры тоже значились в списке). Словом, дело серьёзное, большой новогодний геморрой. – Эти механические и электронные игрушки, – бубнил Гуревич в маску, следуя в фарватере за широкой Катиной спиной, – все эти машинки, которые превращаются в другие машинки… это всё такая чушь, бездушная мимолётная чушь! Эти игрушки сами себя развлекают, не давая ничего ни сердцу, ни уму… Ребёнок не вовлечён в процесс игры, в процесс создания своего мира. Воображение его молчит, подавленное возможностями технологичного электронного общества. Машинка жужжит, гудит, сама крутится-вертится, ребёнку это быстро надоедает, и он бросает валяться в углу игрушку ценой в двести шекелей! – Обойдись без комментариев, Гуревич, – отозвалась через плечо распаренная Катя. – Твоё дело кошелёк открывать. Вот тоже интересное замечание: кошелек-то всю жизнь находился, и сейчас находится, в Катиной сумке.
Протоптавшись два часа в каньоне, оба совершенно выбились из сил. – Давай по мороженке? – предложила жена. В отличие от пуриста Гуревича она поддалась губительному смешению двух языков, которое отличает представителей всех эмиграций; мороженое называла исключительно гли́дой или даже глидусей, чем ужасно бесила мужа. «Ты не понимаешь, – кипятился он, – в русской фразе это чужое слово торчит и напоминает гниду?» С годами он стал испытывать суровый трепет к родному языку, попираемому ордами юных варваров, и в этом полностью поддерживал Тимку Акчурина. Тот жил в Чикаго, заведовал педиатрическим отделением в тамошнем госпитале. Когда звонил, они с Гуревичем долго и подробно обсуждали, с горячностью двух инородцев, недопустимые изменения в русском языке – у них, в России. «А как тебе нравится их новейшее словечко амбассадор, – говорил Тимур, – они его суют, куда ни попадя, и оно торчит из фразы металлической гребёнкой. Древнее русское-величавое посол их уже, видишь ли, не устраивает!» Катя отправилась в туалет, а Гуревич вышел на террасу и, выбрав свободный столик под красным тентом с логотипом «Coca-Cola», свалил на пол многочисленные пакеты и уселся в плетёное ротанговое кресло. Вот вспомнилось, как уезжали Тима с Софьей в восемьдесят девятом… Начисто ограбленные родиной уезжали, с двумя пацанами и двумя мамами, через Рим. Как везли на продажу заводных курочек по сорок копеек – были такие, кто помнит: ключиком заведёшь, поставишь её на стол… она скачет, и клюёт, и клюёт, пока не рухнет на пол. Курочек родина вывозить разрешала. Вшестером они мыкались в одной комнате где-то в пригороде Рима, ожидая разрешения на въезд в США. Софья мыла полы у итальянок, на барахолке заводными курочками торговала. Тимка рыбу удил, а по ночам подрабатывал грузчиком и зачем-то учил итальянский – красивый же язычина, говорил. Софка орала: «Инглиш, инглиш учи, идиот, тебе на английском свою медицину сдавать!» Ох эти чужие языки, как трудно, как неохотно уступает твоя гортань их вкусу, их дрожи и колкости. Как там у Бродского: «…и без костей язык, до внятных звуков лаком, /судьбу благодарит кириллицыным знаком. / На то она – судьба, чтоб понимать на всяком / наречьи…» Да, Тима… Всё он сдал, Тима, всё он преодолел, а сломался на гибели младшего сына-студента, зарезанного сворой малолетних мерзавцев. Гуревич тогда впервые вылетел в Штаты, чтобы стоять рядом с Тимуром над могилой. Целый год потом каждый день звонил ему – каждый день! – прожигая на этих долгих звонках все свои ночные дежурства в бедуинском секторе. Каждый день выводил Тимура на прогулку по любимым местам, среди которых главные-любимые, конечно же, – на Петроградке. – Пошли на Малый проспект? – говорил. Они в детстве с Тимой часто убегали на Малый. Там садик был с бюстом Ленина, тротуары узкие, деревья старые, ветками клонятся к дороге, получается такой зелёный проезд… Идёшь летним вечером – теплынь, деревья не шелохнутся, жёлтые фонари горят, и даже крики чаек слыхать… – можно представлять, что это какой-то южный приморский город… Или двинем через Троицкий мост, зависнем там, навалившись на перила. С высоты от вида тёмной бегущей воды голова кружится; кажется, что летишь, будто бегущая вода увлекает за собой тело. Дальше идём? Через Марсово поле, по Садовой, мимо Инженерного замка к Невскому… А наши велосипедные прогулки белыми ночами? Небо в розовых пёрышках, поливалки уже ползут, а мы – по Лиговке, по площади Восстания… – Помнишь… – однажды сдавленно оборвал его Тимур, – Серёжу маленького помнишь – в нашей клинической больнице? Серенький его все звали. Как он встречал меня, помнишь: волосики белые, вразлёт: «Папа пришёл! Папа пришёл!»… – Перестань! – Если б тогда уже Софка была… мы бы усыновили. Я хотел, но струсил. Открытку подписал: «Твой друг…» А сейчас нутро болит, Сеня, болит и рыгает. Фонтаном наружу бьёт… – Перестань, – повторил Гуревич. – Ты тогда и сам был пацан. А потом он вырос. Все такие пронзительные… Жизнь вообще пронзительная штука, и можно пережить всякое-страшное, можно сосредоточиться, взять себя в руки, сцепить зубы и преодолеть ради семьи непреодолимое, полагая себя сильным человеком… А потом заплакать на тех самых заводных курочках, которые клюют по зёрнышку жизнь, и на инородцах, которые с болезненной страстью блюдут строгую чистоту родного же, в конце концов, мать вашу, никуда ж не деться, – языка! Терраса, где со своими предновогодними мешками-котомками осел в кафе Гуревич, нависала над шоссе. С соседней улицы сюда поминутно выруливали зелёные автобусы компании Эгед. Притормозив на остановке, брали пассажиров и, газанув, увалисто разгонялись дальше. Гуревич сидел, щурился, подставив голову солнцу, хотя, может, и стоило передвинуть стул левее, в тень. Но он хотел, чтобы немного темя загорело: там наметилась лысина, небольшая, но досадная, и Катя стала отпускать непозволительные шуточки про гриб-шампиньон. Может, вообще решительно обриться наголо, подумал он, как престарелый майор Дудик Немировский? Тот весь бронзовый, от макушки до кончиков пальцев – на днях вернулся из Индии, где они с женой, родной, между прочим, дочерью Гуревича, опять кого-то спасали – кажется, из пещер? или из пропасти? – и вновь умчались прочь, не успев повидаться с родителями, ибо где-то во Флориде ни с того ни с сего рухнул небоскрёб, подмяв под себя сотни три живых душ. Гуревич предпочитал изгонять все эти ужасы из своего маниакального воображения, хотя уже и признавался себе, что в вопросах безопасности своего ребёнка полностью полагается на неизменно присутствующего рядом с ней Дудика. Он не говорил Кате, что, просматривая позавчера газету, наткнулся на репортаж о работе группы наших спасателей на месте трагедии: трижды прочитал, выдрал страницу и выбросил, чтобы Кате на глаза не попалась. Ночью вставал, капал себе валерьянку, но так и не заснул. «Они работают на горе обломков, – эти удивительные, особенные люди. Всю жаркую и влажную ночь, да и весь день, – в шлемах, перчатках, тяжёлых бутсах, респираторах, рядом с кранами, экскаваторами, бульдозерами, в тучах пыли, – делают своё тяжкое и опасное дело, разбирая завалы в поисках тел. Психологически невероятно тяжело, ведь это – могила ста шестидесяти человек… Руководитель группы израильтян, майор Н…» – на этих словах Гуревич и смял поскорее страницу: вот этого Кате совсем не нужно было читать… Кате читать этого было не нужно, но она, конечно же, это прочла: когда муж вырывает, сминает и выбрасывает страницу газеты, это означает только одно: Дудик и Сима с ребятами перешли на режим обнаружения погибших, – потому как живых там, конечно, уже не осталось. Дождавшись, пока Гуревич уйдёт в свой Отдел собачьих укусов и кошачьей мочи, добыла из мусорки мятый лист, расправила на коленях и убедилась, что права: «Долгие часы ночных смен мы следили за маленькими фигурками спасателей с фонарями – то широко рассыпавшихся по кургану, то вдруг собиравшихся там, где замирали и лаяли умные собаки. И вот туда, под нависающую рваную плиту бетона, устремлялись люди в белых комбинезонах, осторожно наполнявшие белые мешки и уносившие их прочь. Всё больше тел извлекается из завалов. Тяжело это даже видеть – а как это физически осуществлять – там, на обломках трагедии? Рабочая площадка освещена огромными LED-лампами в белых тканевых «абажурах» – чтобы не слепить спасателей. Израильскую команду здесь уважают: они не только день за днём тяжело и опасно работают физически, но и внедрили несколько важных технологических/компьютерных решений. Руководитель их, огромный суровый мужик, при взгляде на которого вспоминается: «слуга царю, отец солдатам»…» – Это Дудик – суровый?! – спросила Катя автора заметки. И плечами пожала: – Глупости какие! Ты ни черта не понимаешь. Дудик – забавный и нежный… – Газетку же смяла и снова упрятала поглубже в ведро. Гуревичу совсем не нужно было знать, что она знает. * * * Сидя под тентом, он вспомнил, как на заре здешней жизни выбивал тут шекели из чресл железных коней в зале детских аттракционов. Даже сейчас ему становилось зябко от того давнего отчаяния. С тех пор прошло… ох, даже подумать страшно, сколько лет. За соседним столиком молодая мама кормила пирожными двух дочерей-близняшек лет четырёх. Щекастые, кудрявые и некрасивые, они смотрели на мир глазами такой обморочной синевы, что сердце уплывало, и будущий мир множился и отражался в этих глазах, и продолжался в них.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!