Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хорошо, дайте мне еще час, и я постараюсь получить больше информации от полиции. Следующие два часа Бойл звонил в полицию несколько раз, но так и не смог пролить свет на ситуацию Джеффа. Таким образом, когда я наконец добрался до Шари, у меня было не больше информации, чем утром. Ранее в тот день мы уже говорили с ней о Джеффе после первого разговора с полицейским в его квартире. Мы оба согласились, что Джефф, вероятно, снова попал в беду из-за растления. Это серьезное обвинение, очень серьезное… но ничего даже близко похожего на то, что вывалил Бойл. – Полиция интересуется Джеффом из-за убийства, – сказал я ей. – Самоубийства? – ошарашенно переспросила Шари. Мысль о том, что мой сын мог быть причастен к убийству, не помещалась в ее голове. – Джефф пытался покончить с собой? – Нет, – сказал я и повторил медленно: – Убийства. Затем я добавил единственную деталь, которая могла бы быть более шокирующей. – Больше, чем одно. По крайней мере три. Три. Три убийства. По крайней мере. Что делает отец с такой информацией? Я сделал то, что делал всегда. Погрузился в странную тишину, которая не была ни сердитой, ни угрюмой, ни печальной, а просто оцепенением, ужасной, невыразимой пустотой. Ошеломленный и неспособный справиться с мыслями, которые вихрем проносились в моей голове, я машинально вернулся к рутинной задаче, которую выполнял непосредственно перед звонком моей матери, в данном случае редактированию методов анализа для кремнезема. Послушно, тщательно, с глубочайшей концентрацией я сосредоточился на вопросах химической методологии. У меня кружилась голова от всего, что мог натворить мой сын, от всех оставшихся без ответа вопросов о его преступлениях или даже от причудливого видения множества полицейских чиновников, роящихся в доме моей матери, но я настойчиво возвращался к единственному островку стабильности и предсказуемости в моей жизни: убежищу моей лаборатории. В течение всего этого долгого дня я никому не рассказывал о том, что случилось с Джеффом. Вместо этого я просто старался сохранять спокойствие, вести себя так, как будто ничего не произошло. Вокруг меня мои коллеги смеялись, шутили и занимались своими обычными делами. Мой коллега по офису рассказывал о некоторых результатах аналитических отчетов, спрашивал, были ли готовы конкретные образцы или нет. Я отвечал на его вопросы с твердым профессионализмом, который в тот момент казался единственной бесспорно надежной чертой моей жизни. Следующие несколько часов мой внутренний мир приобрел зловещую атмосферу темной и отчаянно охраняемой тайны. Однако это было не новое для меня чувство – с годами я к этому привык. В 1988 году, когда Джеффа арестовали за растление малолетних, я также держал это в секрете. Я также скрывал все остальное, что узнал после этого. Я держал в секрете предыдущий арест Джеффа за непристойное поведение. Я скрывал его гомосексуальность, его пристрастие к порнографии, его кражу манекена из универмага, все держал в секрете. Я сам не замечал, как умолчание начало окутывать мою жизнь, превращая самую глубокую ее часть в эдакий тайник в подвале. Теперь этот тайник секретной, тщательно охраняемой жизни вот-вот грозил взорваться. Сама мысль о таком внезапном, ужасном и глубоко личном разоблачении ввергала меня в когнитивный диссонанс. Я не терял связь с реальностью окончательно. Например, я не надеялся, что внезапно зазвонит телефон, и кто-то скажет: «Первое апреля, никому не верь». Я просто старался свести к минимуму информационный обмен с окружающим миром. Я позволил себе поверить, что, хотя Джефф мог быть замешан в убийстве, он не был настоящим убийцей. Я принял тот факт, что, возможно, кто-то действительно был убит в квартире Джеффа, но я стоял на том, что убийство могло быть совершено не Джеффом. Возможно, моего сына подставили. Возможно, все улики против него были косвенными. Возможно, Джефф только обнаружил тела и из-за этого случайного открытия оказался в центре серии убийств, к которым не имел никакого отношения. Я отчаянно пытался удержать своего сына в роли жертвы, человека, который по несчастью попал в ловушку ужасных обстоятельств. Такие предположения погрузили мой разум в состояние нереального и мечтательного подвешивания. Я буквально чувствовал, что висну над своей жизнью, над жизнью Джеффа, над всем, кроме мелких лабораторных задач, которые продолжал выполнять с яростной интенсивностью. Но даже когда я работал, меня иногда бросало в жар, как будто от инъекций антигистаминных препаратов или ниацина; волны жара пробегали по моей груди и голове. Это ощущалось так, как будто бы тело начало посылать свои собственные сигналы бедствия, предупреждая разум, что тот не сможет вечно скрывать правду. Но какую истину? Правду о том, что мой сын был убийцей? Или правду о том, что моя жизнь связана с его жизнью и сейчас погружается в те же зыбучие пески? Каким бы ужасным это ни казалось мне сейчас, я знаю, что моя основная эмоциональная реакция в тот первый ужасный день была основана на страхе разоблачения, обнажения всей моей частной жизни и мучительном смущении, которое вызвал бы у меня такой процесс. Джефф достиг дна как сын, абсолютного дна, и я чувствовал, что он тянет меня вниз вместе с собой, втягивая в полный хаос, который устроил в своей жизни, и делает это публично. На протяжении всего этого бесконечного дня этот мой глубокий личный страх неуклонно нарастал. Чтобы избежать этого, я продолжал концентрироваться на своей лабораторной работе. Я выполнял задание за заданием, мой разум был полностью сосредоточен на мельчайших деталях, как будто с помощью такой абсолютной и исключительной концентрации я мог продолжать избегать пугающего беспорядка, который внезапно захлестнул другую часть моей жизни – ту, которую я жестко контролировал. Несмотря на то что я работал так тщательно, как только мог, я сидел на работе примерно до половины восьмого. Мне ничего не оставалось, кроме как доделать бесконечные незавершенные дела и проинформировать своего руководителя, что я уеду на неопределенный срок в Милуоки. В какой-то момент на долгой дороге домой я остановился на одной из остановок для отдыха на автостраде Пенсильвания – Огайо и позвонил Шари. Она сказала мне, что ей удалось посадить меня на завтрашний утренний рейс в Милуоки вместо того, который был запланирован на поздний вечер этого же дня. Я почувствовал облегчение, потому что хотел побыть с Шари, чтобы обрести некоторое душевное равновесие, прежде чем отправиться к неизвестным ужасам в Милуоки. Мой разум находился в подвешенном, нереальном состоянии, в игре кружащихся разрозненных образов. Больше всего на свете я ловил себя на том, что заново прокручиваю в своей голове жизнь своего сына. Я снова видел его младенцем, потом маленьким ребенком, играющим со своей собакой. Я видел его маленьким мальчиком, катающимся на велосипеде. Я видел его взгляд, когда мы выпустили птицу на волю. Я хотел вернуть его в те детские годы, заморозить его там, чтобы он никогда не смог выйти за пределы невинности и безобидности своего детства, никогда не смог дотянуться до людей, чьи жизни он разрушил, никогда не смог привнести свой хаос в мою упорядоченную жизнь… Каждый раз, когда я думал о Джеффе постарше, я отталкивал его в сторону, запирал в чулане, душил в темноте, где он сидел наедине с тем, что он натворил. Я даже не хотел думать о том, что он мог бы натворить, не желал вспоминать о такой возможности. При одной мысли об убийстве мой разум отключался или смещался в сторону – маневр, который будет происходить со мной еще несколько месяцев. * * * Когда я приехал, Шари была дома. Она вернулась где-то в половине восьмого. Ее ждала патрульная машина шерифа, и она немедленно пригласила троих мужчин, двух помощников шерифа и капитана, в дом. Капитан с большим беспокойством представился, а затем спросил ее, не мать ли она Джеффа. Шари ответила, что она его мачеха и что ей уже известно, что Джеффа арестовали. Капитан сказал моей жене, что он и его люди готовы помочь нам всем, чем смогут – стоит только позвонить. Когда я вернулся домой, Шари рассказала мне об их визите, и впервые мы осознали всю жуть нашей ситуации, всю чудовищность перемен, которые внезапно произошли в нашей жизни. Мы больше не были просто родителями и никогда ими больше не будем. Мы были родителями, и я, в частности, был отцом Джеффри Дамера. Джеффри, а не Джеффа, как его называли мы. Этот Джеффри Дамер был кем-то другим, официально опубликованным именем. Даже имя моего сына стало достоянием общественности, обозначением в прессе, чужим для меня. В ту ночь я начал ощущать тяжесть публичной идентичности моего сына сильнее, чем когда-либо прежде. Включив одиннадцатичасовые новости, я сидел в своей гостиной и видел, как лицо моего сына заполнило экран. Переключаясь с канала на канал, я видел, как одно и то же лицо мелькало передо мной снова и снова наряду с другими фотографиями и новостными видеороликами, фотографиями его жилого дома, людей в масках, снимающих чаны, огромный синий барабан и приземистый кухонный морозильник. Я видел, как они достали холодильник, который он так небрежно открыл для нашего осмотра в тот день, когда мы посетили его квартиру. Только на этот раз его тащили вниз по лестнице и затаскивали в полицейский фургон. Я видел орды официальных лиц, входивших и выходивших из здания, значение которого для меня до той ночи было просто случайным. На других фотографиях и видео эти же легионы сновали по маминому дому в Вест-Эллисе с чувством высочайшей занятости и важности. Все это казалось сюрреалистичным. Сидя рядом со мной, Шари недоверчиво уставилась на экран телевизора, потрясенная увиденными образами, встревоженная их навязчивостью, но уже начинающая погружаться в новую, радикально изменившуюся реальность. Я чувствовал ее напряжение и пытался снять его. – Может быть, когда-нибудь все это закончится, – сказал я ей. – Это никогда не закончится, Лайонел, – мягко, но прямо ответила она.
Она была права, и пока я продолжал смотреть новости в тот вечер, лицо Джеффа мелькало передо мной снова и снова, я должен был это понимать. Всего на прошлых выходных мы отправились в деловую поездку в Сент-Луис, остановившись по дороге навестить Дейва в Цинциннати. Район Дейва состоял из больших викторианских домов, и в тот вечер мы совершили долгую прогулку по нему. С улицы мы видели, как люди отдыхали на своих больших верандах, тихо разговаривали, наслаждаясь теплой летней ночью. Этот покой был чарующим. На следующий день в Сент-Луисе мы отправились на вечеринку по случаю дня рождения, где собрались друзья и несколько друзей и деловых партнеров Шари. Мы остановились в отеле «Холидей Инн» и, как это ни странно сейчас, забронировали номер на свои собственные имена. Это был последний раз, когда мы могли чувствовать себя в безопасности, делая такую открытую, обычную вещь, как невинно и без страха подписаться своими именами в регистрационной книге отеля в пятистах милях от нашего дома. Эта часть жизни, ее случайная анонимность, внезапно была вырвана у нас. Мы собирались стать публичными персонами и никогда больше не будем никем другим. Ибо так же исправно, как Джефф получил всеобщую известность как «Джеффри», мы должны были носить ярлык Дамеров. * * * На следующее утро в семь утра я вылетел в Милуоки. Меня встретили мои друзья Дик и Том Юнгк. Они отвезли меня в клуб «Висконсин», где уже ждал Джеральд Бойл. Адвокат Бойл заверил меня, что продолжит заниматься этим делом и что его помощник уже записывает показания Джеффа. Он сказал, что уже назначил пресс-конференцию на этот день и что хочет, чтобы я был рядом с ним, когда он будет ее давать. Без сомнения, это была обычная просьба, демонстрация поддержки отцом его сына, но я отказался. Я все еще охранял свою частную жизнь, свое право оставаться неизвестным человеком, фигурой на обочине. Также я защищал и свою гордость, какую бы репутацию я ни имел как мужчина, отец и муж. Я внутренне съежился от картины, где я стою рядом с адвокатом моего сына в поле зрения репортеров, в то время как софиты светят мне в лицо. Отказаться от такой большой части приватности я просто не мог. Я был слишком застенчив и слишком шокирован, чтобы быть уверенным в своих чувствах, стоять в общественном месте и заявлять, что я отец Джеффри Дамера. Теперь мне ясно, что я все еще пытался, насколько это было возможно, защитить свое собственное имя и имя моей семьи от огромного позора и обвинений, которые внезапно обрушились на нас. Моя мать, которой сейчас за восемьдесят, прожила честную и правильную жизнь. Она никогда никому не причиняла вреда, и я не хотел, чтобы она видела мое лицо в телевизионной передаче, видела, как я молча стою перед камерами, являя собой публичное зрелище, сломленный, жалкий и беспомощный. Поскольку мой сын опозорил ее имя публично, я чувствовал себя обязанным сохранить хотя бы ту его часть, которая все еще принадлежала мне и которую я все еще мог в какой-то степени контролировать, подальше от яркого света общественной арены, от ее ярости и презрения. И вот несколько часов спустя, когда Бойл вышел перед камерами, окруженный десятками газетных и телевизионных репортеров, чтобы заявить, что мой сын страдает и раскаивается, признать, по крайней мере фигурально, что он потерян (потерян! потерян! потерян!), меня там не было. На меня не указывали, мне не задавали вопросов, меня не выставляли в качестве примера страдающего и преданного отца. С тех пор я пришел к пониманию, что в то время – и, возможно, мне суждено оставаться таким вечно – я играл сознательно выбранную роль. Вместо того чтобы развить в себе естественное отцовство, я как бы наизусть выучил, что должен делать отец. Он должен оказывать физическую поддержку. Он должен давать советы. Он должен отвести своего сына на рыбалку. В какой-то степени я научился тому же поведению в отношении своих сыновних обязанностей. Я должен навестить свою мать. Я должен позвонить ей по телефону. Я должен послать ей поздравительную открытку. И как отец, и как сын, я исполнял хорошо выученную роль. Вплоть до того июльского дня, когда Бойл попросил меня предстать перед миром и заявить о своей отеческой преданности, я никогда не испытывал какого-либо глубокого конфликта между этими двумя фундаментальными и несводимыми ролями. Я мог бы играть отца и сына с одинаковой готовностью, и красота одного представления усиливала красоту другого. Но внезапно роли вступили в конфликт, стали пересекающимися, а не параллельными линиями поведения. Моя роль отца требовала, чтобы я был рядом с Бойлом. Моя роль сына, хранителя имени моей семьи, требовала, чтобы я этого не делал. Мне было бы бесконечно приятно верить, что я сделал свой выбор, основываясь на узнаваемых человеческих критериях, что любовь или преданность, благодарность или нежность сыграли какую-то роль в моем решении. Но это не так. Я даже не знаю точно, как я пришел к решению, что не буду поддерживать Бойла на пресс-конференции в тот день. Возможно, ощущение тщетности такого появления сыграло некую роль; осознание того, что Джефф был далеко за пределами благотворных последствий такой ничтожной демонстрации. Ощущение напрасности этих усилий только усилилось после того, как Дик и Том повторили то же самое, забирая меня после встречи с Бойлом. Или, возможно, какая-то часть моего мозга, делая этот выбор, подбросила монетку, которая упала на сторону моей роли как сына. В любом случае в тот день я пошел не на пресс-конференцию, а домой к Тому, где после сочувственного обзора событий дня я прошел в спальню, лег и заснул. И поэтому пресс-конференции я даже не видел. Вместо этого я предпочел краткое забвение. * * * Хотя я мог избежать пресс-конференции, я не мог избежать расспросов, с которыми она была связана, или того факта, что преступления Джеффа уже стали новостной сенсацией. Около половины четвертого дня друзья отвезли меня в дом моей матери в Вест-Эллис. Я чувствовал, что мне нужно объяснить ей, что конкретно сделал Джефф, а также защитить ее от посягательств. Два репортера уже заняли позиции через дорогу от ее дома, их видеокамеры висели на штативах, поэтому я решил пройти мимо дома, а затем свернуть в переулок, который тянулся за ним. Однако Дик заметил другого репортера, стоявшего в переулке, поэтому прошел мимо него и остановился в блокирующем улицу положении, чтобы дать мне возможность проскочить через задний двор до боковой двери дома. Я обнаружил маму в глубоком кресле, молча отдыхающей в гостиной. Она, казалось, почувствовала облегчение, увидев меня. – А, это ты, – сказала она. Следующие несколько минут я рассказывал ей, что виделся с адвокатом Джеффа, договорился о его защите и теперь приехал, чтобы быть рядом, когда – вполне вероятно – начнутся очень нежелательные вторжения в дом. – Я кое-что видела по телевизору, – сказала мама, все еще сбитая с толку шквалом полицейской активности, охватившей ее дом за последние два дня. Ее разум оставался запертым в прошлом, ее воспоминания о Джеффе были оторваны от последних событий. – Джефф так похудел, – сказала она, – он был таким бледным. Она казалась очень напряженной, растерянной, ее разум не мог осознать всю чудовищность поступков Джеффа. Бледный и истощенный вид моего сына служил в ее сознании щитом, доказательством того, что такой слабый человек не смог бы совершить такое тяжелое деяние, как убийство. Я выглянул в окно, заметил двух репортеров на другой стороне улицы и опустил жалюзи. Долгое время мы с мамой сидели в полутемной тишине занавешенной комнаты. Она продолжала говорить, почти одержимо, как будто надеясь, что в разговоре ей откроется истина о том, что произошло с ее внуком. Но ее разум был затуманен, расплывчат, беспорядочен, и чем больше она пыталась осознать события, которые недавно обрушились на нее, тем меньше понимала, с каким предельным ужасом столкнулась. Это было похоже на чудовищную противоположность радуги, на кошмар, ускользавший от нее по мере того, как она пыталась его постичь. Следующие полчаса мы с мамой продолжали тихо сидеть в гостиной. Были моменты, когда мне почти казалось, что ничего не произошло и никогда не может произойти такого, что могло бы нарушить наш покой. Но это, конечно, была иллюзия, и мы смогли пребывать в ней лишь недолго. Потому что к половине пятого небольшая кучка репортеров, дежуривших около дома, стала шириться, пополняясь новыми. А затем на мамин дом обрушилась настоящая волна, непрерывный и постоянно расширяющийся поток репортеров. Они ехали на машинах, в фургонах, а иногда и пешком, таща с собой фотоаппараты, штативы, микрофоны, записные книжки. Они топтали цветы и кусты. Они звонили в дверь так настойчиво, что я снял колокольчики. Они так громко стучали в дверь, что дребезжали оконные стекла. Телефон разрывался от их звонков, так что в конце концов я его отключил. Они лезли в окна, рылись вокруг дома и в гараже. Они кричали на нас и друг на друга, мешая разговаривать. Конечно, меня это вторжение ужасно напугало, но маму оно просто выбило за грани реальности. Она прожила свою жизнь как человек, который открывает свою дверь на чей-то стук, который отвечает на телефонные звонки, когда они звонят. Она обнаружила, что почти невозможно не делать таких вещей. При каждом новом вторжении она реагировала так же, как впервые. Не в состоянии осознать связь между суматохой вокруг и преступлениями Джеффа, она сходила с ума в поисках причины всего этого. Я твердил ей, что люди, собравшиеся вокруг ее дома, всего лишь репортеры, безобидные люди, которые просто выполняют свою работу. Им нужен был Джефф, и к ней это не имеет никакого отношения. Потерявшись в собственном затуманенном сознании, моя мать сочла такие объяснения неприемлемыми. Поскольку она позволила себе иметь лишь самое смутное представление о преступлениях Джеффа, она не могла увязать безумие на своей лужайке с его поступками. Независимо от того, сколько раз я пытался объяснить ей, что происходит, она продолжала спрашивать: «Кто они такие? Чего они хотят? Что это за шум?» Никакой ответ не мог ее удовлетворить, и с каждым разом ее замешательство лишь усиливалось, пока к ночи она, казалось, вовсе не начала терять сознание, ее испуганный взгляд метался, как у затравленного животного. Около девяти вечера репортеры наконец начали расходиться, и в наступившей долгожданной тишине я решил разложить с мамой солитер на двоих. Мы раскладывали с ней пасьянс и в моем детстве, и в молодости, и, казалось, она всегда расслаблялась. Она лучезарно улыбнулась, когда я предложил сыграть, поэтому я деликатно проводил ее в спальню, и мы сели на ее кровать и начали раскладывать карты. В следующие несколько минут вокруг нас воцарилась долгожданная тишина, и страх и беспокойство, искажавшие лицо моей матери весь вечер, начали ослаблять свою хватку. Мы уже приступили к третьей раздаче, когда я внезапно услышал несколько резких металлических хлопков. Они были очень громкими, и сначала я подумал, что люди, которые мстили Джеффу, напав на нас, забросали фасад дома градом камней. Либо это было что-то похуже – например, выстрелы. Я поспешил за мамой в другую спальню, подальше от передней части дома, и велел ей ждать там. Потом побежал в гостиную и вызвал полицию. После этого встал у окна, ведущего на улицу, и осторожно выглянул наружу. Было темно. Вокруг ни души. Никаких хлопков больше не звучало.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!