Часть 17 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Любой идиот поймет, почему я спрашиваю. Но не ты. Неудивительно.
– Я все еще не понимаю.
– Ты безнадежен.
Я взглянул на нее, напуганный нотками гнева и досады, звеневшими в ее голосе.
– Если ты не объяснишь, я начну воображать себе всякую ерунду и буду чувствовать себя ужасно.
– Козел ты. Дай сигарету.
Не то чтобы я не догадывался, к чему она клонит, скорее просто не мог поверить, что она и правда меня раскусила.
Может, я не хотел понимать ее намеки из страха, что мне придется ответить за свое поведение? Неужели я был сознательно неискренен? И мог ли продолжать притворяться, что не понимаю ее, не чувствуя себя при этом настоящим лицемером?
Вдруг меня осенило. Возможно, я не замечал все ее сигналы с определенной целью: чтобы вынудить ее действовать.
Осторожная и неэффективная стратегия труса.
Неожиданно эта мысль ударила меня рикошетом. Что, если все это время Оливер проделывал то же самое со мной? Умышленно не замечал, чтобы выманить?
Разве не это он подразумевал, заявив, что видел насквозь меня и все мои жалкие уловки?
На улице мы закурили по сигарете. Спустя минуту послышался громкий скрежет металла. Владелец опускал стальную решетку.
– А ты и правда так любишь читать? – спросила Марция, когда мы не спеша пошли по темной улице в сторону пьяццетты.
Я посмотрел на нее так, будто она спросила, люблю ли я музыку, или хлеб с соленым сливочным маслом, или спелые фрукты в летнюю пору.
– Не пойми меня неправильно, – осторожно продолжила она. – Я тоже люблю читать, просто никому об этом не рассказываю.
Наконец хоть кто-то говорит правду, подумал я. Потом спросил, почему она никому не рассказывает.
– Не знаю… – так она просила дать ей минуту на раздумья, а может, пыталась правильно подобрать слова. – Люди, которые много читают, скрытны. Они прячут свою суть. А тот, кто скрывается, обычно не нравится сам себе.
– Ты тоже прячешь свою суть?
– Иногда. А ты разве нет?
– Я? Да, наверное.
И вдруг, наперекор всем своим инстинктам, я неожиданно спросил ее о том, о чем раньше спросить бы не осмелился.
– А от меня ты тоже прячешься?
– Нет, не прячусь. Хотя… Пожалуй, да, немного.
– Это как?
– Ты прекрасно знаешь как.
– Почему ты так говоришь?
– Почему? Потому что, мне кажется, ты можешь меня ранить, а я не хочу, чтобы мне было больно. – Она на секунду замолчала. – Не в том смысле, что ты хочешь причинить кому-то боль, просто в любую секунду ты можешь передумать, даже если уже что-то решил; ты вечно куда-то ускользаешь, и никто никогда не знает, где тебя найти. Я боюсь тебя.
Мы шли так медленно, что, сами того не заметив, остановились. Я наклонился и мягко поцеловал ее в губы. Марция приставила свой велосипед к двери закрытого магазина и, прислонившись к стене, попросила:
– Поцелуй меня еще раз.
Я оставил велосипед на подножке посреди переулка, подошел совсем близко и взял ладонями ее лицо. Мы принялись целоваться. Я подался вперед: мои руки – под ее рубашкой, ее руки – у меня в волосах. Мне нравились ее простота и прямота; они ощущались в каждом слове, произнесенном ею в ту ночь, – безрассудном, откровенном, искреннем, – и в том, как ее бедра ответили моим – без стеснения и без резкости, будто связь между ее губами и бедрами была прямой и мгновенной. Поцелуй в губы не был прелюдией к более глубокому контакту – это и был полный контакт. Между нашими телами не было ничего, кроме одежды, и потому я не удивился, когда ее рука скользнула между наших тел и – дальше – ко мне в брюки, и она сказала:
– Sei duro, duro, ты так возбужден…
И ее прямота, ничем не сдерживаемая и неприкрытая, возбуждала меня еще сильнее.
Мне хотелось смотреть на нее, смотреть, не отрываясь, ей в глаза, пока она сжимает меня в руке, сказать ей, как давно я мечтал поцеловать ее, сказать что-нибудь, чтобы показать: человек, который позвонил ей и зашел за ней сегодня вечером, больше не тот холодный, безжизненный мальчишка, – но она прервала меня:
– Baсiami anсora, поцелуй меня снова.
Я поцеловал ее, но мои мысли уже уносились вперед, к моему местечку на откосе. Стоит ли ей предложить? Всего несколько минут на велосипедах, особенно если срезать путь через оливковые рощи. Я знал, что там мы столкнемся с другими парочками. Можно, конечно, пойти на пляж. Там есть подходящее место, которым мне уже доводилось пользоваться. Всем доводилось. Я мог бы также предложить свою комнату – дома никогда бы не узнали, да и не стали бы ни о чем спрашивать.
В сознании возник образ: мы с ней сидим в саду каждое утро после завтрака, она – в бикини, вечно зазывает меня спуститься к морю и поплавать.
– Ma tu mi vuoi veramente bene, я правда тебе небезразлична? – спросила она.
Она подумала об этом только сейчас? Или это все тот же печальный взгляд раненой души, нуждающейся в успокоении, который преследовал нас с тех пор, как мы покинули книжную лавку?
Я не мог понять, как решительность и грусть, как «ты так возбужден» и «я правда тебе небезразлична?» могут быть столь тесно переплетены друг с другом; не понимал, как она, столь ранимая и робкая, готовая поведать обо всех своих сомнениях, может в то же время так легко и опрометчиво запустить руку мне в штаны и обхватить мой член.
Хотя я целовал ее все более исступленно, а наши руки непрерывно блуждали по телам друг друга, я поймал себя на мысли, что раздумываю о содержании записки – той, которую вечером хотел подложить Оливеру под дверь: «Больше не могу выносить тишину. Мне нужно с тобой поговорить».
Когда я наконец был готов подбросить записку ему под дверь, уже занимался рассвет. Накануне ночью мы с Марцией занялись любовью в укромном местечке на пляже, которое местные прозвали «аквариумом»: в воде у берега там непременно сбивались в кучу и плавали среди камней презервативы, словно косяки лосося, вернувшегося в родные воды. Мы условились встретиться вновь – вечером того же дня.
Теперь, возвращаясь домой, я наслаждался ее запахом на своем теле, на руках. Я не собирался смывать его с себя – хотел сохранить до следующей встречи. Часть меня все еще купалась в роскоши вновь обретенного благотворного безразличия к Оливеру, почти граничившего с отвращением; с одной стороны, я упивался им, с другой – понимал, насколько, оказывается, непостоянен. Возможно, он почувствовал, что я хочу лишь переспать с ним и перестать о нем думать, – и инстинктивно оградился от меня.
Подумать только: всего лишь несколько дней назад я умирал от желания ощутить его в себе и едва сдерживался, чтобы не выскочить из кровати и не ворваться к нему в комнату. Теперь эта мысль нисколько меня не возбуждала. Может, одержимость Оливером была лишь диким, на время проснувшимся половым инстинктом, от которого я наконец избавился, и теперь все, что мне нужно, – это поднести руку к лицу, вдохнуть аромат Марции – и меня начнут привлекать женственность и женщины?
Я понимал, что это ощущение не продлится вечно. Любой, кто страдает от зависимости, знает: нет ничего проще, чем насмехаться над ней сразу после новой дозы.
Но не прошло и часа, как Оливер ворвался в мои мысли au galop[59]. Сесть с ним на кровать, предложить ему свою ладонь и сказать: вот, понюхай; наблюдать, как он водит по ней носом, держа осторожно в обеих руках, и наконец берет мой средний палец, и прижимает к своим губам, а затем – неожиданно – полностью захватывает ртом.
Я вырвал лист бумаги из школьной тетради.
«Пожалуйста, не избегай меня».
Затем переписал:
«Пожалуйста, не избегай меня. Это меня убивает».
Переписал снова:
«Твое молчание меня убивает».
Слишком драматично.
«Невыносимо думать, что ты меня ненавидишь».
А это чересчур заунывно. Нет, нужно что-то менее слезливое, но с утопичной, траурной ноткой.
«Я лучше умру, чем пойму, что ты меня ненавидишь».
В последнюю секунду я вернулся к исходнику.
«Больше не могу выносить тишину. Мне нужно с тобой поговорить».
Я сложил половинку разлинованного листка и подсунул записку под его дверь со смиренной мрачностью Цезаря, пересекающего Рубикон. Назад дороги нет. Как сказал Цезарь: “Alea iaсta est” – жребий брошен. Меня позабавила мысль, что глагол «бросать», “iaсere”, на латыни имеет тот же корень, что и глагол «эякулировать». Лишь подумав об этом, я понял, что хочу принести ему не только ее запах, но и засохший на ладони след своего семени.
Пятнадцать минут спустя я пал жертвой двух эмоций: сожалел, что отправил ему послание, и корил себя за то, что написал его без толики иронии.
Появившись за завтраком после пробежки, Оливер, не глядя на меня, спросил, хорошо ли я провел ночь, намекая, что знает, что лег я под утро.
– Insomma[60] – так, ничего, – ответил я, стараясь придать своему ответу таинственность и давая понять, что своей немногословностью любезно избавляю присутствующих от бесконечно долгого рассказа.
– Устал, должно быть, – внес свой ироничный вклад в разговор мой отец. – Или, быть может, ты тоже играл в покер?
– Я не играю в покер.
Отец и Оливер обменялись многозначительными взглядами и начали обсуждать рабочие планы на сегодня. И я снова потерял его. Еще один мучительный день.
Но, вернувшись в свою комнату, я увидел за книгами на столе свой же сложенный листок бумаги. Вероятно, Оливер зашел в мою комнату с балкона и оставил записку на видном месте.
Если прочитаю ее сейчас, весь день будет испорчен. Но если отложу – все равно потрачу его впустую, потому что не смогу думать ни о чем другом. Скорее всего, Оливер просто вернул мне записку, как бы говоря: «Нашел на полу – кажется, твое. Давай!» Или еще прямолинейнее: без ответа.
«Повзрослей уже. Увидимся в полночь», – вот что, как выяснилось, он написал под моими словами.
Записку, по всей видимости, он принес еще до завтрака.
Это осознание пришло с опозданием и мгновенно наполнило меня тревогой и волнением. Хотел ли я его теперь, когда последовало предложение? Было ли это предложением? И вне зависимости от того, хотел или нет, – как теперь дожить до полуночи? На часах не было еще десяти. Оставалось четырнадцать часов…