Часть 27 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Оливер представил меня своим спутницам. Было очевидно, что они давно и близко знакомы.
– Sei l’amiсo di Oliver, vero? Ты – друг Оливера, верно? – спросила одна из них. – Он о тебе рассказывал.
– И что же?
– Только хорошее.
Она прислонилась к стене, где рядом с женой поэта теперь уже стоял я.
– Он никогда не отпустит меня, не так ли? – улыбаясь, спросила Лючия, будто говорила о ком-то, кого с нами не было. Возможно, таким образом она пыталась похвастаться перед куколками.
Я не хотел сразу выпускать ее ладонь, но знал, что должен, а потом взял ее обеими руками, поднес к губам, поцеловал во впадинку между большим и указательным пальцами и отпустил. Казалось, будто мы провели с ней весь день вдвоем, и теперь я отпускал ее обратно к мужу – как отпускают птицу, крыло которой заживало целую вечность.
– Se l’amore, – сказала она, с притворным укором покачав головой. – Такой же бесстыдник, как и второй, только любезней. Оставляю его вам.
Одна из дочерей натянуто захихикала:
– Мы подумаем, что с ним можно сделать.
Я был в раю.
Она знала мое имя. Ее звали Аманда. Сестру – Адель.
– Нас таких трое, – хихикнула Аманда. – Третья уже должна быть где-то здесь.
Поэт откашлялся. По традиции он поблагодарил всех причастных к изданию книги и, наконец, Лючию, свет его очей. И знаете, почему она до сих пор его терпит? И почему же? – прошептала супруга, с любовью улыбнувшись поэту.
– Из-за ботинок, – ответил он.
– Точно.
– Альфредо, ближе к делу, – встряла женщина-тукан.
– Итак, “Se l’amore”. “Se l’amore” – это сборник стихов, посвященный времени, которое я провел в Таиланде, где читал лекции о Данте. Как многие из вас знают, я был влюблен в Таиланд до приезда туда и возненавидел его в первую же минуту после прибытия. Или, скорее, так: я возненавидел его, как только приехал, и полюбил, как только распрощался с ним.
Смех.
Гости передают друг другу напитки.
– В Бангкоке я все время вспоминал о Риме – о чем же еще? Об этой придорожной лавке, о близлежащих улочках в лучах заходящего солнца, о звоне колоколов пасхальным воскресеньем. А в дождливые дни, которые в Бангкоке длятся вечность, – чуть не плакал: Лючия, Лючия, Лючия, почему же ты ни разу не сказала «нет», зная, как я буду скучать по тебе в эти дни?.. Дни, когда я ощущал себя опустошеннее Овидия, сосланного в забытый богом уголок земли и там же встретившего смерть. Я уехал дураком – и вернулся не поумнев ни на йоту. Жители Таиланда прекрасны, однако одиночество может сыграть с тобой злую шутку: стоит выпить – и ты уже готов прикоснуться к первому встречному, ведь все они восхитительно красивы… Но там даже за улыбку платят рюмкой. – Он на секунду замолчал, будто собираясь с мыслями. – Я назвал этот цикл стихов «Тристиями»[77].
Чтение «Тристий» заняло добрых двадцать минут. После раздались аплодисменты. Одна из девушек сказала: “Forte. Molto forte”[78], – а тукан с большим зобом повернулась к женщине, которая кивала чуть ли не после каждого произнесенного автором слова, непрестанно повторяя: “Straordinario-fantastiсo”[79].
Спустившись с помоста, поэт выпил стакан воды и ненадолго задержал дыхание, пытаясь справиться с сильной икотой, которую я по ошибке принял за тихие всхлипы. Потом, обыскав карманы своей спортивной куртки, но ничего не обнаружив, похлопал себя по губам указательным и средним пальцами, жестом объяснив, что хочет выкурить сигарету и, возможно, сделать перерыв.
Straordinario-fantastiсo, заметившая его сигнал, тут же выудила свой портсигар.
– Stasera non dormo – сегодня ночью я не усну. Это плата за твою поэзию, – произнесла она, игриво обвиняя его стихи в своей грядущей бессоннице.
К этому времени все уже обливались потом: и в магазине, и на улице стало невыносимо душно, как в теплице.
– Бога ради, откройте дверь! – вскричал поэт, обращаясь к хозяину магазина. – Мы здесь задыхаемся.
Мистер Венга достал крошечный деревянный клин, отворил дверь и вставил его между стеной и бронзовой рамой.
– Так лучше? – спросил он почтительно.
– Нет. Но так мы хотя бы знаем, что дверь открыта.
Оливер посмотрел на меня, словно спрашивая: тебе понравилось? Я пожал плечами, мол, еще не решил. Но был неискренен: мне понравилось безумно.
Возможно, дело было в самом вечере. Все вокруг необычайно меня будоражило: каждый пойманный взгляд казался комплиментом, или вопросом, или обещанием, застывшим в воздухе между мной и остальным миром.
Я был словно наэлектризован всеобщим подтруниванием, иронией, взглядами и улыбками, которые, казалось, расцветали от одного моего присутствия. Густой, почти осязаемый воздух магазина придавал особое очарование всему: от стеклянной двери – до тарелочек с птифурами, от пластиковых стаканов со скотчем, плещущимся золотой охрой, – до закатанных рукавов мистера Венги, самого поэта и винтовой лестницы, где стояли мы с сестрами-куколками; все, казалось, сияло блеском волшебства и необычайной страсти.
Я завидовал их жизням и размышлял о жизнях своих родителей, начисто лишенных страсти, – с их торжественными приемами и «обеденной каторгой», – о наших кукольных жизнях в нашем кукольном доме и о своем выпускном, уже маячившем на горизонте.
По сравнению с духом этого места все остальное казалось детской игрой. Зачем уезжать через год в Америку, когда с тем же успехом я могу провести время, посещая подобные мероприятия, – просто сидеть и разговаривать с людьми? В этой крошечной лавке можно научиться большему, чем в любом из престижных университетов за океаном.
Пожилой мужчина с пышной всклокоченной бородой и брюшком Фальстафа поднес мне стакан скотча.
– Eссo.
– Это мне?
– Кому же еще. Вам понравились стихи?
– Очень, – ответил я почему-то насмешливо и будто бы неискренне.
– Я его крестный и уважаю ваше мнение, – сказал он так, словно поверил моей неискренности. – Но куда больше уважаю вашу молодость.
– Поверьте, пройдет несколько лет, и от этой молодости не останется и следа, – произнес я, пытаясь придать своему ответу иронию умудренного опытом человека, который все о себе знает.
– Верно, но меня, к сожалению, уже не будет рядом, и увидеть этого я не смогу.
Он что, со мной заигрывает?
– Так что берите. – Он снова протянул мне пластиковый стакан. Я замешкался. Это был тот же сорт виски, который пил мой отец дома.
Лючия, услышавшая наш разговор, сказала:
– Tanto[80], одним виски больше, одним меньше. Каким бесстыдником был – таким и останешься.
– Хотел бы я быть бесстыдником, – заметил я, повернувшись к ней и не обращая внимания на Фальстафа.
– Почему же? Чего не хватает в твоей жизни?
– Чего не хватает в моей жизни? – я собирался сказать «всего», но вовремя одумался. – Друзей – таких близких, какими кажутся все здесь. Мне хотелось бы, чтобы у меня были друзья, как у вас. Как вы.
– У тебя будет полно времени, чтобы завести таких друзей. Только станешь ли ты с ними менее dissolute, бесстыдным? – это слово постоянно возвращалось в наш диалог, словно обвинение в каком-то отвратительном недостатке.
– Хотел бы я иметь хотя бы одного друга, которого мне не было бы суждено потерять.
Она посмотрела на меня с задумчивой улыбкой:
– Ты произносишь мудрые речи, мой друг, но сегодня у нас в программе только стихи. – Но взгляд не отвела. – Я тебе сочувствую.
А потом она с грустью в глазах нежно прикоснулась ладонью к моему лицу, точно я вдруг стал ее ребенком. Мне это тоже очень понравилось.
– Ты слишком молод, чтобы это понять, но, я надеюсь, в скором будущем мы встретимся вновь – и тогда посмотрим, хватит ли мне мужества взять обратно слово, которым я тебя сегодня назвала. Sсherzavo – я просто шутила. – И она поцеловала меня в щеку.
Ну и дела! Она была по меньшей мере вдвое меня старше, но я мог бы заняться с ней любовью в тот же миг – и плакать, плакать вместе.
– А тост-то будет или как? – прокричал кто-то, и по магазину прокатился гомон.
А потом это случилось. Одна рука легла мне на плечо (рука Аманды), вторая – на талию – и, боже, как хорошо я ее знал. Пусть этим вечером она меня не отпускает.
Я боготворю каждый твой палец и каждый кусаемый тобою ноготь, мой дорогой, дорогой Оливер. Не отпускай меня, еще не время, а я так нуждаюсь в этом объятии.
По спине у меня побежали мурашки.
– А я – Ада, – произнес кто-то почти извиняющимся голосом.
Его обладательница, будто зная, что неприлично долго добиралась к нам с другого конца магазина, теперь примирительно сообщала всем: это я – та самая Ада, о которой наверняка все здесь говорили. Нечто хулиганское было в ее хриплом голосе, в том, как она выдержала паузу, прежде чем назвать свое имя, и в том, как насмешливо обо всем говорила – о книжных чтениях, новых знакомствах и даже дружбе. Именно в разговоре с ней я окончательно осознал, что этим вечером стал частью особого, волшебного мира.
Я никогда не путешествовал по миру, но уже любил его. И полюбил бы сильнее, научись я говорить на его языке, потому что то был и мой язык; язык, где самые потаенные желания преподносятся в виде шутки, но не из страха шокировать правдой, а оттого, что оттенки желания – любого желания в этом новом для меня мире – возможно передать лишь через игру.
Все здесь были доступны и жили доступной жизнью, как сам этот город, – а потому полагали, что и остальные хотят жить так же. Я мечтал быть таким, как они.
Хозяин магазина позвонил в колокольчик возле кассы, и все замолчали.
Вновь заговорил поэт:
– Я не собирался читать это стихотворение сегодня, однако поскольку кое-кто, – он сделал ударение на этом слове, – кое-кто сегодня уже упомянул его, я не удержался. Оно называется «Синдром Сан-Клементе». Должен признаться, – если рифмоплету вообще позволено говорить так о собственной работе, – это мое любимое стихотворение. – (Позже я узнал, что он никогда не называл себя поэтом, а свое творчество – поэзией.) – Потому что писать его было сложнее всего, потому что из-за него мне невыносимо хотелось домой и потому что оно спасло меня в Таиланде и помогло переосмыслить всю мою жизнь. Я считал дни, считал ночи – представляя Сан-Клементе. Мысль, что я вернусь в Рим, не закончив это длинное стихотворение, пугала меня больше, чем перспектива на неделю застрять в аэропорту Бангкока. И все-таки лишь в Риме, в нашем доме, который располагается в каких-то двухстах метрах от базилики Сан-Клементе, я дописал последние строки стихотворения, которое, по иронии судьбы, начал неделями – или тысячелетиями? – ранее, в Бангкоке, когда казалось, что Таиланд и Рим разделяет бесчисленное множество вселенных…
Пока наш поэт читал свое длинное стихотворение, я размышлял о том, что, в отличие от него, никогда не планировал ничего заранее. Нам с Оливером суждено было расстаться через три дня – а после всё, что было между нами, растворится в воздухе. Мы обсуждали, как встретимся в Америке, как будем звонить и писать друг другу, но говорили намеренно расплывчато, отчего это казалось лишь фантазиями. Нет, мы не рассчитывали, что если не сдержим обещаний, сможем винить во всем обстоятельства, – просто не строя планов на общее будущее, мы избегали самой мысли о том, что его у нас может не быть.