Часть 40 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Например, на это. — Я чуть улыбнулся и выстрелил ему в плечо.
Он уронил бокал, в воздухе вдруг резко запахло спиртным и порохом.
— Господи, — Ангерштейн скривился от боли и схватился за плечо. — Какого черта ты это сделал?
— Я скажу тебе, что собираюсь сделать, герр Ангерштейн. Если не скажешь мне, где находится Курт Райхенбах, я еще раз в тебя выстрелю. Возможно, не убью. Но причиню максимальную боль, на которую способен этот маленький пистолет. У меня нет ни времени, ни желания просить вежливее.
Ангерштейн сел на банкетку для рояля, с тревогой взглянул на свое плечо — теперь шелковый халат блестел от крови — и покачал головой:
— Ты совершаешь большую ошибку.
Я снова выстрелил. На этот раз в штанину пижамы.
Ангерштейн вскрикнул от боли. Я решил, что второй выстрел оказался болезненнее первого.
— Не могу поверить, что ты в меня выстрелил.
— Поверить нетрудно — ведь в тебе две пули. И я выстрелю в третий раз, если понадобится. Считай, тебе повезло, что это крошечный пугач, а не моя обычная пушка.
— От этого крошечного пугача, как ты его называешь, дьявольски больно, черт бы тебя побрал.
— Тем больше причин сказать мне, где ты спрятал Курта Райхенбаха. — Я направил пистолет на другую его ногу.
— Ладно-ладно. Я скажу. Райхенбах мертв.
— Откуда мне знать, что ты говоришь правду? Откуда мне знать, что его не пытают где-нибудь, пока мы беседуем?
— Он мертв, я говорю тебе.
— Расскажи, что произошло. Убеди меня, что он мертв, и, возможно, я не стану больше стрелять.
— Какая тебе разница? Он был серийным убийцей. Город был бы рад избавиться от такого человека. Но я хотел бы знать, каким образом кому-нибудь помог публичный суд. И тем более копперам этого города.
— Не тебе об этом рассуждать.
— Почему? Он убил мою дочь.
— Вопросы задаю я, помнишь?
Я нажал на спусковой крючок браунинга в третий раз, позволив пуле задеть мочку его уха.
— Разве не то же самое ты говорил Пруссаку Эмилю?
— Чего ты хочешь? Признания? Ты можешь думать, что подставил мою шею под топор, но этого типа я не убивал. И не приказывал убивать. Хотя это и неважно. В суде ничего не докажут.
— Ева была твоей дочерью. Ладно. Я это понимаю и сочувствую. Но она была моим делом. В этом городе закон — все еще комплексный обед, Ангерштейн. Ты не можешь выбирать, что есть, а что нет. — Я прикурил сигарету. — Так что дальше? Объяснишь, что произошло, или предпочтешь еще одну пулю в ногу?
— В том-то и проблема с копперами. Вы думаете, что вам принадлежит каждый метр высоких моральных устоев между этим местом и Ватиканом. Ну попадает этот урод в суд. Что дальше? Умный адвокат-еврей ссылается на параграф пятьдесят один, и не успеешь оглянуться, как очередной сообразительный убийца вроде твоего приятеля Бруно Герта плетет корзины в доме для недоумков, вместо того чтобы получить наказание, которого заслуживает. Я не могу так рисковать.
— Лучше отдай его мне, Ангерштейн. И не надо нести чушь про то, что ты отец. Увидев прошлой ночью, как ты обращаешься с палкой, я понял, что в твоей гнилой натуре нет ни крупицы добра, уже не говоря о том, что в тебе нет ничего отдаленно похожего на родительские чувства. Мне нужна история целиком, начиная с того, как ты забрал Райхенбаха из машины. Иначе до конца недели будешь собственными зубами выгрызать этих маленьких стальных паршивцев.
— Ладно, — ответил Ангерштейн. — Ты уже догадался, что произошло между мной и Пруссаком Эмилем. Отдаю тебе должное. Пока тебя не было в комнате, я пару раз крепко приложил его палкой, а потом сказал, что он покойник, если не расскажет все о человеке, убившем Еву. Тогда он и сбросил бомбу — сообщил, что это сделал полицейский по фамилии Райхенбах. А вот настоящая причина, по которой я не посвятил в это тебя. Ты же коппер, вот я и спросил себя: сможет ли Райхенбах, который и сам коппер, убедить тебя отнестись к нему помягче, как это было с Бруно Гертом? И пришел к выводу, что сможет, а я не мог пойти на такой риск. Поэтому снова засунул платок в рот Эмилю и сказал, что не хочу, чтобы ты узнал имя, — лишь то, что ее убил полицейский. Я подумал, что к тому времени, когда ты сможешь сопоставить описание с именем, дело будет в шляпе. Я не мог рассказать тебе о своих планах больше, чем рассказал. Ты бы такого не потерпел.
— Тут ты был прав.
— У меня не было времени продумать все детали, но идея показалась хорошей. Я по-прежнему считаю, что ты должен оставить все как есть.
— Не могу. Это просто не по мне. У меня есть принципы, и я стараюсь жить по ним. А у тебя принципов нет, ты живешь без них. Я должен был это понять. Итак, давай остальное. Всю историю до конца. Что именно случилось с Куртом Райхенбахом?
— Если настаиваешь. Только не стреляй. Как и большинство полицейских в Берлине, ты очень мало о нем знаешь. О городе, я имею в виду. Для таких, как ты, немецкое общество очень простое. Это единственный знакомый социальный порядок, существующий с незапамятных времен: иерархия, где каждый знает свое место. В действительности все иначе. Уже более века за пределами этой иерархии существует другой мир — мир изгоев и людей, не принадлежащих ни к одному из признанных социальных классов, — который, хорошо это или плохо, люди вроде тебя называют преступным. В центре этого преступного мира находятся профессиональные преступники, бандиты, грабители, воры и убийцы. О, некоторые из вас — Эрнст Энгельбрехт, скажем, — думают, что знают его, но поверь мне, это не так. Тот, кто не является частью этого мира, ничего не знает.
Этот мир существует глубоко под городом, точно запутанный лабиринт старых шахт и туннелей. Преступное общество, да, но со своими правилами и властями. Профессиональное братство и сестринство, куда входят лишь те, кто отсидел, и которое сурово наказывает не только тех, кто доносит на своих полиции, но и тех, кто презирает наш авторитет, или чьи преступления считаются настолько отвратительными, что выходят за рамки. Преступления, которые противоречат званию человека. Например, навязчивое желание убивать. Короче говоря, «Среднегерманское кольцо» вносит немного порядка и стабильности в преступный мир.
Я рассмеялся:
— Если ты хочешь сказать, что среди воров существует понятие чести, то я в это не верю.
— О, это гораздо больше, чем честь, уверяю тебя. Речь идет об организации там, где иначе был бы хаос. «Среднегерманское кольцо» устанавливает правила для местных банд и клубов, контролирует их работу, собирает дань и наказывает тех, кто нарушает наши законы, такие же обязательные, как и все, что признал бы немецкий юрист. У нас даже есть собственный суд, который решает, какие санкции и наказания должны быть применены к тем, кто нарушил наши законы.
— Дальше ты заведешь речь об Эсмеральде, Квазимодо и суде цыган?
— Ты просил рассказать, что случилось с Райхенбахом, я и рассказываю. Во что ты веришь, твое дело.
— Продолжай. — Я бросил ему свой носовой платок, чтобы Ангерштейн мог вытереть кровь с бедра и плеча. — Я слушаю.
— Этот народный суд собирается раз в месяц или на специальные заседания. В подвале заброшенной пивоварни в Панкове.
— Какой?
— «Немецкой пивоварни» возле водонапорной башни на Ибсенштрассе.
— Я ее знаю. Там в западной стене дыра высотой с Бранденбургские ворота, которая осталась после того, как оттуда вытащили медные бродильные чаны.
— Верно. В таком месте мы можем собираться без помех. Судьями становятся самые старшие из боссов «колец», а присяжными — городские воры, сутенеры, проститутки, торговцы наркотиками, ловцы ротозеев, нелегальные игроки. Все они платят за членство в местных клубах. Короче говоря, это те мужчины и женщины, которые не могут обратиться за защитой в полицию.
— У вас чертовски хороший загородный клуб.
— Просто дай своему языку передышку и послушай. Возможно, чему-то научишься. Итак, как ты уже догадался, сегодня утром я похитил Курта Райхенбаха возле его собственной квартиры и доставил на специально созванное заседание народного суда. В вашем мире он, конечно, не имеет официального статуса, но в моем это законный орган, такой же весомый, как Имперский суд в Лейпциге. Присутствовало около ста человек, и все они хотели убедиться, что свершилось истинное правосудие. Я сам выступал в качестве обвинителя, а Пруссак Эмиль был моим главным свидетелем. Райхенбаху дали назначенного судом защитника и позволили изложить свою точку зрения. Но доказательства — возможно, более веские, чем те, что известны тебе, — оказались убедительными, если не сказать ошеломляющими.
Главный свидетель сообщил суду, что видел, как во двор вошел обвиняемый с моей дочерью, а вскоре после этого увидел его снова с кровью на руках. А если этого было недостаточно и не убедило суд, что перед ним Виннету, то с заявлением выступила вторая свидетельница, проститутка. Она рассказала, что за несколько месяцев до всех убийств Виннету встречалась с обвиняемым: они договорились заняться сексом, но он передумал, начал осыпать ее самыми гнусными оскорблениями и говорить, что неправильно подвергать подобным искушениям приличных людей вроде него и что давно пора очистить улицы. Через несколько дней на нее набросились со спины и ударили по затылку завернутым в носок камнем. Она осталась жива лишь потому, что нападавшему помешали. Сама девица была уверена, что ее хотели убить. Мужчина убежал, бросив носок с камнем. Она убеждена, что это был Райхенбах, поскольку узнала сладкий запах его сигар. Мало того, одна из женщин, спасших ей жизнь, нашла на месте преступления огрызок сигары, который хранила в сумочке, собираясь отдать его полиции, как только сообщит о нападении, но передумала да так и не отдала. Решила, что ей не нужно лишнее внимание полиции. А кому нужно-то? В любом случае, она сказала суду, что выбросила сигару, но достаточно ясно помнила марку на обертке, потому что название было красивое: «Доминиканская Аврора». Именно эта информация стала решающей в судьбе обвиняемого, так как при осмотре его личных вещей в нагрудном кармане нашлось несколько сигар «Доминиканская Аврора», которые, как сообщил один из судей, сложно достать в Германии, их завозят из Амстердама.
Перед лицом неопровержимых доказательств адвокат Райхенбаха привел простой довод, уменьшавший ответственность: только сумасшедший мог убить девять человек. Суд это не убедило. В этот момент обвиняемый, которого спросили, есть ли ему что сказать в свое оправдание до оглашения приговора, потребовал сообщить, по какому праву берлинские подонки смеют его судить. Это его слова, не мои. Именно тогда он и признался в своих преступлениях, оправдываясь тем, что собирался сначала убрать из дела берлинских шлюх, а затем сделать улицы города пригодными для того, чтобы по ним снова могли ходить законопослушные граждане. Похоже, он был знаком с Бруно Гертом даже ближе, чем ты. А когда Герта арестовали, Райхенбах решил продолжить его благое дело.
— Он сказал, зачем снимал скальпы?
— Нет, но я всегда считал, что это очевидно: он хотел внушить городским шлюхам максимальный ужас. И ему это удалось. В конце концов, именно благодаря скальпированию эти убийства, в отличие от обычных, оказались достойными газетных заголовков. Давай посмотрим правде в глаза: убийство шлюх в этом городе — почти обыденное дело.
— Случилось то, чего я боялся. Теперь у меня сотня вопросов, на которые, скорее всего, никогда не будет ответов.
— Каких, например?
— Например, почему он написал издевательское письмо в газеты только после убийства Вернера Юго? Чего ждал? И почему ни в одном из писем не признался в убийстве девушек? Он намекал, что может заняться убийством проституток, но это не то же самое, что признаться в четырех уже совершенных. Такое впечатление, что он хотел убедиться, что мы не установим связь между Виннету и Гнаденшуссом. А это удвоило бы наши шансы его поймать.
— И это все?
— Это далеко не все. В первом письме он говорит, что ветераны не только порочат форму, но и напоминают всем о позорном поражении Германии. А из второго кажется, что цель изменилась, и он намерен просто очистить улицы Берлина. Это важные вопросы, на которые я хотел бы получить ответы. Но не думаю, что он оставил письменное признание.
— Ты же понимаешь, что нет. Народ счел его виновным и вынес смертный приговор, который должны были немедленно привести в исполнение. Курта Райхенбаха повесили во дворе пивоварни. Он плохо кончил. Страх взял над ним верх, и он попытался сопротивляться, затем умолял сохранить ему жизнь, отчего еще сильнее упал в глазах людей. Никто не любит трусов. Труп разрубили и увезли для утилизации. Я говорю «для утилизации», поскольку более-менее уверен, что тело не было похоронено. Так что очень сомневаюсь, что тебя могли бы отвезти посмотреть на него. В последний раз, когда народный суд приводил в исполнение смертный приговор, тело тайно сожгли. Но окажись ты там, убедился бы в его виновности, уверяю тебя.
— О, не сомневаюсь. Собственно говоря, я был убежден в его виновности еще до своего прихода сюда. Этим вечером я обнаружил в машине Райхенбаха достаточно улик, чтобы отправить его прямиком на гильотину: прежде всего, орудие убийства — молоток, а еще нож для снятия скальпа. У меня даже есть пистолет, из которого он стрелял в тех ветеранов-инвалидов. Не хватало только надписи «Убийца» мелом у него на спине.
— Тогда я действительно не понимаю, что ты здесь делаешь? И если все это знал, какого черта стрелял в меня?
— Потому что я не верю в линчевание.
— Он получил то, что заслужил. Как часто ты можешь произнести это в наши дни? Неужели думаешь, что в судах, которым ты прислуживаешь, итог был бы другим?
— Можешь как угодно приукрашивать, Ангерштейн, но это был самосуд. А Райхенбах больше всего заслуживал справедливого суда.
— Потому что он был коппером?
— Потому что он был гражданином. Даже крыса вроде тебя заслуживает справедливого суда.
— И ты так говоришь, хотя у тебя полно доказательств его вины.
— Именно потому, что у меня есть доказательства его вины. Иногда трудно быть полицейским, ведь по закону с виновными обращаются так же, как и с невиновными. В горле саднит, когда приходится уважать права человека, который, по сути, кусок дерьма. Но республика развалится, если мы не будем придерживаться законности.
— Как раз наоборот. Думаю, в данном случае соблюдение законности наверняка развалило бы республику. Можешь себе представить, какой скандал разразился бы после известия о том, что убийства совершал действующий офицер полиции? К тому же еврей. Националисты решили бы, что Рождество наступило раньше времени. Так и вижу заголовки в «Дер Ангрифф» и «Фолькишер Беобахтер». Бернхарда Вайса выгнали бы. Может, и Генната с ним. Альберта Гжесинского, наверное, тоже. И сомневаюсь, что СДПГ смогли бы сохранить правительство дольше нескольких часов. Вполне вероятно, пришлось бы проводить еще одни федеральные выборы. Со всей экономической неопределенностью, которую они влекут за собой. Конечно, от тебя зависит, что ты скажешь комиссарам. Но если последуешь моему совету, Гюнтер, то будешь держать рот на замке. Так все можно будет аккуратно смести и забыть. Через три месяца никто не вспомнит ни о нем, ни о тех, кого он убил. И ты не сможешь использовать в суде мои слова против меня же. Мой адвокат за минуту снимет все обвинения.
— В этом я тоже не сомневаюсь.
— И потом, есть жена покойного. Она ведь медсестра? Как думаешь, что она предпочла бы? Стать известной как супруга серийного убийцы или как несчастная жена полицейского, который геройски исчез при исполнении? Может, тебе стоит спросить ее мнение, прежде чем идти по пути абсолютной истины, Гюнтер? Представь, какой станет ее жизнь, если все их друзья узнают, что сделал ее муж? Многие предположат, что и ей должно быть что-то известно. А вероятно, так и было. Разве жена может не знать о таких вещах? Поверь, очень скоро у нее вообще не осталось бы друзей.
И наконец, великий народ Германии. Как думаешь, ему есть дело до того, что над человеком вроде Курта Райхенбаха состоится справедливый суд? Никто не думает о справедливости и верховенстве закона, так почему мы должны? Спроси водителя автобуса или мальчишку-чистильщика, что лучше — потратить тысячи рейхсмарок налогоплательщиков на суд над таким человеком или тихо предать его смерти? Думаю, я знаю, что они ответили бы. Ты охраняешь пустой сейф, друг мой. Всем плевать. Суд выгоден только газетчикам и адвокатам. Не тебе. Не мне. Не обычным людям. Вот и все, что случилось. Больше тут ничего нет. Бери или проваливай.
Эрих Ангерштейн встал и с трудом пошел к телефону.
— А теперь, если не возражаешь, я вызову врача. — Он бросил на меня недоверчивый взгляд: — Если только ты не собираешься снова в меня выстрелить. Ты же не выстрелишь снова? — Он одарил меня циничной улыбкой. Похоже, на другие разновидности он не был способен. — Нет. Я так и думал.