Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 25 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Если ляжем в постель – никакой вечеринки не будет, – предупредил Оливер. Эти слова, произнесенные с высоты блаженства, которое, казалось, никто не мог у нас отобрать, спустя годы будут возвращать меня в этот гостиничный номер и в этот влажный августовский вечер, праздник Феррагосто[70], когда мы оба, совершенно голые, стояли, облокотившись на подоконник, и наблюдали за течением невыносимо жаркого римского дня; ни один из нас еще не смыл с себя запах душного поезда, который, наверное, уже подъезжал к Неаполю, и купе, где мы спали, – моя голова на его – на виду у всех пассажиров. Выглядывая из окна и вдыхая вечерний воздух, я понимал: таких мгновений, как это, у нас, вероятно, уже не будет – и все же не до конца этому верил. Оливер, должно быть, думал о том же. Мы разглядывали потрясающий городской пейзаж, курили и ели свежий инжир, стоя плечом к плечу, и каждый из нас хотел ухватить это мгновение, запомнить его навсегда. Вероятно, именно поэтому, поддавшись, казалось, самому естественному в мире импульсу, я принялся сначала гладить его ягодицы левой рукой, а затем входить в него средним пальцем. – Если продолжишь в том же духе, вечеринка точно отменяется, – сказал Оливер, на что я попросил его сделать мне одолжение и смотреть в окно – только немного наклониться вперед. Спустя несколько мгновений мой палец полностью оказался в нем, и я вдруг понял, что мы можем начать, но не должны заканчивать: тогда, приняв душ и выйдя на улицу, мы, словно два оголенных провода, будем искрить при каждом соприкосновении. Рассматривая старые дома, мы будем изнывать от желания обняться; заметив фонарный столб на углу улицы, как псы, захотим его пометить; пройдя мимо художественной галереи, заглянем внутрь в попытках увидеть обнаженные тела на картинах; заметим улыбающееся нам лицо, и сразу же в уме начнем раздевать ее – или его, или обоих (если их будет больше двух), и пригласим выпить с нами, или отужинать, или все что они пожелают. Мы обнаружим Амура в каждом переулке Рима – потому что, задев его крыло, вынудили летать кругами. Мы никогда не принимали душ вместе. И даже не были вместе в ванной комнате. – Не спускай воду, – попросил я. – Хочу посмотреть. То, что я увидел, породило во мне волну сострадания – к нему, к его телу, к его жизни, которая внезапно показалась мне такой хрупкой и уязвимой. – Теперь у наших тел не будет секретов, – сказал я и следом сел сам. Оливер залез в ванну и собрался включать воду. – Я хочу, чтобы ты тоже посмотрел, – сказал я. Но он пошел еще дальше. Он вышел из ванны, поцеловал меня в губы и стал массировать ладонью мой живот, наблюдая весь процесс от начала и до конца. Я не хотел никаких секретов, завес, тайн. Тогда я еще не догадывался, что, наслаждаясь порывами откровенности, сближавшими нас с каждой клятвой («Мое тело – это твое тело»), я также упивался вновь возрождавшимся во мне огоньком стыда. Этот огонек освещал те закоулки моей души, которые часть меня хотела бы сохранить во тьме. А еще стыд всегда влечет за собой мгновенную близость. Но сохранится ли эта близость после того, как уйдет непристойность и наши тела станут друг другу привычны? И я не уверен, задавался ли этим вопросом тогда, – как не уверен, могу ли ответить на него теперь, – но может ли быть, что за близость мы платили не той валютой? Или близость – это самый желанный продукт вне зависимости от того, где его находишь, как получаешь и чем за него расплачиваешься? На черном ли рынке, на сером ли, с налогами или без, из-под полы или честно? Я знал лишь одно: мне больше нечего от него скрывать. Никогда прежде я не чувствовал себя таким свободным, таким защищенным. Три дня были полностью в нашем распоряжении; мы никого здесь не знали и никто не знал нас, я мог быть кем угодно, и говорить, и делать все, что пожелаю. Я ощущал себя пленником, внезапно освобожденным вторгшейся армией, которого выпустили на волю и отправили домой – никаких формуляров, никаких расспросов и разбирательств, никаких автобусов, пропускных пунктов, очереди за чистой одеждой, ничего; просто – шевели ногами. Мы приняли душ. Поменялись одеждой и нижним бельем. (Это я придумал.) Возможно, от всего этого у Оливера открылось второе дыхание: быть беспечным, молодым. Возможно, он уже испытывал подобное годами ранее и теперь решил ненадолго ощутить снова – перед тем, как отправиться домой. Возможно, он просто подыгрывал, наблюдая за мной. Возможно, он никогда не проделывал ни с кем ничего подобного, а я просто появился в нужное время в нужном месте. Он взял рукопись, солнцезащитные очки, и мы покинули номер и заперли дверь. Два оголенных провода. Мы вышли из лифта, широко всем улыбаясь. Персоналу гостиницы. Продавцу цветов на улице. Девушке в газетном киоске. Улыбайся, и мир улыбнется в ответ. – Я счастлив, Оливер, – сказал я. Он удивленно на меня взглянул. – Ты просто возбужден. – Нет – я счастлив. По дороге мы увидели живую скульптуру Данте в красном плаще, с неправдоподобным орлиным носом и чрезвычайно презрительным выражением лица. Красная мантия, красный колпак и деревянные очки в толстой оправе – все это придавало его и без того строгому лицу вид сурового, но мудрого отца-исповедника. Вокруг великого поэта, с вызовом скрестившего руки на груди и неподвижно стоявшего на мостовой, собралась толпа. Все его тело вытянулось, словно в ожидании – то ли Вергилия, то ли запоздалого автобуса. И стоило одному из туристов бросить монетку в искусственно состаренную книгу с вырезанной сердцевиной – как лицо его мгновенно приняло взволнованное выражение: точно Данте, заметивший Беатриче прогуливающейся по Понте-Веккьо[71], он вытянул свою по-змеиному длинную шею и со стоном, словно дышащий огнем уличный артист, произнес: “Guido, vorrei сhe tu e Lapo ed io fossimo presi per inсantamento, e messi ad un vasсel, сh’ad ogni vento per mare andasse a voler vostro e mio”. «О если б, Гвидо, Лапо, ты и я,
Подвластны скрытому очарованью, Уплыли в море так, чтоб по желанью Наперекор ветрам неслась ладья…»[72] Верно подмечено, подумал я. Оливер, я хочу, чтобы мы с тобой и со всеми, кто нам дорог, жили вместе в одном доме – вместе и всегда… Продекламировав отрывок вполголоса, уличный Данте неизменно приобретал прежнее мрачное и презрительное выражение – до тех пор, пока очередной турист не подкидывал ему монетку. “E io, quando ’l suo braссio a me distese, fiссai li oссhi per lo сotto aspetto, sì сhe ’l viso abbrusсiato non difese la сonosсenza sua al mio ’ntelletto; e сhinando la mano a la sua faссia, rispuosi: “Siete voi qui, ser Brunetto?” «Я в опаленный лик взглянул пытливо, Когда рукой он взялся за кайму, И темный образ явственно и живо Себя открыл рассудку моему; Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна: «Вы, сэр Брунетто[73]?» – молвил я ему»[74]. Тот же презрительный взгляд. Та же гримаса. Толпа рассеялась. Никто, казалось, не узнал отрывок из Пятнадцатой песни «Ада», где Данте встречает своего бывшего учителя, Брунетто Латини. Двое американцев, сумевших наконец выудить из рюкзаков пригоршню монет, бросили их живой скульптуре. Все тот же сердитый, рассерженный взгляд: “Ma сhe сiarifrega, сhe сiarimporta, se l’oste ar vino сia messo l’aсqua: e noi je dimo, e noi je famo, “сiai messo l’aсqua e nun te pagamo”. «Нам все равно, нам совершенно наплевать, Что нам вино водою стали разбавлять. Трактирщику мы так и скажем без прикрас: «За свой обман ты не увидишь ни гроша от нас!»
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!