Часть 18 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— И еще: оставить тело там, чтобы его нашли «друзья», — ясное послание националистическим ублюдкам. В конце концов, они же не знают, что его застрелили не вы, а я. Может, теперь дважды подумают, прежде чем снова попытаются вас убить. Может, решат, что вы суровее и безжалостнее, чем кажетесь. Кроме того, вы не знаете, что нацисты напишут в своих газетах, если вы сообщите о произошедшем. Кто знает? Возможно, выяснится, что у «бедного мальчика» были мать и сестренка, что он пел в церковном хоре и был добр к мелким зверушкам и что у него не было ни единого шанса против нас. Что он хотел лишь попугать. Возможно, кто-то вроде Геббельса назовет его мучеником и напишет поэму о замечательном немце, которого грязный еврей помог пристрелить, точно собаку.
— Ты не знаешь, был ли он нацистом.
— Разве?
Я протянул Вайсу значок, который снял с жилетки мертвеца.
— И вот еще что, шеф. На случай, если вы решили, что я лишь о вас забочусь. Если предадите это дело огласке, не только вас внесут в нацистский список смертников. Меня тоже. Может, вы привыкли, поскольку еврей и все такое. Но мне хватает нервов по поводу выпивки и чертей, которых могу начать видеть. И последнее, чего я хочу, — еще и оглядываться на каждом шагу.
Вайс молчал, пока мы не приехали в безопасный «Алекс». Я припарковался на главном дворе, заглушил двигатель и прикурил каждому из нас по сигарете.
— Если ни один из этих аргументов вас не убедил, подумайте вот о чем, сэр. Вы порядочный человек, я вас уважаю и восхищаюсь вами, но еще вы — еврей, живущий в Германии, а значит, хотите того или нет, ваш народ находится в состоянии войны с Отечеством. Так происходит с восемьсот девяносто третьего, когда антисемиты получили шестнадцать мест в Рейхстаге. Если вы забыли, те выборы сделали ненависть к евреям в нашей стране респектабельной. Вам это может не нравиться, сэр, но вы должны помнить, что на войне главное — победа любой ценой. И любыми способами. Вы не победите, если будете играть по правилам, сэр. Только если будете безжалостнее, чем они, и начнете поступать по-прусски: станете убивать раньше, чем убьют вас.
Вайс затянулся и задумчиво посмотрел на кончик сигареты:
— Не могу сказать, что мне нравятся твои слова, но, возможно, ты прав.
— Я хотел бы ошибаться, но увы. Что ж. Мы никому не скажем. Ни ВиПоПре, ни вашему секретарю, ни даже Эрнсту Геннату. Хотя думаю, он может согласиться со мной.
— Может. Но не во всем. Он хочет вывести тебя из Комиссии. Считает, что я должен отправить тебя обратно в полицию нравов. По крайней мере пока ты не бросишь пить. Геннат думает, что ты вот-вот сломаешься.
— Предположение не лишено смысла.
— Ты собираешься сломаться?
— Это же Берлин. Кто бы заметил? Но нет, я не собираюсь ломаться, шеф. Я довольно крутой, варился минут десять, не меньше. Может, и налил немного алкоголя в кофе этим утром, но вы же не видели, чтобы я развалился на куски. На моем панцире можно железным пером нацарапать все сочинения Гёте, а дыру так и не пробить.
— Ты спас мне жизнь. Я этого не забуду. Если бы не ты, я был бы мертв, а Лотта осталась бы вдовой. Шейнем данк[42], Берни Гюнтер.
Я порылся в кармане пиджака и достал фляжку, наполненную отличным австрийским ромом. Затем отвинтил крышечку и сделал большой глоток — отчасти из-за нервов, отчасти ради бравады. Мне было все равно, что сейчас подумает Вайс. Я только что спас его голову и решил, что могу позволить себе небольшую дерзость.
— Тогда за вашу жену. Вы сможете вернуться домой и увидеть свою семью. Только это имеет значение. Возвращение домой. Лишь это важно для любого полицейского в городе.
Я протянул ему фляжку и наблюдал, как он делает глоток. Его руки дрожали, как и мой неровный пульс. Давненько мне не приходилось никого убивать. Сделал бы я тот, второй выстрел, если бы не выпил? Если подумать, пары глотков иногда достаточно, чтобы убить кого угодно.
К месту гибели Евы Ангерштейн на Вормсерштрассе меня привело не столько чутье детектива, сколько беспокойство из-за безразличия, с которым власти относились к ее смерти и смерти других девушек. А еще упрямое и непокорное желание ослушаться приказа министерства во имя подлинной справедливости. Стоит выпить — и почему-то становится легче понять, что такое справедливость. К тому же в деле доктора Гнаденшусса у нас было не так уж много зацепок. Потому и сложно раскрывать случайные убийства — между убийцей и жертвой нет никакой связи. С тем же успехом можно пытаться повязать немецкого мастифа и таксу.
Как оказалось, не все остались равнодушны к смерти Евы Ангерштейн. По крайней мере к такому выводу я пришел, увидев у подножия лестницы, где нашли тело девушки, большой букет из двадцати семи белых лилий. На цветах лежала влажная карточка с написанным от руки именем. Его оказалось трудно разобрать, зато определить флориста — легко: Гарри Леманн, Фридрихштрассе. Двадцать семь лилий из дорогой цветочной лавки, расположенной в четырех или пяти километрах к востоку от Вормсерштрассе. Выходит, покупателем был кто-то из близких погибшей девушки. Тот, кто специально приехал на место ее убийства. Я гадал над числом цветов в букете, пока не вспомнил, что Еве Ангерштейн было двадцать семь лет. Получается, они с покупателем были очень хорошо знакомы. Мы пытались разыскать родственников Евы, но безуспешно. Не то чтобы меня такой результат сильно удивил: большинство «катавшихся на санях» девушек по понятным причинам теряли связь со своими семьями. Оттого мне и захотелось поговорить с тем, кто купил эти цветы. Я решил заглянуть в магазин Гарри Леманна по пути на «Алекс». Двадцать семь белых лилий — такой заказ легко запомнить.
Я поднялся по лестнице и столкнулся с мужчиной в синем костюме в тонкую полоску, лацканы которого походили на алебарды. Кроме того, при нем имелись котелок, кожаные перчатки и толстая трость. Его светлые волосы были довольно длинными, а морщины на красном лбу — такими глубокими, словно их прорезал ледник. Мужчина явно видел, как я рассматривал цветы.
— Могу чем-то помочь? — спросил он.
— Нет, если только это не ваш букет, — ответил я, повернувшись к нему лицом.
Мужчине было около пятидесяти, и, судя по густому, как штеттинская сажа, акценту, он был берлинцем.
— А кто спрашивает?
Я показал жетон, и глаза мужчины сузились:
— Ты не очень похож на полицейского.
— Мне стоит принять ваши слова за комплимент?
— Я хотел сказать, что мог бы поднести спичку к твоему дыханию и поджечь весь этот чертов квартал. Вот о чем речь. Большинство копперов, которых я встречал в такой ранний час, переваривали первую чашку кофе.
— Кто вы? Местный страховой агент?
Он махнул подбородком в сторону лестницы за моим плечом:
— Расследуешь смерть Евы?
— Верно.
— Из Комиссии по убийствам?
Я кивнул.
— Попробуйте как-нибудь. Мы видим много трупов в самом безобразном виде. И любим выпить, чтобы вычеркнуть из памяти хоть что-то из этого дерьма. Помогает оставаться если не в трезвом, то в здравом уме.
— Могу себе представить.
— Надеюсь, что не можете, ради вашего же блага, герр?..
— Ангерштейн.
— Вы — отец Евы?
Он кивнул.
— Я сержант Гюнтер, Бернхард Гюнтер. Сожалею о вашей утрате.
Он снова кивнул, с трудом сохраняя самообладание:
— Дочь кремировали прежде, чем я узнал о ее смерти.
— Мы изо всех сил старались найти ближайших родственников.
— Вряд ли нашли бы меня. Я был в отъезде. — Он свирепо огляделся, словно пытаясь решить, кого ударить — стену или меня. — По словам местных, полицейских тут не видели с той ночи, когда убили Еву. Так что привело тебя?
Его голос скорее напоминал звериный, чем человеческий. Сплошь оскаленные зубы и прокуренные гланды.
— Я кое-что ищу.
— Можешь сказать мне, что именно?
— Узнаю, когда найду. Возможно, то, чего не заметил раньше. А до тех пор я совсем не против поговорить с вами. Такая работа, герр Ангерштейн. Как игра в мемори, понимаете? Продолжаешь смотреть и, возможно, позже вспоминаешь вещь, которую сначала упустил.
— Ева не была шлюхой, знаешь ли. Постоянной, по крайней мере. У нее имелась хорошая работа. Я просто хочу, чтобы ты это знал. — Он достал бумажник, отыскал банкноту в пятьдесят марок и, словно носовой платок, сунул ее в мой нагрудный карман: — Найди убийцу, сынок, очисти ее имя и получишь еще. Получишь гораздо больше, если позволишь мне самому с ним разобраться.
Я вынул смятую купюру и протянул обратно:
— В моем дыхании вы учуяли ром, герр Ангерштейн, но не жадность. Так что спасибо, но я не могу это принять. Если бы взял, вы подумали бы, будто я вам что-то должен. Вы можете пожалеть о своих деньгах, если я не поймаю убийцу.
— Не поймаешь? Разве такое возможно?
— Такое всегда возможно, если только убийца не оставит имя или адрес.
— Поймай ублюдка, который убил Еву, и я кое-что тебе дам. Возможно, что-то получше.
— Мне от вас ничего не нужно.
— Конечно нужно. Ты же коппер? Поймай убийцу, очисти имя Евы, и я назову человека, который сжег завод «Вольфмиум». Одним махом раскроешь пятьдесят убийств. А может, и больше — окончательное число жертв еще не подсчитали. Я назову тебе имя, дам адрес и даже скажу причину. — Он положил пятьдесят марок обратно в бумажник. — Подумай об этом. Такой арест может сделать твою карьеру, сынок. Всегда полагал, что вы, ребята, интересуетесь подобными вещами. Хотя, судя по тому, как от тебя пахнет, начинаю сомневаться.
— Почему вы думаете, что это было убийство?
— Скажем так, я вращаюсь в кругах, которые иногда пересекаются с вашими. Или, возможно, мне следует сказать не в кругах, а в кольцах.
«Кольцами» называли профессиональные преступные группировки, в основном с севера Берлина. Их существовало великое множество — со своими прозвищами, строгими кодексами, а иногда с характерными татуировками. Организованная преступность в немецком стиле. В Берлине не происходило ни одного серьезного преступления, к которому не приложили бы руку «кольца». Они были всесильны, их влияние простиралось вплоть до Рейхстага. Однажды я видел похороны одного из главарей, типа по кличке Длинный Людвиг, глядя на которые можно было поверить, что умер сам кайзер.
— В каком из «колец»?
— Это уже лишнее — я довольно сказал. Но скажу гораздо больше, если ты добьешься результата, Гюнтер. Если найдешь этого ублюдка.
— Справедливо.
— При чем тут справедливость? Существуй в этом мире справедливость, моя девочка была бы жива. — Он прикурил сигарету, и на его лице появилась крокодилья улыбка. — Он говорит: справедливо. Послушай, сынок, вся эта страна — особенно этот город — полна дерьма. А наши уши продолжают забивать дерьмом. Коммунисты, нацисты, юнкера, пруссаки, военные, сутенеры, наркоманы, извращенцы. Попомни мои слова, Гюнтер: в один прекрасный день не останется ни единого чистого места, где можно было бы стоять, и мы все утонем в дерьме.
С этим он ушел.
Когда я уже исходил весь двор вдоль и поперек, появился шарманщик и принялся играть «Счастливого странника», только звучал тот так же счастливо, как блуждание по полям Фландрии. Но тут из двери дома вышли женщины и начали, словно на балу, танцевать. Бальный зал Берлина — вот что это было. Мужчин не хватало, и пожилым женщинам, которые хотели потанцевать, приходилось довольствоваться обществом друг друга.
Я еще раз заглянул в угольный ящик и дупло в дереве, где ранее нашел сумочку Евы, но там ничего не было.
Какие-то дети играли с тележкой калеки, что напомнило мне о той ночи, когда была убита Ева Ангерштейн. Вероятно, эту самую тележку я заметил брошенной на Вормсерштрассе. Тогда она не имела значения, а теперь, после появления доктора Гнаденшусса, возможно, обретала некий смысл. Почему ее вообще бросили? Как владелец-инвалид передвигался без нее по Берлину? Она ведь — не только средство передвижения, но и способ заработать на жизнь. Сейчас один ее вид вызывал уйму вопросов.
Я подошел к детям, показал им жетон и конфисковал тележку, затем прогнал их прочь. Можно было бы проявить великодушие и выкупить ее — обошлось бы, думаю, в цену двух мороженых, — однако мне было слегка не до того. Отказаться от пятидесяти марок Ангерштейна — нелегкое дело для человека вроде меня.