Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Джефф, казалось, едва слышал меня. – Как там Шари? – спросил он, хотя и без всякого интереса. – Прекрасно. – Хорошо. – Она передает тебе привет. – Хорошо. – Она дома, в Огайо. – Она не приехала? – Нет, пока нет. Он замолчал на несколько секунд, а потом вдруг выпалил: – Здесь плохо кормят. – Серьезно? – И спать не дают. Тут все вокруг кричат. – Ну, просто делай все, что в твоих силах, – сказал я ему. – Они все время держат свет включенным. – Что ж, постарайся заснуть. – Хорошо. – Тебе нужно поспать. Он на мгновение задумался, как будто перебирая события последних нескольких дней, затем закатил глаза к потолку: – Я действительно напортачил. – Да, но мы с Шари будем рядом с тобой, Джефф. – Я сожалею, папа, – сказал он снова абсолютно без эмоций, с той же мертвенностью в голосе. Казалось, он не понимал огромных последствий того, что совершил. – Я сожалею. Сожалеешь? Но о чем? О людях, которых ты убил? О страданиях их родственников? О том, что мучил свою бабушку? О том, что разрушил собственную семью? Невозможно было точно сказать, о чем сожалел Джефф. Именно в этот момент я действительно увидел весь характер безумия моего сына, увидел его воочию, физически, как если бы это был шрам на его лице. Невозможно было сказать, кого ему было жаль или о чем он сожалел. Он не мог даже изобразить сожаление, не говоря уже о том, чтобы по-настоящему почувствовать его. Раскаяние было выше его сил, и он, вероятно, мог ощущать его только как эмоцию, испытываемую людьми в другой галактике. Он знал о раскаянии так мало, что даже реши он симулировать его, не знал бы, как это сделать. Его вечное «прости» было мумифицированным останком, артефактом, сохранившимся с того далекого времени, когда он все еще был способен чувствовать – или хотя бы имитировать – нормальный диапазон эмоций. Внезапно я подумал о детстве Джеффа, и его тогдашняя отстраненность в моих глазах больше не выглядела как застенчивость, но лишь как начало непреодолимой пропасти. Его глаза больше не казались мне просто невыразительными, а виделись совершенно пустыми, за пределами самых элементарных форм сочувствия и понимания, за пределами даже способности имитировать такие эмоции. Когда он стоял передо мной в тот момент, мой сын, возможно, впервые в своей взрослой жизни, предстал передо мной таким, каким был на самом деле – лишенным чувств и эмоций молодым человеком, который был глубоко, глубоко болен и для которого, скорее всего, уже не было выхода. Джефф покончит с собой, подумал я со странной уверенностью. Никто не сможет так жить. Несколько минут спустя Джеффа увели, он все еще шел в той же жесткой позе, его руки были скованы перед ним. «Никто не может так жить», – мысленно повторил я. И все же, в каком-то смысле, как я все чаще обнаруживал в течение следующих нескольких месяцев, я тоже жил «так»: как человек, которому было трудно выражать свои эмоции; как человек, который сосредотачивался на рутинных мелочах общественной жизни, теряя представление о ее общем устройстве; который полагался на других в выражении своих эмоциональных реакций на жизнь, потому что не мог доверять своим собственным ощущениям – как человек, чей сын, возможно, был лишь более глубокой и темной тенью его самого.
* * * После встречи с Джеффом мы с Бойлом вернулись в «Висконсин». Во время поездки он сказал мне, что, по его мнению, Джефф сумасшедший, и это безумие – его единственная возможная защита на суде. Он сказал, что у него уже есть на примете психиатр, который мог бы провести тщательное психиатрическое обследование Джеффа. Бойл не сказал, в каком смысле, по его мнению, мой сын сошел с ума. Он не назвал никакого конкретного расстройства. По его словам, к такому выводу можно прийти только путем тщательного исследования психиатрами. Очевидно, в намерения Бойла не входило отказываться от защиты Джеффа. Его цель состояла в том, чтобы поместить его в сумасшедший дом, а не в тюрьму. Бойл сказал, что в больнице Джефф получит значительно лучшее психиатрическое лечение, чем в тюрьме, и, возможно, когда-то действительно станет вменяемым. Мне это показалось разумным. Ни при каких условиях я бы не хотел, чтобы Джефф «сошел с ума». Хотя я все еще не знал всей степени его безумия, человек, которого я только что видел в маленькой желтой комнате окружной тюрьмы Милуоки, был явно безумен. Любая попытка освободить его на волю, даже если бы я считал это возможным, казалась мне абсурдной. В тот момент я верил, что именно безумие моего сына сильнее и навсегда разделило нас. Он жил в мире своих фантазий. Я никогда не смогу войти в этот мир. Мы всегда были бы разделены барьером его психического заболевания. В каком-то смысле я все это время не видел ничего, кроме его безумия. В прошлом были времена, когда я говорил себе, а иногда и Шари: «Он сумасшедший». Обычно я говорил это в припадке гнева и разочарования, имея в виду, что у него беспорядок в голове, что он не может организовать свою жизнь или подумать о том, как выкрутиться из положения. Мне никогда не приходило в голову, что в его голове были совершенно непонятные и недоступные нам мысли; что все то время, когда я беспокоился о Дейве или о своей работе в лаборатории, или старался пережить развод, мой старший сын, возможно, медленно сходил с ума. Но теперь, внезапно, я увидел безумие Джеффа во всех красках. В его неподвижном лице, в его тусклых глазах, в жесткой скованности его тела, в том, как его руки не раскачивались взад и вперед, когда он шел, даже в том, как он бесстрастно бормотал: «Мне жаль». И, конечно же, в его кровожадности. Но, как с тех пор я начал понимать, если бы не эта кровожадность, если бы его безумие в конце концов не проявилось в его преступлениях, я мог бы вообще никогда его не заметить. Пока Шари не нашла его пьяным в его комнате, я не замечал его алкоголизма. Пока моя мать не обнаружила украденный манекен в его шкафу, я не считал его особенно странным парнем и уж точно не вором. До тех пор, пока я не ознакомился с информацией о том, как его арестовали за растление малолетних, мне и в голову не приходило, что он гомосексуален, хотя у него никогда не было свиданий, на выпускной бал он водил «друга» и за всю свою жизнь никогда не проявлял ни малейшего интереса к женщине. Это был недосягаемый уровень забвения или, возможно, отрицания реальности, который едва ли можно было вообразить, и все же это было так. Это походило на то, как если бы я запер своего сына в звуконепроницаемой кабинке, а затем задернул шторы, чтобы не слышать и не видеть, кем он стал. И все же, даже тогда, во время последней встречи с Джеффом, масштаб его преступлений, тот факт, что он убил очень много людей, вряд ли мог осознаваться мной во всей полноте. Глубоко извращенная природа его натуры, его склонность к убийству наряду со всеми безумными мыслями и фантазиями, которые предшествовали и следовали за убийствами, все еще оставались для меня неясными. Ибо, хотя в ходе следствия и появилось много непостижимо отвратительной информации о том, что творилось в квартире 213, полной хроники преступлений моего сына еще не было. Но даже если бы я и знал все эти подробности на ранней стадии своего осознания, я не уверен, что смог бы их принять. Хотя я, безусловно, признал тот факт, что Джефф был убийцей, сексуальным маньяком и даже серийным убийцей, тем не менее какая-то часть меня не могла выйти за рамки этих самых последних и самых ужасных признаний. И вот какая-то часть меня просто отключилась. Я читал газеты, смотрел выпуски новостей, но больше ничего не выяснял. Я не просил Бойла информировать меня о деталях дела. Я также не просил полицию сообщать о том, что было обнаружено в ходе следствия. Какая-то часть меня не хотела всего этого знать, та часть, которая продолжала отрицать, преуменьшать и уклоняться; та часть, которая, вопреки всем доводам разума и огромному массиву доказательств, все еще кричала: «Только не Джефф». * * * Повидав Джеффа, я остался с матерью на несколько дней, а затем вернулся в округ Медина, недалеко от Акрона, где мы с Шари жили в кондоминиуме в просторном жилом районе. Это было недалеко от ее работы, хотя и далеко от моей, поэтому в последние несколько лет я проводил неделю на своей работе в Питтсбурге, а затем возвращался домой на выходные. Оказавшись дома, Шари ввела меня в курс всего, что произошло здесь за последние несколько дней. Медийное торнадо, которое пронеслось возле дома моей матери, свирепствовало и тут. Журналисты расположились в разных местах вокруг дома. Шари постоянно слышала, как ее имя выкрикивали со всех сторон репортеры, умолявшие ее дать интервью. Эти вторжения, постоянные звонки в дверь и телефонные звонки не прекращались. В ответ Шари отключила дверной звонок и перенаправила звонки на автоответчик. Все это время, рассказала она мне, она чувствовала себя загнанным в ловушку зверем. Дело дошло до того, что департамент шерифа рекомендовал ей покинуть дом, но она отказалась. Те также рекомендовали ей сменить номер телефона на тот, который не был внесен в публичный телефонный справочник, но и это она не сделала. – Я не позволю им изгнать меня из моего собственного дома, – сказала она помощникам шерифа. За все это время, добавила она, только один сосед предложил ей помощь. По ее словам, за всю свою жизнь она никогда не чувствовала себя более одинокой. Факт, который, казалось, труднее всего было понять, заключался в том, что сами мы не сделали ничего, чтобы заслужить такое нежелательное внимание. Но это больше не имело значения. Возможно, это никогда не имело значения. Мы были Дамерами. Ничего, кроме фамилии Джеффа, в нас больше не было. В тот вечер мы почти не разговаривали. Было ощущение, будто каждого из нас выпотрошили. Опустошенные, измученные, все еще частично оцепеневшие, мы сидели на диване и смотрели телевизор. Но, как мы оба по отдельности поняли, даже это легкое, в целом расслабляющее занятие, столь распространенное среди обычных людей в конце рабочего дня, теперь было напряженным и неизбежным испытанием. Потому что в любой момент, в середине комедийного фильма, в конце драматического, прямо перед рекламой, мы могли внезапно увидеть лицо моего сына. Лицо, которое, по крайней мере, я видеть не хотел. * * * Приехав домой в воскресенье 28 июля 1991 года, я ожидал, что на следующее утро полноценно вернусь к работе в лаборатории. Я считал, что жизнь должна идти своим чередом, и, учитывая проекты, которые мне пришлось отложить в спешке в Милуоки, мне нужно было вернуться, чтобы привести их в какое-то подобие порядка. Но мое возвращение к нормальной работе было не таким легким, как я себе вообразил. В воскресенье вечером я позвонил директору по персоналу. Он рассказал мне, что в среду в лабораторию прибыл караван фургонов с разных телеканалов со спутниковыми антеннами. Они заняли почти всю транспортную развязку. На второй день пришло меньше людей, но директор считал, что для меня лучше остаться дома. – Наверное, тебе стоит остаться в Огайо, пока мы не убедимся, что все утихло, – сказал он. И вот в то утро понедельника ни Шари, ни я не пошли на работу. Вместо этого мы остались дома, слушая непрекращающиеся телефонные звонки. Обычно звонок телефона казался мне приятным звуком и уж точно никогда не виделся раздражающим. Но не сейчас. Телефон будто стал тем единственным тупым ножом, которым внешний мир мог дотянуться до нас. С самого начала звонки, которые мы получали, сильно отличались по характеру от писем, которые стали присылать позже. Иногда мы получали сообщения от людей, предлагавших нам свои дома в качестве убежища, а также сообщения с искренним сочувствием или пониманием. Но чаще все было ровно наоборот – звонила телевизионная сеть, газета или журнал, и все они отчаянно нуждались в сюжете. В других случаях это был адвокат, просивший разрешения представлять Джеффа в суде, или психиатр, или психолог, добивающийся доступа для его обследования. Изредка это было что-то похуже, например, люди, которые были одержимы Джеффом, желавшие поговорить с ним, увидеть его. * * *
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!