Часть 20 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сержант Нестеров Андрей, командир расчёта 45-мм противотанкового орудия.
Ещё один пережитый день войны… В бою об этом не думаешь, но пройдя очередную схватку, начинаешь понимать, насколько сильно на самом деле тебе хочется жить, на сколько сильно сегодня тебе было страшно.
Расчёту крупно повезло: несмотря на жестокую схватку, только один погибший. Раненые — да, в том числе тяжело. Может, и умрут, но тут уж как карта ляжет.
Или как Господь решит. Точнее, именно КАК Господь решит, и никак иначе…
…Момент, когда начинаешь обращаться к Богу с мысленными призывами и мольбами, наступает как-то неуловимо. Вот ты внимательно слушаешь речь батальонного комиссара, с жаром поддерживаешь его, с презрением думаешь о черноризцах, продавшихся Гитлеру. Вот с гоготом слушаешь сальные анекдоты о попах и попадьях, рассказываемые бойцами постарше.
А потом начинается первый воздушный налёт. Мир вокруг заполняется диким воем «лаптёжников» и жутким грохотом разрывов, ты судорожно пытаешься вжаться в стенку окопчика или ячейки и думаешь каждый раз: «Моя». Отсроченное ожидание гибели, когда ты ровно ничего не можешь сделать, когда смерть буквально ходит рядом и забирает жизни тех, с кем ты только вчера ещё разговаривал и травил анекдоты, — наверное, это самое страшное на войне. Когда на тебя прут танки или пехота, ты стреляешь в ответ, ты сражаешься. Но под бомбёжкой, или артподготовкой, или миномётным обстрелом — неважно — ты ничего не можешь поделать. Только ждёшь свою смерть.
И когда очередной разрыв полусотки подбрасывает твоё тело в окопчике, губы независимо от тебя начинают шептать: «Господи, помоги, Господи, защити, Господи, спаси!» И, можешь быть уверен, все бойцы и командиры (за крайне редким исключением) шепчут то же самое.
Бомбёжка рано или поздно заканчивается. Страшные минуты, тянущиеся целую вечность, остаются позади, и становится как-то даже неловко: к Богу обращался, совсем как маленький!
Испытываешь какой-то детский стыд… Правда, не совсем ясно, почему. Да нет, ясно же: просил о помощи выдумку черноризцев, царей и господ, ведь Его же нет!
Хотя если покопаться в глубине души и ответить честно, пускай только самому себе: а не потому ли тебе стыдно, что отворачиваешься от Того единственного, Кто был рядом во время бомбёжки, Кого ты молил: «Спаси»?
И тогда думаешь так: «Будет честно, если я больше не попрошу Его о помощи».
Наступает очередная бомбёжка, и единственная мысль, которая не даёт скатиться в пропасть ужаса, звучит так: «Я не должен просить Его, ведь Его нет!» И удивительно, но налёт заканчивается, а ты так и не подумал о смерти и не боялся, как боишься обычно. От этой мысли становится столь хорошо, что смеёшься в голос: я победил свой страх!
Товарищи с тревогой оборачиваются, вдруг сошёл с ума? После бомбёжки такое не редкость…
В тот же день твоя батарея оказывается на острие танкового прорыва. Комбатр решил встречать панцеры не в лоб, а подготовить засаду, благо наши сорокапятки низенькие и маленькие, в высокой траве хрен их разглядишь.
Так-то оно так, только три пушки против шести танков много не навоюют. Были бы ещё лёгкие панцеры, так ведь все «тройки»!
Но в начале боя нам везёт. Фрицы не почуяли врага, не обнаружили нас своей первоклассной цейсовской оптикой и подставили борт. Первый залп удачный, подожгли сразу две коробочки; пока немцы развернулись и взяли прицел, подбили ещё одну.
А потом, после ответных выстрелов врага (нам-то нужно точно попасть бронебойной болванкой в уязвимую точку машины, а немцу достаточно выпалить хоть примерно в нашу сторону — от осколков защиты нет и с 20 метров) от батареи остаётся 2 орудия с чуть ли не уполовиненными расчётами (ранен и командир орудия). Это против трёх маневрирующих «троек». И шансы уже просто выжить в бою стремительно падают к нулевой отметке…
Ты склоняешься к панораме, твои руки дрожат: этот выстрел решающий. Попадёшь, и можно ещё побороться, промажешь, и немец накроет расчёт следующим же осколочным.
Секунды вновь растягиваются в вечность, в груди бухает так, что отдаёт в ушах, а руки становятся какими-то непослушными, ватными. Снаряд уже в канале ствола, но ты всё никак не решаешься выстрелить… «Тройка» резко тормозит.
Короткая.
— Господи, ПОМОГИ!
Выстрел!
Бронебойная болванка прошивает башню панцера рядом с торчащим из неё стволом пушки. Немец также успевает выстрелить, но смертельный для нас осколочный снаряд бьёт с недолётом: танк ощутимо тряхнуло в момент нашего попадания, что, естественно, сбило прицел. Секунду спустя в «тройке» детонирует боеукладка. Страшный по силе взрыв срывает башню с погон, не оставляя никому в экипаже хоть крохотного шанса выжить.
Пока мы возимся со своим панцером, оставшиеся два танка добивают второй расчёт. Я только и успел вытащить панораму и отбежать вместе со всеми, прежде чем практически прямым попаданием накрыло моё орудие.
…Уже после, на переформировке, я задумался: сыграло ли свою роль то, что я взмолился Ему о помощи? В голове стучало: «Что за бредни!» А где-то внутри зрела уверенность: «Да, это Господь мне помог. И тогда, во время бомбёжек, помогал. И ещё много-много раз помогал, когда я Его просил (пускай в детстве) или моя бабушка (знаю точно, она истово молится о нас с братом)».
Когда отпускает, смеёшься над собой, над собственным мракобесием. Думаешь даже поделиться этим… Только с кем? С комиссаром, чьи кишки размотало по ячейке прямым попаданием мины? С остряками, чьи тела намотаны на гусеницы мстительными экипажами «троек»?
— Господи, прости!
Ты просишь прощения у Бога, потому что на секунду начинаешь верить. Верить, что Он есть, что к Нему можно и нужно обращаться, что на твои поступки смотрят с Небес, и каждому из них даётся честная оценка. Тут же становится очень страшно оттого, что ты посмел ругать Его и смеяться над Ним.
Но минуту спустя в груди рождается волна гнева. А где же был Он, когда немцы обрушились всей своей мощью на спящие города? Где был Он, когда экипажи панцеров наматывали на гусеницы крошечных детей, рыдающих над трупами родителей? Когда с воздуха расстреливали колонны беженцев и санитарные поезда? Чем заслужили ТАКОЕ дети, чем заслужили ТАКОЕ все мы?!
Справедливый гнев успокаивает мои смутные терзания и душевные волнения. Бога нет, иначе Он не допустил бы того ужаса, что творится на нашей земле. Ни за что бы не допустил.
От этих мыслей на душе становится как-то легко, спокойно. Хоть и немножко грустно. На секунду даже на глаза навернулись какие-то детские слёзы: до того обидно было разувериться в существование нашего Небесного Отца, Того, Кто хранит нас…
Вздор.
…Пару недель спустя обновлённая батарея следует на передовую. Мы проезжаем безымянную деревню с разрушенной церковью. От неё веет какой-то жутью; чёрные, обугленные дыры на месте витражей на секунду показались опустевшими глазницами мёртвого.
Точнее, мёртвой. Мёртвой девушки, которую долго мучили и истязали перед ужасным концом.
Я порой видел такие трупы. И каждый раз дико хотелось мести, хотелось крови тех, кто посмел такое совершить. Каждый раз после я рвался в бой и только на поле брани находил успокоение…
А в тот миг меня поразила страшная догадка. Церковь — это же Божий дом! Священники — это же Его слуги! Люди — это ведь это Его создания, Его дети!
И оставил бы я без ответа, если бы мой дом сожгли и осквернили, а тех, кто всю жизнь помогал мне, убили? Или посадили бы в тюрьму за несовершенные преступления?
И как бы я повёл себя со своими детьми, если бы они начали плевать в меня, оскорблять меня и закончили всё это словами: «Ты больше нам не Отец и никогда им не был»?
И стал бы я защищать тех, кто предал меня и проклял? Тех, кто отвернулся от меня? Стал бы я защищать их детей?
До того мне тогда стало жутко, что я раз двадцать повторил про себя:
— Господи, прости, Господи, помилуй!
…Конечно, я не стал верующим в церковном понимании. Я с детства не знал ни одной молитвы, не соблюдал никаких постов и что там ещё делают те, кто ходит в храмы. Да и в храмы я никогда не ходил.
И как бы я туда, собственно говоря, пошёл бы? Все церкви в нашем городе закрыты, священникам запрещают служить. Да и где они остались то, эти священники?
Может, где, конечно, и остались, только я ведь и не искал никогда.
Но в Бога я поверил. Поверил в Того, Кто может защитить и уберечь, как бы страшно и опасно ни было. Я поверил в Того, Кто видит каждый наш поступок и даёт ему самую справедливую оценку. Поверил в Того, Кто ждёт, когда Его дети одумаются и вспомнят про Отца.
С тех пор я никогда уже не стеснялся шептать: «Господи, спаси, Господи, помилуй, Господи, помоги!» Во время бомбёжек и артобстрелов эти слова шептали все. И что самое интересное, в глазах моих сослуживцев я видел (так мне, по крайней мере, казалось) что-то, что отражало мои чувства, мою веру. Каждый призывал и молил Бога и каждый в Него верил, пускай как-то по-своему…
Вот и сегодня парень, чудом избежавший смерти, сразу вспомнил о Боге. И со мной вновь повторилась ситуация, когда всё решал один точный быстрый выстрел. И, как мне кажется, без моей мольбы и Его помощи тут не обошлось…
…Последняя немецкая очередь всё-таки что-то повредила в системе наводки орудия. Так что остатки «безлошадного» расчёта завтра выводятся в резерв. То есть завтра нам не идти в бой!
Нет, конечно, резерв в нашем случае понятие относительное, особенно касаемо меня. Если кого-то из наводчиков выбьют в бою, именно мне заменять его у панорамы. Впрочем, всё одно лучше, чем с трёхлинейкой бежать в атакующей пехотной цепи, да на пулемёты…
А ведь в начале войны такое было, и было не раз. Нет, когда идёт танковая атака при поддержке немецкой пехоты, и противотанковую артиллерию выбивают, уцелевшие члены расчётов пополняют жидкую цепочку обороняющихся красноармейцев. Но это закон боя, иначе не отбиться. Другое дело, что уже после тех же артиллеристов не выводили из пехотных частей. Оправданный ли это шаг, или кто-то из высоких командиров просто не понимал, что жизни военных специалистов стоят дороже, чем рядовых солдат, что на подготовку того же наводчика уходит гораздо больше времени, чем простого стрелка, — но в пехотный строй становились не только артиллеристы или танкисты, но даже лётчики! Хотя, когда от дивизий оставалось по три сотни бойцов, отпустить даже 20 человек ценных военных специалистов порой просто нельзя. Эх, жизнь…
И всё-таки слава Богу, что завтра нам даётся гарантированный день жизни! Письмецо хоть родным напишу…
Засосенская часть города.
Лейтенант Владислав Велик, командир взвода 496-го стрелкового полка.
…Ротный на этот раз не стал особо упираться, отпуская меня на пару часов решить сердечные дела. Конечно, останься я во главе полнокровного взвода, то такие отлучки были бы просто недопустимы, нечего даже говорить; но после дневной схватки в строю осталось меньше половины штатного отделения. Капитан заранее обговорил, что завтра «взвод» выходит в его личный резерв; фактически, мы будем охранять ротного и его небольшой штаб.
Ну и пусть, ну и хорошо. Мои воевали честно, дрались с немцем до последнего. И что важно, я старался беречь людей, действительно старался. По крайней мере, не гнал в лоб на пулемёты. И, между прочим, бойцы в большинстве своём переняли мою ненависть к фрицам, мою жажду уничтожать их на нашей земле, а не просто драться, думая в первую очередь о своей жизни…
А как вообще можно иначе, когда против врага в бой идут даже дети?! Сегодня посреди боя нас остановил какой-то пацан; выскочил прямо на меня и дико завопил: «Стойте, стойте!» Я чуть ли не шмальнул в него от неожиданности.
Оказалось, мальчишка хотел предупредить о затаившемся пулемётном расчёте. Немцы спрятались в каменном подвале и могли держать из него всю улицу под фланкирующим огнём. При этом они не спешили его открывать и вполне могли ударить именно тогда, когда весь мой «взвод» оказался бы в зоне поражения — неминуемо его уничтожив.
Так что сведения героического мальчишки (между прочим, рвущегося в бой и слёзно молящего дать ему гранату и пистолет) нам очень помогли. Дом с подвалом мы благополучно обошли и забросали фрицев гранатами, не потеряв ни одного человека. Парнишку я искренне поблагодарил, но оружия молодому дурачку не дал. Ещё чего! Погибнет ведь, дурень, подростки искренне верят, что бессмертны… Малец ещё какое-то время упрашивал нас взять его с собой, просил за дружка Лёньку, что где-то рядом фрицам телефонные провода режет. В ответ я послал наглеца в три этажа, чтоб попонятней было. Мишка (Бекетов Мишка, так он представился) промолчал, но смотрел зло. Волчонок! Побереги себя ради матери…
Уже вечером, когда мы ужинали вместе с бойцами 507-го, такой же лейтенант вспомнил на мой рассказ, что перед тем, как войти в город, к ним пробился пацан лет четырнадцати, наподобие моего. И так же поделился важными сведениями о позициях противника, о пулемётных гнёздах и даже вывел на замаскированное орудие. Вот только в бою полез под пули (выручать раненого пулемётчика) и погиб. Звали парня Володя Макаревич… Эх, нехорошие у меня предчувствия про Мишку теперь, нехорошие!
Да… И как же теперь-то жизнь свою беречь, зная, что против врага дети встают, встают и гибнут!
Пулемётные очереди и глухие удары гранатных разрывов слышатся где-то далеко в стороне, словно и в другом мире. А свежий снег хрустит под ногами так привычно мирно, что на секунду кажется, что и нет войны! Но палец я держу на спусковом крючке трофейного автомата — мало ли…
Чем ближе я подхожу к её дому, тем сильнее стучит сердце, а ноги переступают всё медленнее. Я не мог не прийти сюда; не знаю, что сделал бы, если бы комбат не отпустил. Наверное, сбежал бы, попросив Самойлова прикрыть.
Короткая, полыхающая обострёнными на войне чувствами связь с понравившейся женщиной (точнее, всё-таки девушкой) в какой-то момент перестала быть одной из череды подобных. Я это понял ещё до начала боёв за город, но как-то смутно, неосознанно. Думал — раскис бродяга, но ничего, один-два боя, и близость смерти вытравит из сердца тоску об очередной подруге, оставив место лишь для ненависти к врагу да всепоглощающей жажды жизни. Жизни без обязательств, обещаний, привязанностей — лишь голые чувства, лишь этот миг — и не важно, что будет дальше. На войне вперёд не заглядывают…
Но как только мы оставили город, и я, отступая, последний раз бросил взгляд на те улочки, где затерялся её дом, улочки, что мы оставили врагу, — вот тогда я понял, что чувствую на самом деле. Ощущалось это так, будто у меня из груди вырвали сердце. В буквальном смысле вырвали и вложили в её грудь. Теперь оно только с ней; жива она — живо и сердце. Нет… да не хочу я об этом думать. Слишком страшно.
И да, поэтому я рвался в бой, как оголтелый, поэтому не жалел себя в схватках, лез на рожон сам и подставлял своих людей. Где-то в глубине души я дико страшился того, что фрицы могли сделать с молодой красивой девушкой, к тому же подруге красного командира. У нас ведь такие люди… Есть герои, как те мальчишки, а есть те, кто только и рад гадость сделать да настучать. Неважно куда — в особый отдел по надуманному поводу или врагу. Вот я и боялся самого страшного, того, что могло случиться, — а потому заранее мстил. Да… Заранее.