Часть 18 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Последний раз с таким нетерпением я ждал оценок за год. И девушку в кинотеатре – два года назад, в субботу, потому что мы условились о встрече и я не знал, вспомнит она или нет. Теперь моя жизнь на полдня словно поставлена на паузу. Как же я ненавидел ждать и зависеть от чужих прихотей…
Стоит ли ответить на его записку?
На ответы не отвечают!
И касаемо самого послания: каким тоном оно написано – насмешливым или же намеренно небрежным, точно он нацарапал его впопыхах, улучив минутку между пробежкой и завтраком? От меня не ускользнул ни легкий укол в сторону моей чрезмерной сентиментальности, ни последующее самоуверенное и деловитое «увидимся в полночь».
Было ли хоть одно из моих предположений верно? И если да, то которое – выстрел иронии или бойкое давай-ка встретимся ночью, и будь что будет?
В самом ли деле мы собирались разговаривать – просто разговаривать?
Был ли то приказ или согласие увидеться – в час, излюбленный каждым романом, каждой пьесой? И где мы увидимся в полночь?
Обмолвится ли он о месте встречи в течение дня? Или, зная о том, что я на днях проворочался всю ночь, не находя себе места, и что растяжка, разделяющая наш балкон, – на самом деле лишь выдумка, он предположил, что один из нас просто пересечет эту негласную линию Мажино[61], которая никогда никого не останавливала?
И как теперь будут обстоять дела с нашим утренним почти ритуалом – велосипедными прогулками? Придет ли им конец – или все останется как прежде, только добавится «полночь», которой можно будет тоже с нетерпением ждать?
Столкнись я с Оливером прямо сейчас – должен ли многозначительно улыбнуться или, придерживаясь уже привычной манеры, одарить его холодным, стеклянным, сдержанным американским взглядом?
И все же – среди множества чувств, которые я хотел выразить в нашу следующую встречу, была благодарность. Но возможно ли выразить ее, не будучи при этом навязчивым и неуклюжим? Или все-таки любая благодарность, даже сдержанная, всегда несет в себе каплю патоки, придающей средиземноморской страсти неизбежную приторность и напыщенность, которые не позволяют сохранять спокойствие, а вынуждают восклицать, провозглашать, декламировать?
Не отвечай – и он решит, что ты жалеешь о написанном.
Ответь – и будешь неуместен.
Но что тогда?
Ждать.
Я знал это с самого начала. Просто ждать. Подольше поработать утром. Поплавать. Может, сыграть после обеда в теннис. Встретиться с Марцией. Вернуться к полуночи. Нет, к половине двенадцатого. Принять душ? Или не принимать – и от одного тела перейти к другому?
Возможно, он тоже так поступает, переходит от одного к другому?
Вдруг меня охватил ужас: что, если он хочет лишь поговорить, прояснить ситуацию – мол, расслабься, встряхнись, повзрослей!
Но тогда зачем ждать до полуночи? Кто станет предлагать полночь для подобного разговора?
Или это все-таки будет настоящая полночь?
И что мне тогда надеть?
День прошел именно так, как я и опасался: Оливер исчез сразу после завтрака, не перемолвившись со мной ни словом, и не возвращался до обеда.
За обедом он сел там же, где обычно, – рядом со мной. Несколько раз я пытался завести непринужденную беседу, но вскоре понял, что сегодня один из тех самых давай-не-разговаривать-друг-с-другом дней, когда каждый из нас пытается отчетливо дать понять другому, что молчание – больше не уловка.
После обеда я пошел вздремнуть и услышал, как Оливер поднимается следом и закрывает дверь в свою спальню.
Позже я позвонил Марции, и мы встретились на теннисном корте. К счастью, там было пусто и тихо, и несколько часов мы просто играли под палящим солнцем, которое оба обожали. В перерывах мы отдыхали на скамейке в теньке и слушали стрекот сверчков. Пришла Мафальда, принесла освежающий лимонад и посетовала, что слишком стара и в следующий раз нам следует идти на кухню самим.
– Но мы ничего и не просили, – возразил я.
– Тогда нечего было пить! – заявила она и, довольная собой, засеменила прочь.
Вимини, любившая наблюдать за игрой, в этот раз не появилась – должно быть, пошла с Оливером на их любимое местечко.
Я обожал август за его погоду. В последние недели лета на город опускалась тишина: большинство местных разъехались по отпускам – le vaсanze, – а редкие туристы исчезали уже после семи вечера.
Больше всего я любил послеобеденное время: аромат розмарина, зной, птицы, цикады, покачивающиеся на ветру пальмовые листья; тишина, легким льняным платком опускающаяся на невыносимо жаркий солнечный день; прогулка до берега, а затем – обратно, скорее в душ. Мне нравилось смотреть на наш дом с теннисного корта, разглядывать пустые балконы, залитые солнечным светом, и знать, что с каждого из них открывается вид на необъятное море.
Здесь был мой балкон, мой мир; я мог оглядеться, не вставая с места, и сказать себе: вот наш теннисный корт, там – наша терраса, наш абрикосовый сад, наш сарай; вот наш дом, а под ним – наш причал. Все, кто мне дорог, и всё, что мне нужно, – здесь. Моя семья, инструменты, книги. Мафальда, Марция, Оливер.
В тот день, пока я сидел рядом с Марцией, положив руку ей на колено, я наконец осознал, что, как заметил Оливер, действительно являюсь одним из самых счастливых людей в мире. Однако невозможно было предугадать, как долго продлится мое счастье, как невозможно было предсказать, каким окажется предстоящий день – или ночь. Я был как на иголках, потому что знал, что в одночасье могу все это потерять. И при этом испытывал сдержанную радость – радость суеверного человека, который не смеет даже помыслить о том, что способен получить все, о чем мечтает, ведь получив желаемое – может так же легко его потерять.
После тенниса, прямо перед тем, как отправиться на пляж, я повел Марцию через балкон к себе в спальню. В это время ко мне никто никогда не заходил. Я закрыл ставни, но окна оставил открытыми, так что приглушенный дневной свет полосками лег на постель, на стены, на Марцию. Мы занялись любовью в полной тишине, не закрывая глаз.
Отчасти я надеялся, что мы громко стукнемся о стену или Марция не сможет подавить стон, и тогда Оливер поймет, что происходит по другую сторону его стены. Я представил, как он сквозь сон слышит скрип пружин моей постели, и его охватывает смятение.
Позже по дороге к бухте я с радостью отметил, что меня уже ничуть не заботит, слышал ли он о нас с Марцией, – ровно как и то, появится ли ночью. Меня не интересовали ни он, ни его плечи, ни бледная кожа на внутренней стороне рук; ни пятки, ни ладони, ни ягодицы – мне было все равно. Уж лучше провести ночь с ней, чем слушать его учтивые отговорки в полночь.
И о чем я только думал утром, подсовывая записку ему под дверь?
И все же другая часть меня была убеждена: если сегодня ночью он все-таки будет решителен в своих намерениях и они окажутся мне не по вкусу – я все равно не уйду, все равно пойду до конца, ведь лучше уяснить раз и навсегда, чем провести остаток лета или, может, даже жизни в спорах с собственным телом.
Я собирался принять решение без колебаний. Если спросит – отвечу. Не уверен, что в самом деле хочу пойти до конца, но мне нужно знать, и лучше – с тобой, чем с кем-нибудь другим. Я хочу узнать твое тело, узнать, что ты чувствуешь, узнать тебя, а через тебя – самого себя.
Марция ушла перед ужином. Она пообещала кому-то пойти в кино. Друзьям – уточнила она. Почему бы мне не присоединиться? Я скривился, услышав их имена. Лучше останусь дома и позанимаюсь, сказал я. Ты же и так занимаешься каждое утро! Сегодня я начал позже обычного, помнишь? Она поняла мой намек и улыбнулась.
Еще три часа.
Почти весь день между нами царило скорбное молчание. Если бы не записка с обещанием встречи, я не знаю, как выдержал бы еще один такой день.
За обедом у нас по обыкновению были гости: полубезработный адъюнкт-профессор музыки и гомосексуальная пара из Чикаго. Последние говорили на ужасном итальянском, упрямо не желая переходить на английский.
Американцы сидели рядом, напротив меня и матери. Один из них вздумал прочитать стихи Пасколи[62], на что Мафальда, поймав мой взгляд, скорчила свою обычную smorfia – гримасу, пытаясь меня рассмешить.
Отец заранее предупредил меня, чтобы я вел себя прилично в компании чикагских ученых. Я сообщил, что надену фиолетовую рубашку, подаренную дальним родственником из Уругвая. Отец рассмеялся и сказал, что я уже достаточно взрослый и должен уметь принимать людей такими, какие они есть.
Однако когда оба гостя из Чикаго явились в фиолетовых рубашках, я поймал веселые искорки в его глазах. Мужчины одновременно вышли из такси – каждый со своей стороны, каждый с букетом белых цветов, – и, как отец тоже, должно быть, заметил, походили на вычурную и слегка потрепанную версию Дюпона и Дюпонна из «Приключений Тинтина»[63].
Интересно, на что похожа их совместная жизнь, подумал я.
Никогда прежде я не считал минуты до конца ужина, однако сегодня он был омрачен мыслями о том, что ночью у меня будет гораздо больше общего с Дюпоном и Дюпонном, чем с собственными родителями или с кем-либо еще из моего окружения.
Я взглянул на мужчин, размышляя, кто у них в паре сверху, а кто снизу, – кто Траляля, а кто Труляля[64].
Было почти одиннадцать вечера, когда я объявил, что отправляюсь спать, и пожелал родителям и гостям спокойной ночи.
– А как же Марция? – поинтересовался отец с присущим ему блеском в глазах.
Завтра, ответил я.
Я хотел побыть один. Душ. Книга. Возможно, дневник. Сосредоточиться на полночном свидании – и в то же время отвлечься от него всеми возможными способами.
По пути наверх я попытался представить, как спускаюсь по этой самой лестнице утром следующего дня. Возможно, я буду уже кем-то другим. Понравится ли мне этот кто-то, кого я еще не знаю, и кто, возможно, не захочет даже здороваться со мной после всего, что я с ним сделал? Или я останусь прежним, столь же полным сомнений, как сейчас?
А может, не произойдет ничего. Может, он откажется, и даже если никто ничего не узнает, я все равно буду унижен. Ведь знает он, знаю я.
Но унижение меня мало волновало. После стольких недель томлений, ожиданий и, давайте начистоту, вымаливаний – когда он дарил мне надежду, а я за эту надежду сражался, – после всего этого я был бы просто уничтожен. Как уснуть после такого? Вернуться в свою комнату, через силу открыть книгу и провалиться в сон?
А как уснуть, если ты больше не девственник? Этого уж точно не изменишь. Чувство, так долго одолевавшее меня, качаясь на волнах неопределенности в море моего утомленного разума, теперь будет выброшено на берег, в реальный мир.
Я ощущал себя так, будто зашел в тату-салон и в последний раз оглядывал свою оголенную, еще не тронутую краской руку.
Следует ли прийти вовремя?
Прийти вовремя и воскликнуть: «Ура-а-а! Полночь наступила!»
Вскоре с улицы послышались голоса наших американских гостей. Они стояли перед домом – вероятно, дожидаясь адъюнкт-профессора, который должен был подбросить их до гостиницы. Профессор, по всей видимости, не торопился, поэтому американцы просто болтали, и один из них то и дело посмеивался.
Наступила полночь, но комната Оливера хранила гробовую тишину. Неужели он снова обо мне позабыл? Нет, это уж слишком. Я не слышал, чтобы он возвращался. Значит, сразу зайдет прямиком ко мне в спальню. Или мне пойти к нему?
Только не ждать – ожидание невыносимо.
Пойду все-таки сам.
Я ступил на балкон и глянул в окно его спальни. Темнота. Все равно лучше постучать.
Или подождать… Или не заходить вовсе…
Не заходить – эта мысль вдруг блеснула в сознании, словно самое сокровенное мое желание. Она тянула меня за собой, тянула ласково, будто ночной гость, который сначала зовет по имени, а затем уже тянет за плечо.
Она всячески пыталась отговорить меня стучать в его окно. Она обволакивала меня, как вода – витрину цветочного магазина; как прохладный успокаивающий лосьон после душа и целого дня на солнце – когда наслаждаешься теплом, но бальзамом – больше; она парализовала сперва конечности, а потом и все тело; приводила всяческие доводы, начиная с самых нелепых: «Сегодня уже слишком поздно!» – и заканчивая серьезными: «Как ты посмотришь в лицо людям? А самому себе?»
И почему я не подумал об этом раньше? Потому что хотел отложить доводы рассудка на потом, хотел как следует ими насладиться? Или надеялся, что встречные доводы родятся в уме сами собой, без малейшего старания с моей стороны, – ведь тогда мне не придется винить за них себя?
«Не стоит, Элио, не стоит даже пробовать», – это был голос моего дедушки. Он говорил со мной, своим тезкой, из той самой постели, где однажды переступил черту гораздо страшнее той, что пролегала между нашими с Оливером спальнями. «Уходи. В той комнате тебя не ждет ничего хорошего… Никаких открытий – лишь приступ отчаяния и разочарования, которое изведет каждый до боли натянутый нерв в твоем теле. Само время теперь наблюдает за тобой, звезды на небе знают о твоих муках, а предки собрались и ждут, но им нечего сказать или дать тебе… Non с’andà, не ходи туда».