Часть 16 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что ж, я рад. Просто решил сказать тебе спасибо за сегодняшнее утро, – произнес я. И прежде чем он успел возразить, добавил: – Знаю-знаю – никаких лекций. Никогда.
На обратном пути, съезжая на велосипедах вниз по холму, мы миновали мое укромное местечко на откосе, и в этот раз в другую сторону глядел я, будто позабыв о случившемся. Уверен, посмотри я в тот миг на Оливера, мы бы вновь обменялись короткими лукавыми улыбками – как тогда, когда речь зашла о смерти Шелли. Быть может, это мгновение сблизило бы нас, тем самым напомнив, что сейчас нам следует держаться друг от друга подальше. Быть может, избегая смотреть на откос и зная, что причина тому – попытка не читать запретных лекций, мы нашли бы повод улыбнуться друг другу, потому как я был убежден: он знает, что я знаю, что он знает, что я избегаю любого упоминания откоса Моне и что это избегание, которое, казалось бы, должно увеличить пропасть между нами – напротив, послужило поводом для обоюдной близости, которую никто из нас не желал разрушать. Это тоже есть в книге репродукций Моне, хотел заметить я, однако вовремя прикусил язык. Никаких лекций.
Но примись он расспрашивать меня во время одной из наших следующих утренних поездок – я бы не устоял и выложил все.
Я рассказал бы ему, что, хоть мы и ездим вместе на велосипедах на нашу излюбленную пьяццетту, где я делаю все, лишь бы не сболтнуть какую-нибудь глупость, все равно каждую ночь, зная, что он сейчас лежит в своей постели, я открываю ставни и выхожу на балкон в надежде, что он услышит дребезжащие стекла моих французских окон и следом – предательский скрип их старых петель. И я жду его там в одних пижамных штанах, готовый объяснить, если он спросит, что я тут делаю, – что ночь слишком жаркая, а запах цитронеллы невыносим, – оттого я предпочел не ложиться и не спать, не читать, а просто глядеть в темноту, не в силах уснуть; а если он спросит, почему мне не спится, я отвечу – тебе не стоит знать, или, пойдя окольным путем, признаюсь, что пообещал себе никогда не ступать на его сторону балкона, отчасти, потому что боялся оскорбить его, но также, потому что не хотел испытывать невидимую «растяжку» между нами. О какой еще растяжке ты говоришь? О растяжке, которую однажды, если мой сон будет слишком красочен и убедителен или если я выпью больше вина, чем обычно, – я захочу переступить; и тогда я открою твою стеклянную дверь и скажу: это я, Оливер, я не могу уснуть, позволь мне остаться с тобой. Вот о какой растяжке!
…Она была натянута каждую ночь, каждую минуту. Крик совы, визг ставен на оживающих под летним ветром окнах Оливера, дискотечная музыка, доносящаяся со стороны соседнего городка на холме, потасовка кошек глубокой ночью или скрип деревянной перемычки над дверью моей спальни – любой шум мог меня разбудить. Каждый из них был знаком мне с детства и, как сонный фавн отгоняет хвостом назойливых насекомых, я отгонял от себя эти звуки, чтобы несколько мгновений спустя снова провалиться в сон. Однако порой что-то совсем незначительное, вроде едва ощутимого чувства страха или стыда, выскальзывало из моего сна в реальный мир и нависало надо мной, спящим, будто наблюдая, и в конце концов оказывалось у меня над ухом и шептало: «Я не пытаюсь тебя разбудить, правда, засыпай, Элио, спи крепко»; а я в это время всеми силами пытался оживить прерванный сон, куда стремился попасть опять, и, приложи я чуть больше усилий, – смог бы восстановить его почти до последней детали.
Но сон не возвращался, и не одна, а сразу две тревожные мысли, словно призраки – сиамские близнецы, материализовавшиеся из дымки сна, стояли поодаль и следили за мной: желание и стыд. С одной стороны – стремление открыть окна нараспашку и, не медля ни секунды, вбежать в его комнату совершенно голым, с другой – моя многократно подтвержденная неспособность принять на себя даже малейший риск и осуществить желаемое. Так они и смотрели на меня с укором – два неизменных спутника молодости, два талисмана моей жизни – голод и страх, – смотрели и твердили: «Столько человек до тебя рискнули и были вознаграждены – так почему не можешь ты?» Нет ответа. «Столько людей до тебя потерпели поражение – так зачем это тебе?» Нет ответа. И наконец, главный вопрос, словно насмешка: «Если не потом, Элио, то когда?»
В ту ночь ответ пришел – хоть это и случилось во сне, который, в свою очередь, был сном в другом сне. Когда я проснулся, в голове моей застыл образ, поведавший больше, чем мне хотелось бы знать, – будто, даже несмотря на откровенные признания самому себе в том, чего именно я хочу и как хочу это получить, оставалось несколько укромных уголков, заглядывать в которые я по-прежнему боялся.
Во сне я наконец понял то, что было известно моему телу с самого первого дня. Мы были в его комнате, и, вопреки моим фантазиям, в постели на спине лежал Оливер, а не я; я был сверху и наблюдал за ним, готовым пойти на любые уступки, и за его лицом, мгновенно вспыхнувшим под моим взглядом. Даже во сне выражение его лица побуждало меня обнажить каждую эмоцию; оно же помогло мне понять кое-что, о чем я никогда бы не догадался сам: если я не дам ему то, что так стремился отдать любой ценой, это станет главным преступлением в моей жизни. Я отчаянно хотел что-нибудь ему дать. Брать, напротив, казалось чем-то примитивным, поверхностным, механическим.
А потом я услышал слова, которых ждал. «Ты убьешь меня, если остановишься», – задыхаясь, вымолвил он, зная, что уже произносил эти слова в моем сне несколько ночей назад и что имеет полное право повторять их каждый раз, когда навещает меня в сновидениях, пускай ни один из нас и не был уверен – его ли голос вырывался из глубины моего тела или мой собственный, вызванный воспоминаниями об этих словах.
Его лицо, казалось бы, терпевшее мою страсть – и тем самым поддерживавшее ее, – светилось добротой и огнем, которых я никогда прежде не видел и не мог даже представить на чужом лице. Именно этот образ станет чем-то вроде факела в моей жизни: он поможет мне не падать духом в минуты отчаяния, поможет возродить страсть к нему после того, как я попытаюсь ее уничтожить, разожжет затухающие угольки мужества – вопреки страху услышать отказ и потерять остатки видимой гордости.
Выражение его лица – как крошечный снимок любимой, который солдат берет с собой на поле битвы, не только чтобы знать, что в жизни осталось что-то хорошее и дома снова ждет счастье, но и чтобы помнить, что это лицо никогда не простит ему возвращения на родину в мешке для трупов.
Заветные слова из моих снов заставили меня желать и пробовать то, на что, как мне казалось, я не был способен.
Не важно, что он не хотел иметь со мной ничего общего, не важно, с кем водил дружбу и спал; но тот, кто в моем сне лежал подо мной обнаженным, открыв нараспашку сердце и душу, – не мог быть иным в реальной жизни. Именно это и был настоящий он, остальное несущественно.
Нет: тем другим человеком тоже был он – тем, в красных плавках. Я просто не позволял себе верить, что, возможно, в конце концов увижу его без плавок вовсе.
В то утро, спустя два дня после случая на пьяццетте, я нашел в себе смелость настоять на совместной поездке в город – вопреки его явному нежеланию со мной разговаривать, – но лишь потому, что заметил, как его губы беззвучно произносят только записанные в желтый блокнот слова, и вспомнил о других словах, которые он с мольбой в голосе шептал мне: «Ты убьешь меня, если остановишься».
Подарив Оливеру книгу в магазине, а позднее даже настояв, что заплачу за мороженое (ведь пойти за мороженым означало прогуляться по узким затененным улочкам Б. и, следовательно, провести вместе чуть больше времени), – я тем самым еще и благодарил его за «Ты убьешь меня, если остановишься». Поддразнивая Оливера и обещая не произносить никаких речей, сам я тайно лелеял в памяти его слова – слова, теперь гораздо более ценные, чем любое признание. Днем я записал их в своем дневнике, умолчав о том, что они мне приснились. Я хотел перечитать свои записи много лет спустя и поверить, хотя бы на мгновение, что он в самом деле произнес эту фразу – и с такой мольбой. Я хотел сохранить в памяти его отчаянный стон, еще долго не покидавший мои мысли, – благодаря которому я понял: если бы я мог видеть Оливера таким в своих снах каждую ночь, я бы не раздумывая обменял явь на сон и покончил бы с реальностью.
Мы на полной скорости пронеслись мимо моего местечка на откосе, мимо оливковых рощ и подсолнухов, обративших на нас свои испуганные лица; промчались мимо приморских сосен, мимо двух старых вагонов, много поколений назад потерявших свои колеса, но все еще гордо носивших королевскую эмблему Савойской династии; мимо вереницы цыган-торговцев, кричавших нам вслед проклятия за то, что мы чуть было не сбили их дочерей… а потом я развернулся к нему и прокричал:
– Убей меня, если я остановлюсь.
Я сделал это, потому что хотел произнести его слова, хотел посмаковать их подольше, прежде чем спрятать обратно в тайник, – как пастух выпускает овец на выгул в теплую погоду и загоняет обратно, когда погода портится. Выкрикивая его слова, я облекал их в плоть, тем самым продлевая им жизнь, будто теперь она была у них своя – отдельная, долгая и громкая, никем не сдерживаемая; как жизнь эха, которое, отразившись от скал города Б., отправлялось гулять куда-то далеко, к отмели, где однажды лодку Шелли встретил шквалистый ветер. Я отдавал Оливеру то, что и так принадлежало ему; возвращал его же слова, втайне мечтая, что он вновь произнесет их, как тогда, во сне, – потому что теперь был его черед говорить их мне.
За обедом – ни слова. После обеда – он сидел в тени сада, занимаясь – как всем было объявлено за кофе – работой, накопившейся за два дня. Нет, сегодня в город он не поедет. Может быть, завтра. Нет, в покер играть он тоже не пойдет. Затем он отправился наверх.
Несколько дней назад его ступня ласкала мою. Теперь он не сподобит меня даже взглядом.
Перед ужином он спустился чего-нибудь выпить.
– Я буду скучать по этому месту, миссис Пи, – сказал он. Волосы его блестели после вечернего душа, сияние «кинозвезды» – в каждой его черте. Моя мать улыбнулась: la muvi star может приезжать, когда захочет. Потом он отправился на короткую прогулку с Вимини – помогать искать ее домашнего хамелеона. Я никогда по-настоящему не понимал, что эти двое нашли друг в друге, но их связывало нечто гораздо более естественное и непосредственное, чем то, что связывало меня с ним. Они вернулись спустя полчаса. Вимини лазила на фиговое дерево, поэтому ее мать велела ей сходить помыться перед ужином.
За ужином – ни слова. После ужина – он снова исчез наверху.
Я готов был поклясться, что около десяти он неслышно покинет дом и отправится в город. Но на его стороне балкона все еще горел свет, бледно-оранжевой лентой падавший на пол у моей двери. Время от времени из его спальни слышались шаги.
Я решил позвонить приятелю и узнать, не собирается ли он в город. Его мать ответила, что он ушел и, скорее всего, давно уже в городе. Я позвонил еще одному приятелю. Его тоже не было дома. Отец спросил:
– Почему бы тебе не позвонить Марции? Ты избегаешь ее?
Не избегаю, но с ней непросто.
– Как будто с тобой просто! – добавил отец.
Я набрал номер, и Марция ответила, что сегодня никуда не собиралась. В ее голосе звучала мрачная холодность. Я позвонил, чтобы извиниться.
– Я слышала, ты болел.
Ничего серьезного, ответил я. Я могу заехать за ней на велосипеде, и мы вместе поедем в Б. Она согласилась.
Родители смотрели телевизор, когда я вышел из дома. Я слышал, как гравий шуршит под ногами, но звук не раздражал – скорее отвлекал от тоски. Тем более что он тоже услышит, подумал я.
Марция встретила меня в саду. Она сидела на старом стуле из кованого железа, вытянув ноги так, что земли касались одни лишь пятки. Ее велосипед стоял у другого стула, руль – почти на земле. Она была в свитере. Я долго тебя ждала, сказала она.
От ее дома в город вела отвесная тропа, которая заметно сократила наш путь. Огни и звуки суетливой ночной жизни пьяццетты разливались вокруг, заполняя переулки. Сегодня хозяева одного из ресторанчиков по обыкновению выставили на тротуар деревянные столики, потому что в оживленные часы на террасе не хватало места.
Когда мы ступили на площадь, шум и суматоха наполнили меня привычным чувством тревоги и неуместности.
Марция постоянно натыкалась на друзей, знакомые над нами подшучивали. Даже просто быть рядом с ней уже требовало от меня усилий, но прилагать их я не хотел.
Мы решили не подсаживаться к знакомым в кафе и вместо этого встали в очередь за мороженым. Марция попросила купить ей вдобавок сигарет.
Получив свои вафельные рожки, мы, прогуливаясь, пошли по многолюдной пьяццетте и вскоре свернули сначала на одну безлюдную улочку, затем на вторую и третью. Мне нравилось, как булыжная мостовая блестит в темноте и как мы оба, спешившись, вальяжно катим по улицам велосипеды, слушая приглушенное бормотание телевизоров, доносящееся из открытых окон.
Книжный магазин был еще открыт, и я спросил, не возражает ли она, если я заскочу. Нет, не возражает и зайдет вместе со мной.
Мы прислонили велосипеды к стене. За бисерной занавеской скрывалось прокуренное и затхлое помещение, уставленное переполненными пепельницами. Хозяин собирался уже закрываться, но квартет Шуберта[56] продолжал звучать, и туристы – парочка лет двадцати пяти – стояли у полок с литературой на английском, листая книги, вероятно, в поисках чего-нибудь с местным колоритом. Как это было непохоже на то утро, когда здесь не было ни души и слепящее солнце и запах свежего кофе наполняли магазин.
Я взял со стола книгу со стихами и принялся читать, и Марция ко мне присоединилась. Когда я собрался перевернуть страницу, она сказала, что еще не закончила. Мне это понравилось.
Увидев, что парочка рядом с нами собирается купить один из итальянских романов в переводе, я встрял в их разговор и посоветовал этого не делать.
– Вот, возьмите – в тысячу раз лучше. Хотя действие происходит на Сицилии, а не здесь, это, пожалуй, лучший итальянский роман нашего времени.
– Мы видели фильм, – заметила девушка. – Но неужели это лучше, чем Кальвино?[57]
Я пожал плечами.
– Кальвино и рядом не стоял, сплошной мусор и мишура. Хотя мне почем знать – я всего лишь ребенок.
Еще двое молодых людей в модных летних пиджаках, но без галстуков говорили о литературе с хозяином магазина; все трое курили. На столе рядом с кассой кое-как теснились бокалы, в основном пустые, и большая бутылка портвейна. Я заметил, что туристы тоже держат бокалы, – видимо, здесь была вечеринка в честь выхода какой-то книги и им предложили выпить.
Владелец лавки заметил нас и, почти извиняясь, что прерывает нашу беседу, одним взглядом спросил, не желаем ли мы пропустить по стаканчику. Я взглянул на Марцию и пожал плечами в ответ, как бы говоря: «Она, кажется, не хочет». Хозяин, по-прежнему молча, указал на бутылку и с шутливым неодобрением покачал головой – мол, жалко выбрасывать такой вкусный портвейн, хорошо бы мы помогли прикончить его до закрытия. Я наконец согласился; не отказалась и Марция. Из вежливости я поинтересовался, в честь какой книги была вечеринка. Стоявший в углу человек с книгой, которого я прежде не замечал, ответил:
– “Se l’amore”. «Если любовь».
– Хорошая? – спросил я.
– Полная чепуха, – ответил он. – Уж поверьте: я ее написал.
Я позавидовал ему. Позвидовал публичному чтению его книги, вечеринке, друзьям и поклонникам, съехавшимся со всех окрестностей, чтобы поздравить его в маленьком книжном магазине на углу маленькой площади в нашем маленьком городе, и оставившим после себя больше пятидесяти опустошенных бокалов. Позавидовал его привилегии принижать себя.
– Не подпишете и мне экземпляр?
– Con piaсere[58], – ответил он и, прежде чем хозяин магазина успел вручить ему фломастер, вытащил свою перьевую ручку Pelikan. – Не уверен, что эта книга для вас, но… – он позволил словам потонуть в тишине – с абсолютной покорностью, оттененной едва заметным напускным хвастовством; это выражение можно было перевести примерно так: «Вы попросили меня подписать книгу, поэтому я более чем счастлив сыграть роль знаменитого поэта, которым, как мы оба знаем, я вовсе не являюсь».
Я решил купить вторую книгу для Марции и попросил его подписать еще один экземпляр; в этот раз он добавил пышный завиток к своему имени и снова заметил:
– Думаю, эта книга и не для вас, синьорина, но…
Я снова попросил записать обе книги на счет моего отца.
Пока мы ждали у кассы, наблюдая, как продавец сначала бесконечно долго заворачивает каждое издание в блестящую желтую бумагу, затем перевязывает лентой и на ленту приклеивает фирменную серебряную наклейку, я подкрался к Марции и – быть может, просто потому, что она стояла так близко, – поцеловал ее за ухом.
Мне показалось, она вздрогнула, но не пошевелилась. Я поцеловал ее вновь. Потом, замерев, прошептал:
– Неприятно?
– Конечно нет, – прошептала она в ответ.
Когда мы вышли, она не выдержала:
– Почему ты купил мне эту книгу?
На секунду мне показалось, что спросит она не о книге, а о поцелуе.
– Perсhé mi andava, просто мне так захотелось.
– Да, но почему ты купил ее мне – зачем покупать мне книгу?
– Я не понимаю, почему ты спрашиваешь.