Часть 11 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да-а.
Теперь, раскрыв карты, я мог наконец принять расслабленный, слегка раздосадованный вид, с каким преступник, уже сдавшийся полиции, в очередной раз вынужден детально рассказывать новоприбывшему офицеру о совершенном ограблении.
– Подожди меня здесь, мне нужно сбегать наверх и забрать бумаги. Никуда не уходи.
Я взглянул на него с доверительной улыбкой.
– Ты прекрасно знаешь, что я никуда не уйду.
Если это не очередное признание, то что же? – думал я.
Пока его не было, я взял наши велосипеды и дошел с ними к военному мемориалу, посвященному молодым бойцам города Б., погибшим в битве при Пьяве[43] во время Первой мировой войны. Подобный монумент есть в каждом небольшом городке Италии.
Два маленьких автобуса остановились неподалеку и начали высаживать пассажиров – пожилых женщин, которые приехали в город за покупками из близлежащих деревень. Вокруг пьяццетты на парковых лавочках и на крошечных шатких стульях с плетеными спинками сидели пожилые люди – в основном мужчины в старых, выцветших костюмах палевого цвета. Я задался вопросом, сколько еще людей здесь помнят молодых солдат, отдавших жизни на Пьяве. Тем, кто знал их, должно быть не меньше восьмидесяти; а тем, кто был старше, сейчас по меньшей мере сто. Наверняка к ста годам люди научены переживать утраты и горе, так ведь? Не преследуют же они нас до конца дней? В сто лет забывают братья и сестры, забывают сыновья, забывают любимые – забывают все, и даже самые безутешные уже не помнят. Матерей и отцов давно уже нет. Помнит ли хоть кто-нибудь?
В голове пронеслась мысль: узнают ли мои потомки о том, что было сказано сегодня на этой пьяццетте? Узнает ли хоть кто-нибудь? Или мои слова просто растают в воздухе – как мне, признаться, отчасти того хотелось? Узнают ли когда-нибудь мои дети, что в этот день, на этой пьяццетте, их судьба висела на волоске? Эта мысль позабавила меня, помогла отстраниться, взглянуть на происходящее со стороны и взять себя в руки.
Через тридцать-сорок лет я вернусь сюда, и в памяти оживет этот разговор – я знал уже тогда, что никогда его не забуду, как бы мне того ни хотелось. Я приеду сюда с женой и детьми, покажу им достопримечательности, бухту, местные кафе, Le Danzing, Гранд Отель. А потом встану на этом самом месте и попрошу памятник, стулья с плетеными спинками и шаткие деревянные столы напомнить мне о человеке по имени Оливер.
Вернувшись, он сразу же выпалил:
– Эта идиотка Милани что-то напутала и теперь должна перепечатывать все заново, а значит, сегодня мне не над чем работать и я теряю целый день.
Настал его черед искать отговорки в попытке уклониться от темы. Я мог бы легко спустить ему это с рук – если бы он захотел. Мы могли бы поговорить о море, Пьяве или об отрывках из Гераклита, например: «Природа любит прятаться» или «Я отправился на поиски себя». А если не об этом – так о поездке в город Э., которую все обсуждали уже несколько дней, или о приезде камерного оркестра, ожидавшемся со дня на день.
По дороге мы прошли мимо лавки, где моя мать всегда заказывала цветы. В детстве я любил смотреть, как по большой витрине бесконечным тонким занавесом струится вода, придававшая лавке загадочный и волшебный вид, а ее расплывчатое под гладью воды стекло напоминало мне, как размывается картинка в кадре, предшествующем воспоминаниям киногероя.
– Лучше бы я ничего не говорил, – наконец сказал я.
Едва произнеся эти слова, я понял: чары между нами разрушены.
– Я притворюсь, что так и было.
Что ж, неожиданный ответ от того, кого всегда все устраивает. В нашем доме я ни разу не слышал ничего подобного.
– Это что, значит, что мы продолжим разговор? Или все-таки нет?
Он задумался.
– Слушай, нам нельзя говорить о таком. Правда нельзя.
Он накинул на плечи рюкзак, и мы покатили вниз по холму.
Четвертью часа ранее я был в агонии: все нервные окончания, все чувства – разбиты, смяты, раздавлены, словно в ступке у Мафальды, и стерты в порошок – так, что страх не отличишь от злости, а злость – от искры страсти. Но в то же время мне было чего с нетерпением ждать. Теперь же, когда наши карты были раскрыты, исчезли не только скрытность и стыд, но и та крупица негласной надежды, которая подбадривала меня все эти недели.
Только пейзаж вокруг и безоблачное небо помогли мне не поникнуть духом окончательно. Как и наша поездка домой – по пустой проселочной дороге, принадлежавшей нам двоим и осыпанной солнечными пятнами.
Я велел Оливеру ехать за мной – сказал, что покажу ему место, о котором не знают туристы и приезжие.
– Если у тебя есть время, – добавил я, пытаясь в этот раз не быть навязчивым.
– У меня есть время, – ответил он уклончиво, будто моя наигранная вежливость показалась ему слегка комичной. Но быть может, он просто решил уступить, пытаясь загладить вину за то, что ушел от темы?
Мы съехали с главной дороги и двинулись к краю скалы.
– Вот здесь, – начал я, пытаясь удержать его интерес, – на этом самом месте, когда-то писал Моне.
Рощица была усеяна маленькими низкорослыми пальмами и причудливо искривленными оливковыми деревьями. А дальше за ними, к самому краю скалы вел откос, тут и там затененный высокими приморскими соснами. Я прислонил велосипед к одному из деревьев и, когда Оливер последовал моему примеру, повел его по откосу.
– А теперь взгляни, – велел я, невероятно довольный собой, будто собирался показать ему нечто гораздо более красноречивое, чем все, что я мог сам о себе рассказать.
Прямо под нами расположилась укромная, безмолвная бухта. Вокруг – ни намека на цивилизацию, ни домов, ни пристани, ни рыбацких лодок.
Вдалеке здесь, как и всюду, виднелась колокольня Сан-Джакомо, а дальше, присмотревшись, можно было разглядеть очертания города Н., и еще дальше – почти размытые пятна, напоминавшие наш дом и прилегающие виллы: ту, в которой жила Вимини, и ту, что принадлежала семье Морески; у Морески было две дочери, с каждой из которых Оливер, вероятно, уже переспал: одновременно ли, по отдельности – кто знает… Да теперь и вовсе не важно.
– Это мое место. Только мое. Я прихожу сюда читать. Уже и не вспомнить, сколько книг здесь было мною прочитано.
– Любишь одиночество?
– Нет. Никто не любит одиночество. Я просто с ним ужился.
– А ты всегда такой бесконечно мудрый? – спросил он.
Неужели сейчас он перейдет на снисходительно-назидательный тон и займет сторону всех тех, кто считает своим долгом неустанно повторять, что я должен чаще выходить из дома и заводить новых друзей, а со старыми не быть таким эгоистичным? Или это его прелюдия к роли друга семьи и мозгоправа по совместительству? А может быть, я снова все не так понял?
– И вовсе я не мудрый. Я же сказал, что ровным счетом ничего не знаю. Просто знаю, как читать книги, и знаю, как соединять слова в предложения, – но это вовсе не значит, что я умею говорить о том, что для меня в самом деле важно.
– Но ты делаешь это прямо сейчас – в каком-то смысле.
– Да, в каком-то смысле. Я всегда говорю именно так: в каком-то смысле.
Уставившись на взморье, лишь бы не смотреть на Оливера, я сел на траву и вдруг заметил, что он сидит на корточках, привстав на цыпочки, – будто готов в любой миг вскочить на ноги и рвануть туда, где мы оставили велосипеды.
Мне и в голову не приходило, что я привел его на откос не только чтобы показать свой маленький мир, но и чтобы познакомить свой маленький мир с ним, попросить принять его; чтобы место, где летними вечерами я искал уединения, узнало его, оценило, вынесло вердикт и пустило к себе; тогда я смогу возвращаться и вспоминать. Я приходил сюда, сбегая из реального мира в другой – изобретенный мной самим, а теперь, по сути, знакомил его с мастерской, где зарождался этот мир. Оставалось лишь перечислить книги, которые я здесь прочел, – и тогда он узнает обо всех местах, где я побывал.
– Мне нравится, как ты говоришь. Только почему ты всегда принижаешь себя?
Я пожал плечами. Он что, порицает меня за то, что я порицаю себя?
– Не знаю. Наверное, чтобы ты этого не делал.
– Так боишься того, что о тебе подумают другие?
Я покачал головой, но ответа не знал. А может, ответ был столь очевиден, что озвучивать его просто не было необходимости. В подобные мгновения я чувствовал себя таким уязвимым, таким обнаженным. Надави на меня, взволнуй меня, и если я не дам отпор, значит, ты меня раскрыл. Нет, мне нечего было сказать ему в ответ. Но я и не шевелился. Мне захотелось отправить его домой в одиночестве, а самому вернуться к обеду.
Он ждал, пока я заговорю. Он не сводил с меня взгляда.
Кажется, тогда я впервые осмелился так пристально посмотреть на него в ответ. Обычно я бросал взгляд в его сторону и сразу отводил глаза – отводил, потому что не желал без приглашения окунаться в чистое, прекрасное озеро его глаз, – пускай и никогда не выяснял, ждут ли там меня; отводил, потому что боялся вызовом ответить на вызов; отводил, потому что не хотел выдавать себя, не хотел признавать, как много он для меня значит. А еще потому, что его холодный взгляд постоянно напоминал мне, сколь значима его фигура и сколь ничтожна моя собственная.
Теперь, в тишине того мгновения, я пристально на него посмотрел, но больше не пытался противостоять ему или показать, что не робею, – а сдавался. Говорил: вот он я, и вот он ты, и вот то, чего я хочу; теперь между нами одна лишь правда, а там, где правда, – нет преград, нет бегающих взглядов; и даже если ничего из этого не выйдет, по крайней мере никто из нас не сможет сказать, что ни о чем не догадывался.
У меня не осталось ни проблеска надежды. Я смотрел на него многозначительным взглядом, говорящим «поцелуй меня, если осмелишься»; взглядом того, кто бросает вызов и в то же время – сбегает сам.
– Ты ставишь меня в очень затруднительное положение.
О чем это он? Неужели о том, как мы смотрим друг на друга?
Я не отступал. Он тоже. Да, он говорил о наших взглядах.
– Почему в затруднительное? – Мое сердце билось так неистово, что я был не в силах говорить связно. Мне даже не было стыдно за то, как я покраснел. Пусть знает, пусть.
– Потому что это было бы неправильно.
– Было бы? – переспросил я.
Значит, луч надежды все-таки есть?
Он сел на траву, потом лег на спину, сложил руки за головой и устремил глаза в небо.
– Да, было бы. Не стану притворяться, что не думал об этом.
– Я бы не догадался.
– Да, думал. Доволен? А что, по-твоему, происходило все это время?
– Происходило? – с удивлением пробормотал я. – Ничего… – я еще немного поразмыслил. – Ничего, – повторил я, будто то, о чем я лишь сейчас начинал догадываться, было столь эфемерно, что мое многократное «ничего» могло его развеять, заполнив невыносимую тишину. – Ничего.
– Ясно, – произнес он наконец. – Ты все понял неправильно, мой друг. – В его голосе звучал снисходительный укор. Затем он продолжил: – Если тебе от этого полегчает, мне приходится держать себя в руках. Пора и тебе научиться.
– Я хорошо умею изображать безразличие.
– Ну, это мы уже давно поняли, – парировал он.
Я был повержен. Все это время, намеренно не замечая его в саду, на балконе и на пляже, я думал, что задеваю его, однако он видел меня насквозь и распознавал в моем поведении жалкие банальные уловки, коими они и являлись.
Его признание, которое, казалось, открыло между нами шлюзы, теперь затопило все мои едва зародившиеся надежды. Куда нам двигаться дальше? Что тут добавишь? И что случится, если мы вновь перестанем разговаривать, но больше не будем уверены, что холод между нами притворен?
Мы еще некоторое время говорили, а потом наша беседа почти сошла на нет. Теперь, когда все карты были раскрыты, нам оставалась лишь пустая болтовня.