Часть 47 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он сжал её плечи, приближаясь лицом:
— Любимая моя, насколько ты знаешь, в постели я не Плюшкин! Не Гобсек! И даже не Дон Кихот! Клянусь тебе, что сегодня я… я за-топ-лю тебя! Если не сливками, то… хотя бы… нет, нет, что я несу, милая, что я несу! И вообще — что мы с тобой несём?!
Он захохотал, обнимая её, она рассмеялась тоже. Они смеялись и смеялись, отдаваясь смеху, обнявшись и раскачиваясь на стульях.
— Хохочете? — раздался голос входящей в столовую Ольги.
Они не могли остановиться.
— И пьянствуете? — Она заметила графин с водкой.
— Именно! Именно! — пророкотал Пётр Олегович, доставая платок и отирая свои глаза.
Вера полезла в карман жакета и вместо платочка вынула салфетку, которой берегла пальцы от татарника. Она высморкалась в салфетку и стала вытирать ею глаза.
— Виперия сбежала от грома, — сообщила Ольга и подошла к окну. — Конца не видно. Мой сад весь смоет.
— Ну вот. Уф… давно так не хохотал… — Телепнёв перевёл дыхание.
— Я… — начала было Вера, но снова стала смеяться.
— Не продолжай, умоляю! — Он схватил жену за плечи. — А то молочная тема угробит нас!
— Да, да, ладно… всё… — Она вздохнула и ровно задышала. — Спокойно, спокойно.
— Что же вас так развеселило? — спросила Ольга, постукивая ногтем по оконному стеклу. — Опять milklit?
— Нет, другое… так, аберрация… — произнесла Вера.
— Аберрация? Наш Фока любит это слово. Если пироги подгорели, говорит: аберрация случилась.
— Мда… аберрация… милая, мы так с тобой и не выпили за здоровье Глеба. — Пётр Олегович взял свою рюмку. — Оленька, выпьешь с нами?
— Для меня слишком рано.
Вера подняла свою рюмку. Они чокнулись и выпили.
— Пойду Випу искать. — Ольга пошла к двери.
— Она забилась куда-то, гроза кончится, сама выйдет, — предположила Вера, закусывая водку.
— Не знаю.
Ольга вышла.
Гроза завершилась к трём, затопив большой сад и побив ливнем цветы малого. А к пяти часам в имение Телепнёвых съехались гости: Пётр Петрович Лурье, milkscripter, с супругой Лидией Андреевной, Протопопов Иван Иванович, milkscripter, с подругой Таис и Ролан Генрихович Киршгартен, переплётчик. До имения каждый добрался по-своему: Лурье доехали поездом, а со станции взяли коляску, Протопопов и Таис прикатили на своём оранжевом БМВ, Киршгартен с получасовым опозданием прилетел на серебристо-чёрном аэропиле, приземлившись прямо у крыльца террасы. Выключив двигатель, он снял шлем с головы и проговорил своим негромким, всегда спокойным голосом:
— Прошу прощения, дамы и господа! Опаздывает тот, кто быстро едет или летит.
— Ну вот! Genau![28][Так и есть! (нем.).] — пророкотал Пётр Олегович, стоя с бокалом кваса в руке.
В ожидании припозднившегося все пили квас и брусничный морс у закусочного столика. Алкоголя на столике не было.
— Ролан, вы Меркурий! — восторженно-угрожающе произнесла высокая, смуглая и стройная Таис.
— Скорее — Пегас! — добавил такой же высокий, худощавый и смуглый Протопопов. — Тебя не сбила ПВО?
— Как видишь. — Киршгартен бросил шлем на газон, отстегнул аэропиль и позволил ему также упасть на газон, открыл багажник и достал бутылку шампанского.
— Успел ты, брат, после грозы! — тряхнул прядями Телепнёв. — Повезло тебе!
— Он же немец, всё рассчитал! — улыбалась Вера.
— Штрафную кваса Киршгартену! — улыбался круглолицый бородатый Лурье.
— Штрафную, штрафную непременно! — Телепнёв наполнил квасом бокал.
— Ролан, ты видел восседающего на облацех?
— Лида, ты спрашиваешь это каждый раз! — засмеялся Киршгартен, обнажая крепкие белые зубы. — Полетели вместе, посмотришь.
— Не отпускаю! — Лурье приобнял жену.
Глеб подбежал к аэропилю, присел на корточки:
— Пётр Петрович, вы приблуду не сменили?
— Нет ещё. — Он потрепал Глеба по вихрастой голове. — Привет, стрелок.
— Всего три тысячи метров?
— Мне хватает.
Стянув с себя серебристый комбинезон, Киршгартен убрал его в багажник аэропиля и с бутылкой в руке пошёл на террасу. На нём остались белые брюки и тонкая палевая помятая водолазка.
— Все в сборе, — констатировал он, поднимаясь по деревянному крыльцу.
— Давно! — Телепнёв протянул ему бокал, другой рукой шлёпнув по его ладони. — Привет, воздухоплаватель!
Поставив бутылку, Киршенгартен расцеловался с женщинами. Он был невысокого роста, помоложе Телепнёва, крепкого телосложения, с умным лицом, тонкими усиками и внимательными глазами. Немецкую кровь в нём выдавал только нос с горбинкой.
— За что пили? — спросил он, беря с тарелки маленькую гренку с форшмаком.
— За солнце! — сообщил Телепнёв.
— Можно повторить?
— Unbedingt!
— Давайте лучше за встречу! — предложила Вера.
— Да, со свиданьицем! — подхватил Лурье.
— Со свиданьицем! Со свиданьицем!
Все сдвинули бокалы, чокнулись и выпили.
— Ну вот! И сразу выпил! — произнёс Телепнёв, схватил гренку, бросил в рот и зажевал, задвигал своими брылями.
Все стали закусывать, столпившись вокруг столика.
— Пётр, ты часто его так цитируешь, — заметил Протопопов. — Так нравится поэма?
— Отдельные выражения. Сама поэма… ну… хорошие начало и конец. В середине рыхловато.
— Рыхлая вата, — согласился Лурье. — Как только они садятся в электричку.
— Лакуны. Как и у многих советских встолописателей. — Протопопов сунул в тонкогубый властный рот дольку маринованного чеснока и захрустел. — В «Мастере и Маргарите» рядом с блистательными главами — как, например, «Слава петуху!» — рыхлые, многословные куски. Я уж умолчу о конце.
— Он был сильно болен тогда, — вставила Вера.
— Верочка, гению болезнь не помеха, вспомни Ницше, — сказала Лидия Андреевна.
— Или Боланьо, — откликнулась Вера.
— Или Хэнсгена. Гений наш болен, но пластает классно!
— А вот у Платонова в двух его главных романах нет никаких рыхлостей, — заметил Лурье. — А он тоже писал в стол.
— Это два куска бетона. — Киршгартен взял маслину.
— Скорее — уральского гранита. Железобетонная проза — это «Цемент».
— Платонов самый цельный из всех советских. Он и Хармс.
— Почему так? — спросила Таис.
— Почему так? — ненадолго задумался Телепнёв. — Большинство из них, в том числе и Булгаков, втуне надеялись, что рано или поздно цензура сменится и пропустит эти тексты. Поэтому и допускали рыхлые, смягчающие острые углы лакуны, реверансы в сторону официоза. Помните, о Сталине: «Он хорошо делает своё дело». А Платонов и Хармс не надеялись, что их вещи будут опубликованы.