Часть 23 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я думал, ты лег спать. Думал, ты больше не хочешь…
– Нет. Я ждал, просто выключил свет.
Я посмотрел наверх, на наш дом. Ставни были наглухо закрыты. Я наклонился и поцеловал его в шею. Впервые я делал это не только с желанием, но и с чувством. Он приобнял меня за плечи. Со стороны – невинное объятие.
– Чем ты занимался? – спросил я.
– Думал.
– О чем?
– О разном. О возвращении в Штаты. О курсах, которые преподаю осенью. О книге. О тебе.
– Обо мне?
– Обо мне? – передразнил он мое смущенное удивление.
– И ни о ком больше?
– И ни о ком больше.
Какое-то время он молчал, а потом сказал:
– Я прихожу сюда каждый вечер и просто сижу, иногда часами.
– Один?
Он кивнул.
– Я и понятия не имел. Я думал…
– Я знаю, что ты думал.
Лучше новостей и быть не могло. Все это время мои домыслы отравляли наши отношения, но сегодня я решил не поднимать эту тему.
– По этому местечку я, наверное, буду скучать больше всего, – сказал он и, с секунду поразмыслив, прибавил: – я был счастлив здесь, в Б.
Все это звучало как вступление к прощанию.
– Я смотрел вон туда, вдаль, – продолжил он, указывая на горизонт, – и думал, что меньше чем через две недели буду уже в университете.
И правда. Я пообещал себе не считать оставшихся дней. Сначала – потому что не хотел думать о том, как долго он пробудет с нами; потом – потому что не хотел осознавать, как мало осталось времени.
– Значит, через десять дней, когда я посмотрю сюда, тебя здесь уже не будет. Не знаю, что мне тогда делать. Хорошо хоть, ты окажешься там, где тебя не замучают воспоминания.
Он сжал мое плечо, прижал меня к себе.
– Ты так иногда рассуждаешь… Все у тебя будет хорошо.
– Возможно. А может, и нет. Мы потратили впустую столько дней, столько недель…
– Впустую? Я бы так не сказал… Вероятно, нам просто нужно было время, чтобы понять, правда ли мы этого хотим.
– Кое-кто нарочно все усложнял.
– Я?
Я кивнул.
– Сам знаешь, чем мы занимались ровно сутки назад.
Он улыбнулся.
– Не знаю, что я чувствую на этот счет.
– Я тоже не знаю. Но рад, что это случилось.
– С тобой все будет хорошо?
– Со мной все будет хорошо. – Я запустил руку к нему в брюки. – Мне правда нравится быть здесь с тобой.
То был мой способ сказать: я тоже был здесь счастлив.
Я попытался представить, что фраза «я был счастлив здесь» значит для него: что он был счастлив, приехав сюда и обнаружив, что все не так плохо, как он представлял? Счастлив был работать над рукописью по утрам, лежа под палящим солнцем в раю? Счастлив был ездить на велосипеде к своей переводчице и обратно, пропадать каждую ночь в городе допоздна, проводить время с моими родителями и даже терпеть «обеденную каторгу»? Счастлив, что приобрел друзей по покеру и всех тех, с кем познакомился за это время в городе и о ком я не знал ровным счетом ничего?..
Возможно, когда-нибудь он мне расскажет. Любопытно только, какова моя роль в его наборе счастливых воспоминаний.
Меж тем, если завтра рано утром мы вновь пойдем плавать, вполне вероятно, что меня ждет очередной приступ самобичевания. Можно ли с этим свыкнуться?
И что, если из-за недостатка тревожности в жизни мы просто собираем мельчайшие причины для беспокойства в одну огромную эмоцию, которая лишь время от времени ослабляет хватку, отступает? Что, если присутствие другого меня, который вчера утром казался почти самозванцем, просто необходимо, потому как защищает меня от моего собственного ада? Ведь тот, кто на рассвете заставляет страдать, к вечеру приносит успокоение…
На следующее утро мы вместе отправились купаться. На часах не было и шести, и оттого, что еще так рано, плавали мы с особым рвением. Спустя некоторое время, когда Оливер дрейфовал на волнах лицом вниз, словно мертвец, мне захотелось придержать его, как инструктор по плаванию, когда он поддерживает ученика на плаву, – легко, точно едва касаясь пальцами. Почему в тот миг я чувствовал себя старше него? Тем утром я хотел защитить его от всех и вся: от скал, от медуз (пора медуз как раз наступила), от Анкизе, чей мрачный взгляд, казалось, видел насквозь все твои секреты, как бы тщательно ты их ни прятал (включал ли он разбрызгиватели в саду, или выдергивал сорняки тут и там; каждую свободную минуту, в дождь и в зной, даже разговаривая с кем-либо из нас, даже угрожая покинуть нас навеки – он смотрел на нас этим взглядом).
– Как дела? – спросил я, передразнивая вопрос, который он задал мне накануне утром.
– Сам знаешь.
За завтраком на меня вдруг что-то нашло, и я взялся отрезать верхушку его сваренного всмятку яйца – еще до того, как вмешается Мафальда, и до того, как он сам разобьет его ложкой. Никогда и ни для кого раньше я этого не делал – и вот теперь с маниакальным прилежанием следил, чтобы ни один кусочек скорлупы не попал внутрь его яйца. Оливер остался доволен. Когда Мафальда по обыкновению принесла ему polpo – осьминога, я был за него счастлив. Маленькие бытовые радости. И все оттого, что прошлой ночью он позволил мне быть сверху.
Заканчивая отрезать верхушку второго яйца для Оливера, я поймал на себе пристальный взгляд отца.
– Американцы не умеют делать этого по-человечески, – пояснил я.
– Уверен, они просто делают это по-своему… – ответил отец.
Ступня, которая под столом тут же легла на мою, намекнула мне, что лучше не спорить, потому как мой отец, вероятно, о чем-то догадывается.
– Он не дурак, – сказал Оливер позднее тем утром, собираясь в Б.
– Мне поехать с тобой?
– Нет, лучше не привлекать внимания. Поработай над Гайдном. Ну все, давай.
– Давай.
В то утро перед его уходом позвонила Марция, и он едва не подмигнул, передавая мне трубку. В его поведении не было и намека на иронию, и это лишь подтверждало мою догадку (если я, конечно, не ошибался, а мне так не кажется): быть открытыми друг с другом настолько, насколько были мы, могут только друзья.
Наверное, друзьями мы были в первую очередь, а любовниками – лишь во вторую.
Хотя, быть может, так оно всегда: любовники – это в первую очередь друзья.
Вспоминая наши последние десять дней вместе, я вижу ранние утренние заплывы, ленивые завтраки, поездки в город, часы, проведенные за работой в саду, обеды, послеобеденный отдых, еще немного работы в саду, иногда теннис, прогулки по пьяццетте и каждую ночь – занятия любовью, которые заставляли само время покорно остановиться.
Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что в те дни едва ли нашлась бы минута (кроме его получаса с переводчицей и нескольких моих часов с Марцией) – которую бы мы не проводили вместе.
– Когда ты все обо мне понял? – спросил я его однажды, надеясь, что он скажет: «Когда я сжал твое плечо на теннисном корте и ты буквально обмяк в моих руках». Или: «Когда мы болтали в твоей комнате и у тебя намокли плавки».
Но он ответил:
– Когда ты покраснел.
– Покраснел?
Тогда мы разговаривали о переводе стихов: стояло раннее утро – это была его первая неделя с нами. В тот день мы оба принялись за работу раньше обычного, наверное, потому что уже наслаждались нашими спонтанными беседами и хотели провести друг с другом побольше времени, пока на столе под липой накрывали завтрак.
Он спросил, переводил ли я когда-нибудь стихи. Я ответил утвердительно. А что – он тоже? Да.
Выяснилось, что он как раз читает Леопарди и наткнулся на несколько строф, которые невозможно перевести. Мы обсуждали это, не понимая, как далеко может завести такой, казалось бы, случайный разговор. Погружаясь все глубже в мир поэзии Леопарди, мы то и дело натыкались на тропинки, ведущие туда, где могло разгуляться наше чувство юмора – и любовь к дурачеству. Мы перевели строфу на английский, затем с английского на древнегреческий, затем обратно на бессвязный английский и наконец на такой же бессвязный итальянский. В конечном счете мы так исказили заключительные строки «К луне» Леопарди, что оба расхохотались, продолжая повторять эту смешную бессмыслицу на итальянском. И вдруг наступил тишина, и я поднял глаза, и увидел, что он смотрит на меня, не отрываясь, своим ледяным, стеклянным взглядом, которым всегда приводил меня в замешательство. Я безуспешно силился выдавить из себя хоть слово, и когда он спросил, откуда я столько всего знаю, – к счастью, собрался и пробормотал что-то об участи профессорского сына. Я редко демонстрировал свои познания, особенно тем, кто по нескольку раз на дню приводит меня в ужас. Мне нечем было отразить атаку, нечем морочить голову, нечего добавить и негде искать укрытия. Я чувствовал себя беззащитным, словно ягненок, потерявшийся в засушливых, безводных равнинах Серенгети[67].
Его пристальный взгляд уже не был частью нашего разговора или дурачества с переводом – и вытеснил все, стал отдельным, самостоятельным утверждением, однако ни один из нас не хотел и не осмеливался о нем говорить. И да – глаза у Оливера так блестели, что я вынужден был опустить взгляд; однако когда я поднял его вновь, Оливер по-прежнему глядел мне в лицо, словно говоря: «Итак, сначала ты отвернулся, а теперь смотришь вновь. Как скоро ты отвернешься опять?» – и потому я вынужден был еще раз отвести глаза, будто задумавшись, хотя на самом деле судорожно придумывал, что сказать, – точно барахтающаяся рыба в иссушенном жарой пруду.
Должно быть, он точно знал, что я чувствую. В конце концов покраснеть меня заставило не естественное смущение от того, что он заметил мои тщетные попытки удержать его взгляд, – а захватывающая дух и на первый взгляд невероятная (какой мне хотелось, чтобы она всегда была) мысль: вполне возможно, я нравлюсь ему, и нравлюсь так же, как он – мне.
Долгое время я ошибочно принимал его взгляд за неприкрытую враждебность. Как выяснилось, я глубоко ошибался. То был всего лишь способ застенчивого человека удержать чужой взгляд.