Часть 3 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А теперь-то что?
Мы оба рассмеялись.
– Я никогда не остаюсь близка с теми, с кем у меня когда-то были отношения. Большинство людей не любят сжигать за собой мосты. Я их как будто взрываю: возможно, потому что изначально никакого моста толком и не было. Иногда я оставляю все свои вещи в квартире и просто исчезаю. Я терпеть не могу растянутый процесс сборов и переезда и эти неизбежные разборы полетов, которые превращаются в слезные мольбы не уходить; больше всего я ненавижу затянувшуюся притворную привязанность, когда нам уже даже неприятны прикосновения человека и мы больше не помним, как хотели спать с ним вместе. Вы правы: я не знаю, почему вообще завязываю отношения. Начало меня особенно раздражает. Все эти мелкие привычки, с которыми я вынуждена мириться. Запах птичьей клетки. Манера определенным образом складывать CD-диски. Шум старой батареи посреди ночи, который будит меня, но никогда не будит его. Он хочет закрыть окна. Я хочу их открыть. Я бросаю одежду где попало; он хочет, чтобы наши полотенца были сложены и убраны в шкаф. Хочет, чтобы я аккуратно выдавливала зубную пасту снизу тюбика, а я выдавливаю ее как попало и всегда теряю колпачок, который он всегда находит где-то на полу за унитазом. Свое место есть у пульта, молоко должно стоять рядом с морозилкой, но не слишком близко к ней, белье и носки обязаны лежать в этом ящике, а не в том. И все же характер у меня не тяжелый. Я на самом деле хороший человек, просто у меня на все есть свое мнение – и то это просто фасад. Я готова смириться с любым человеком и любыми обстоятельствами. По крайней мере, на какое-то время. А потом резко понимаю: я не хочу быть с этим парнем, не хочу, чтобы он был рядом со мной, мне нужно бежать. Я борюсь с этим чувством. Но как только мужчина его улавливает, он начинает преследовать меня и смотреть щенячьими глазами, полными отчаяния. И едва заметив этот взгляд, я – фьють – сразу же исчезаю и немедленно нахожу другого. Мужчины! – завершила она свой монолог, как будто бы одно это слово суммировало все недостатки, на которые большинство женщин готово закрыть глаза; недостатки, с которыми они учатся мириться и которые в конце концов прощают мужчинам, поскольку надеются любить их до конца своей жизни, даже если знают, что этому не бывать. – Ненавижу причинять боль, – сказала она, и по ее лицу пробежала тень. Мне хотелось нежно прикоснуться к нему. Она поймала мой взгляд, я опустил глаза.
Я снова обратил внимание на ее ботинки. Дикие, неприрученные ботинки, как будто бы она поднималась в них по крутым горным тропкам и они состарились и пострадали от непогоды, – а значит, она им доверяла. Ей нравилась привычная, поношенная одежда. Она ценила комфорт, а не внешний вид. Ее толстые шерстяные синие носки были мужскими; скорее всего, она взяла их из ящика бойфренда, к которому, как она заявляла, не чувствовала никакой любви. Но ее демисезонная байкерская кожаная куртка выглядела очень дорогой. «Прада», скорее всего. Может быть, она выбежала из его дома, в спешке накинув первое, что подвернулось под руку, и торопливо бросив: «Я к отцу, позвоню вечером». И часы на ней мужские. Тоже его? Или ей просто нравились мужские часы? Все в ней казалось угловатым, необработанным, незавершенным. А потом я заметил полоску кожи между ее носками и манжетами джинсов – кожа на лодыжках у нее была гладкая-прегладкая.
– Расскажите мне об отце, – попросил я.
– Об отце? Он нездоров, и скоро мы его потеряем. Его болезнь изменила все мои чувства к нему. – Тут она прервала саму себя: – А вы по-прежнему берете почасовую оплату?
– Как я уже сказал, откровенничать проще с незнакомцами, с которыми больше никогда не встретишься.
– Думаете?
– Вы об откровениях в поезде?
– Нет, что мы больше никогда не встретимся.
– Ну, а какова вероятность такой встречи?
– И то правда.
Мы обменялись улыбками.
– Продолжайте рассказывать об отце.
– Я уже давно об этом думаю. Моя любовь к нему изменилась. Это больше не спонтанное чувство, но осторожная, вдумчивая любовь сиделки. Не совсем то, что надо. И все же мы очень откровенны друг с другом, и я не стыжусь ни в чем ему признаваться. Мама умерла почти двадцать лет назад, и с тех пор мы были только вдвоем. Некоторое время он жил с подругой, но сейчас один. К нему приходит сиделка – готовит, стирает, убирает. Сегодня ему исполняется семьдесят шесть лет. Торт как раз по этому поводу, – сказала она, указывая на квадратную белую коробку на полке сверху, и вдруг почему-то смутилась и хихикнула. – Он сказал, что пригласил на обед двух друзей, но от них до сих пор ничего не слышно, и я полагаю, что они не появятся, – к нему никто уже не приходит. Моих брата с сестрой тоже не будет. Отцу нравится торт с профитролями из старой кондитерской, которая расположена недалеко от моего дома во Флоренции. Этот торт напоминает ему о более счастливых днях, когда он там преподавал. Конечно, ему нельзя сладкое, но…
Можно было не продолжать.
Мы некоторое время молчали. Я снова протянул руку к книге, уверившись, что на этот раз разговор окончен. Чуть позже, не закрывая ее, я принялся смотреть на пробегающие за окном тосканские пейзажи и задумался. Странная и бесформенная мысль пришла мне в голову: я заметил, что девушка пересела и теперь сидит рядом. Я знал, что засыпаю.
– Вы не читаете, – заметила она. А потом, поняв, что, возможно, меня побеспокоила, прибавила: – Я тоже не могу читать.
– Я устал читать, – сказал я. – Не могу сосредоточиться.
– Интересная книга? – поинтересовалась она, взглянув на обложку.
– Неплохая. Достоевский, когда перечитываешь его много лет спустя, может разочаровать.
– Почему?
– А вы читали Достоевского?
– Да. В пятнадцать лет я его обожала.
– Его видение жизни сразу понятно подростку: он пишет о страданиях и полон противоречий. В нем столько желчи, ехидства, стыда, любви, жалости, скорби и злобы, и при этом он показывает совершенно обезоруживающие проявления доброты и самопожертвования – и все это соединяет в неравных пропорциях. Для меня, подростка, Достоевский стал введением в аналитическую психологию. Я думал, что совершенно запутался в жизни, – но все его персонажи запутались не меньше. Я почувствовал себя как дома. Полагаю, о человеческой душе, которая вся покрыта пятнами, можно больше узнать от Достоевского, чем от Фрейда или любого другого психиатра.
Она молчала.
– А я хожу к психоаналитику, – наконец сказала она, точно в знак протеста.
Я что, опять невольно задел ее?
– И я тоже, – ответил я, возможно, чтобы смягчить свои слова, которые могли показаться неумышленным оскорблением.
Мы уставились друг на друга. Мне понравилась ее теплая и доверчивая улыбка; эта улыбка показывала, что моя попутчица хрупкая и искренняя, возможно, даже ранимая. Неудивительно, что мужчины не хотели ее отпускать. Они знали, что теряют, как только она от них отворачивалась. Они теряли эту улыбку, эту мечтательную истому, с которой она задавала откровенные вопросы, глядя на собеседника своими пронзительными зелеными глазами и никогда не отводя их; эту лишающую покоя потребность в душевной близости, которую ее взгляд вырывал из каждого, с кем она случайно встречалась глазами, так, что становилось понятно: настоящая жизнь только что от тебя ускользнула. Вот и сейчас – она вызывала желание близости, как будто это было что-то простое, как будто вы всегда жаждали поделиться своими самыми сокровенными мыслями, но понимали, что никогда бы не обнаружили в себе такой способности, если бы не она. Мне хотелось обнять ее, потрогать за руку, прикоснуться пальцем к ее лбу.
– Так зачем же вам психоаналитик? – спросила она, словно бы обдумала эту мысль и нашла ее совершенно ошеломительной. – Если вы позволите задать такой вопрос, – добавила она, улыбаясь, поскольку ввернула мои же слова. Она явно не привыкла разговаривать с незнакомцами в столь мягкой и приятной манере. Я спросил, почему ее удивляет, что я хожу к психоаналитику. – Потому что вы прочно стоите на ногах и весь такой… принаряженный.
– Сложно сказать. Может, потому что пустоты, возникшие в отрочестве, когда я открыл для себя Достоевского, так и не заполнились. Прежде я верил, что однажды они заполнятся; теперь я сомневаюсь, что это вообще возможно. И все же я многое хотел бы понять. Некоторые из нас так никогда и не переходят на следующий уровень жизни. Мы перестаем понимать, в какую сторону двигались, и в результате остаемся там, где стартовали.
– Так значит, вы поэтому перечитываете Достоевского?
Я улыбнулся ее сообразительности.
– Наверное, я делаю это, потому что все время пытаюсь по старым следам вернуться к той точке, где мне следовало запрыгнуть на паром, направлявшийся к другому берегу под названием «жизнь», и где я остался куковать не на том пирсе или, учитывая мою везучесть, вообще перепутал лодки. Знаете, все это игры немолодого человека.
– Вы не кажетесь мне человеком, который мог бы попутать лодки. Или я ошибаюсь?
Она что, меня дразнит?
– Я понял это сегодня утром, когда сел на поезд в Генуе. Вспомнил вдруг парочку паромов, на которых мне, вероятно, следовало уплыть, но я этого не сделал.
– Почему?
Я покачал головой, а потом пожал плечами, показывая, что не знаю почему или не хочу говорить.
– Разве это не худший из возможных сценариев: что-то могло произойти, но не произошло, хотя еще может, пускай мы уже и перестали надеяться?
Я, должно быть, взглянул на нее совершенно ошарашенно.
– Где вы научились так рассуждать?
– Я много читаю. – Потом, застенчиво взглянув на меня, она сказала: – Мне нравится с вами разговаривать. – И, еще немного помолчав: – Так значит, ваш брак был не тем паромом?
Какая умная женщина. И красавица. И мысли ее так же петляют, как порою и мои.
– Сначала нет, – ответил я, – по крайней мере, я не хотел этого замечать. Но после того, как наш сын уехал в Штаты, между нами осталось так мало общего, что казалось, будто все его детство было лишь репетицией неизбежного расставания, повисшего между нами. Мы почти не разговаривали, а когда все-таки разговаривали, казалось, что едва ли общались на одном языке. Мы были друг с другом исключительно добры и любезны, но, находясь в одной комнате, чувствовали себя вместе очень одинокими. Мы сидели за одним и тем же столом, но ели не вместе; спали в одной постели, но не вместе; смотрели одни и те же программы, путешествовали по одним и тем же городам, занимались с одним инструктором по йоге, смеялись над одними шутками, но никогда не делали этого вместе и сидели друг рядом с другом в кинотеатрах, где не было свободных мест, не касаясь друг друга локтями. Потом наступило время, когда я, замечая на улице целующихся или даже просто обнимающихся влюбленных, не понимал, зачем они это делают. Мы были одиноки вместе – до того дня, пока один из нас не разбил блюдо для пикулей[4].
– Блюдо для пикулей?
– Извини, это из Эдит Уортон. Она ушла от меня к моему лучшему другу, с которым я до сих пор дружу. И вот в чем парадокс: я нисколько не расстроился, что она нашла другого.
– Может быть, потому что это и вам дало свободу кого-то себе найти.
– Я так никого и не нашел. Мы остались добрыми друзьями, и, я знаю, она беспокоится обо мне.
– А есть о чем беспокоиться?
– Нет. Так почему вы ходите к психоаналитику? – спросил я, желая поскорее сменить тему.
– Я? От одиночества. Я терпеть не могу оставаться одна и притом всегда с нетерпением жду, когда смогу побыть наедине с собой. Посмотрите на меня. Я одна в поезде и рада провести время с книгой, вдали от мужчины, которого никогда не полюблю, и все же предпочитаю завязать разговор с каким-то незнакомцем. Только без обид.
Я улыбнулся ей в ответ: без обид.
– Я сейчас со всеми болтаю, точу лясы с молочником, но никогда не рассказываю бойфренду, как себя чувствую, что читаю, чего хочу, чего терпеть не могу. В любом случае, он не стал бы меня слушать и уж тем более не понял бы меня. У него нет чувства юмора. Мне приходится объяснять ему все анекдоты.
Мы продолжали болтать, пока кондуктор не пришел проверить билеты. Он посмотрел на собаку и недовольно сказал, что собак в поезде можно перевозить только в клетках.
– Ну и что же мне делать? – огрызнулась она в ответ. – Выкинуть ее в окошко? Притвориться, что я слепая? Или сойти с поезда прямо сейчас и не попасть в гости к отцу, которому исполняется семьдесят шесть лет, пускай никакого праздника и не будет, потому что он умирает и это точно его последний день рождения? Вот скажите мне.
Кондуктор пожелал ей хорошего дня.
– Anche a Lei, – пробормотала она. И вам того же. А потом, повернувшись к собаке: – И прекрати привлекать к себе внимание!
Тут зазвонил мой телефон. Я испытывал искушение встать и ответить на звонок в тамбуре, но решил остаться на месте. Собака, которую потревожил звонок, теперь вопросительно смотрела на меня, вытаращив глаза и будто спрашивая: «И ты теперь за телефон?» «Сын», – одними губами сказал я попутчице, которая мне улыбнулась, а потом, не спрашивая, воспользовалась внезапным перерывом в нашей беседе и, жестом показав, что идет в туалет, протянула мне поводок и прошептала: «Проблем с ней не будет».
Я посмотрел на нее, когда она встала, и впервые понял, что, несмотря на грубость своего образа, она не так уж небрежно одета, как мне показалось сначала, и что стоя она выглядит еще более привлекательной. Заметил ли я это раньше и отмахнулся от этой мысли? Или совсем уже ослеп? Мне было бы бесконечно приятно, если бы сын увидел, как я выхожу из поезда в ее компании. Я знал, что по дороге к «У Армандо» мы будем о ней говорить. Я мог даже предсказать, как он начнет разговор: «Ну-ка расскажи мне о той девушке модельного вида, с которой ты трепался на “Термини”…»
Но как раз когда я представлял себе его реакцию, телефонный звонок изменил все. Сын звонил сказать, что не сможет встретиться со мной сегодня. Я жалобно выдохнул: «Почему?» Он заменял заболевшего пианиста, и ему предстояло сегодня же сыграть концерт в Неаполе. Когда он вернется? Он сказал, что завтра. Я был очень рад слышать его голос. И что же он играет? Моцарта, только Моцарта. Между тем моя попутчица вернулась из туалета и молча снова села напротив меня, наклонившись вперед и показывая тем самым, что собирается продолжить разговор после того, как я повешу трубку. Я смотрел на нее пристальнее, чем на протяжении всей нашей поездки, – отчасти потому, что был занят телефонным разговором, что делало мой взгляд слегка рассеянным, бесхитростным, блуждающим, – но еще и потому, что это позволяло мне продолжать смотреть в ее глаза, которые привыкли к тому, что на них смотрят, которым нравилось, что на них смотрят, и которые могли никогда не догадаться: если я и нашел в себе смелость в тот миг глядеть на нее столь же пылко, как она сама, так это потому, что я начал лелеять мысль, что в ее глазах мои столь же прекрасны.
Определенно фантазия пожилого мужчины.
В разговоре с сыном возникла заминка.
– Но я так рассчитывал на длинную прогулку в твоей компании. Потому и поехал ранним поездом. Я приехал ради тебя, а не из-за этой несчастной лекции.
Я был расстроен, а еще знал, что моя попутчица меня слушает, и, пожалуй, переигрывал ради нее. Потом я понял, что мое нытье зашло слишком далеко, и осекся:
– Но я понимаю. Правда понимаю.
Девушка, сидевшая наискосок от меня, посмотрела на меня с беспокойством. Потом пожала плечами – но не выражая этим равнодушие к происходящему между мною и моим сыном, а говоря мне (во всяком случае, я так подумал), чтобы я оставил бедного мальчика в покое: не заставляйте его чувствовать себя виноватым. Вдобавок она сделала жест левой рукой, означавший: бросьте, забудьте об этом.
– Тогда до завтра? – спросил я. – Ты заедешь за мной в отель?