Часть 6 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Спасибо факультету филологии, – ответил Оливер. – Первый курс.
А я думал лишь об apriсoсk preсoсk, preсoсk apriсoсk, его абрикосовом члене.
В один из дней я увидел Оливера на одной стремянке с нашим садовником; он пытался узнать все, что только можно, о способе Анкизе прививать растения – благодаря ему наши абрикосы были одними из самых крупных, мясистых и сочных в регионе. Оливера поразила техника прививания, особенно когда он понял, что Анкизе может говорить об этом часами – только бы слушатель нашелся.
Очень скоро выяснилось, что о всякого рода еде, сырах и вине Оливер знает больше нас вместе взятых. Сама Мафальда была сражена его знаниями и умениями и даже стала то и дело спрашивать у него совета на кухне: «Как думаете, обжарить соус с луком или шалфеем?», «Не слишком ли много лимона?», «Я все испортила, да?», «Нужно было добавить еще одно яйцо – ничего не запекается!», «Воспользоваться новым измельчителем или не изменять ступке с пестиком?» Правда, моя мать все-таки не смогла удержаться от парочки колкостей.
– Как все ковбои… – говорила она. – Они знают о еде так много, но не умеют правильно держать в руках вилку с ножом. Гурманы-аристократы с сельскими манерами. Покормите его на кухне.
– С удовольствием, – отвечала Мафальда.
И в самом деле, в один из дней, сильно опоздав к обеду после затянувшейся встречи с переводчицей, синьор Уллива сидел на кухне, ел спагетти и пил темное красное вино с Мафальдой, Манфреди – ее мужем и нашим водителем – и Анкизе; все они дружно пытались научить Оливера неаполитанской песне. Это был не только гимн их южноитальянской молодости, но и лучшее развлечение для почетных гостей в их арсенале.
Оливер завоевал сердца всех и каждого.
Я видел, что Кьяра тоже очарована. Как, впрочем, и ее сестра. Даже любители сразиться в теннис, много лет подряд заглядывавшие к нам после обеда, чтобы затем отправиться на вечернее купание, теперь оставались гораздо дольше обычного, надеясь сыграть с ним хотя бы один гейм.
Подобное внимание к любому из наших предыдущих летних постояльцев меня бы страшно разозлило. Но в том, как все обожали Оливера, я нашел неожиданное успокоение. Что плохого в симпатии к тому, кто так сильно нравится всем остальным? Никто не мог устоять перед ним, включая моих двоюродных и троюродных братьев и сестер, а также прочих родственников, которые приезжали к нам на выходные – и иногда задерживались чуть дольше. Известный своим пристрастием к выявлению чужих недостатков, я испытывал определенное удовлетворение, скрывая чувства за привычным безразличием, враждебностью или злобой в адрес каждого, кто потенциально мог бы затмить меня в нашем доме. Но оттого, что Оливера все любили, я вынужден был говорить, что тоже его люблю. Я был подобен мужчинам, которые открыто заявляют, что находят других мужчин привлекательными, – и за этой правдой скрывают свое истинное желание заключить их в объятия. Идти наперекор всеобщей симпатии к нему означало бы признать перед всеми, что я пытаюсь скрыть мотивы, по которым вынужден ему сопротивляться.
«Он мне ужасно нравится», – сказал я в первую неделю его пребывания, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выразился так недвусмысленно, зная, что никто не заподозрит фальшь в невидимой палитре оттенков, которой я пользовался каждый раз, когда речь шла о нем. «Он – лучший из всех, кого я встречал в жизни», – сказал я однажды вечером, когда мы никак не могли дождаться возвращения крошечной рыбацкой лодки, на которой Анкизе и Оливер вышли в море сразу после обеда; тогда мы судорожно пытались найти номер телефона его родителей в Штатах на случай, если придется сообщать им страшные вести.
В тот день я даже решился оставить свои запреты и выразить тревогу так же открыто, как выражали ее остальные. Но сделал я это еще и для того, чтобы никто не заподозрил, что в душе я испытываю гораздо более глубокое отчаяние; а потом вдруг понял, почти устыдившись, что часть меня не возражает против его смерти, что есть даже что-то почти захватывающее в мысли о его раздутом, безглазом теле, которое в конце концов прибьет волной к нашему берегу.
Но я не пытался себя обманывать. Я в самом деле был убежден, что никто в мире не испытывает к нему такого плотского влечения, как я; что никто не хочет преодолевать ради него расстояния, которые готов преодолеть я. Никто не знает каждую косточку в его теле так, как я, – его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах; никто не вспыхивает таким желанием от рельефа его мускулов; никто не грезит о нем каждую ночь, а следующим утром, снова увидев у бассейна в раю, не улыбается ему и, видя, как ответная улыбка расцветает у него на губах, не думает: «Ты знаешь, что прошлой ночью я кончил тебе в рот?»
Возможно, и другие питали к нему нечто большее, чем просто симпатию, но каждый скрывал и показывал это по-своему. Однако, в отличие от них, я всегда первым замечал, как он появляется в саду по возвращении с пляжа, замечал размытый вечерней дымкой силуэт его велосипеда, выезжающего из сосновой аллеи к нашему дому.
Я первым узнал его шаги, когда однажды, опоздав в кинотеатр, он вошел в зал и растерянно встал у стены. Он принялся искать нас взглядом и стоял так до тех пор, пока я не обернулся, уже зная, как он обрадуется, что я его заметил.
Я узнавал его по звуку шагов, когда он поднимался по лестнице и шел на балкон или проходил мимо двери в мою спальню. Знал, когда он на несколько мгновений останавливался у моих французских окон, будто сомневаясь, постучать ли, но потом раздумывал и шел дальше. Знал, что это он едет на велосипеде, потому что только он с таким озорством проносился вниз по гравиевой дорожке, останавливаясь в самый последний миг – резко, непоколебимо, – и спрыгивал на землю, всем своим видом словно восклицая: voilà![27]
Я старался никогда не выпускать его из поля зрения и, если мы были вместе, не позволял уйти далеко. А когда он проводил время с другими – мне по большому счету было все равно, что он делает, лишь бы вел себя так же, как со мной. Только бы не становился кем-то другим, когда далеко. Только бы не становился таким, каким я никогда его не видел. Только бы не имел иной жизни, кроме той, которую проживает с нами, со мной.
Только бы не потерять его.
Я знал, что не в силах его удержать, что мне нечего ему предложить, нечем искусить.
Я – никто.
Просто ребенок.
Он отмерял каждому порцию своего внимания, когда ему это было удобно. Как-то он помогал мне разобраться с отрывком из Гераклита (я был одержим чтением «его» автора) – и тогда словами, пришедшими мне на ум, были вовсе не «доброта» или «щедрость», а скорее «терпеливость» и «великодушие», которые для меня были ценнее. Потом он спросил, нравится ли мне книга, которую я читал, – однако задал этот вопрос едва ли из любопытства – лишь потому, что выдалась возможность для простой и ненавязчивой болтовни. Он все делал именно так: просто и ненавязчиво – и эта манера его устраивала.
Ты почему не на пляже с остальными?
Иди-ка бренчи дальше.
Давай!
Твой.
Он просто поддерживал беседу.
Ненавязчиво болтал.
И больше ничего.
Оливера постоянно приглашали в гости. Это стало традицией и для других наших летних постояльцев: отец всегда хотел, чтобы они свободно обсуждали со всеми свои книги и исследования. Он также придерживался мнения, что ученые должны уметь говорить с людьми из других сфер, и поэтому у нас за столом часто оказывались юристы, врачи, бизнесмены.
Все в Италии читали Данте, Гомера и Вергилия[28], говорил он. Не важно, с кем заводишь беседу, главное – сначала задобрить их данте-гомеровским разговором. Вергилий – обязательный пункт, затем – Леопарди, ну а дальше выдавай все что есть: Целан, сельдерей, салями – без разницы. Еще одним преимуществом этих бесед было то, что они помогали нашим гостям совершенствоваться в итальянском, знание которого было одним из обязательных условий пребывания на вилле. Кроме того, когда они ужинали в других домах города Б., мы освобождались от необходимости проводить с ними каждый вечер.
Однако количество желающих пригласить в гости Оливера в какой-то момент превысило все разумные пределы. Кьяра с сестрой желали видеть его минимум дважды в неделю. Карикатурист из Брюсселя, арендовавший летом виллу неподалеку, звал его на свои эксклюзивные воскресные soupers[29], куда из окрестностей съезжались писатели и ученые. Кроме того, Оливер был приглашен к семье Морески, жившей через две виллы от нас вниз по побережью, Маласпинам – из города Н., а также в дом к новым друзьям, с которыми он только что познакомился на piazzetta, небольшой городской площади, или в Le Danzing… и это еще если не брать в расчет ночные вылазки в город, где он играл в покер и бридж, – та часть его жизни существовала отдельно от нас, и о ней мы ничего не знали.
Казалось, жизнь Оливера, как и его бумаги, находилась в постоянном беспорядке – однако на самом деле она была тщательно организована.
Иногда он пропускал ужин и просто сообщал Мафальде: «Esсo – ухожу». Это esсo – как я довольно скоро осознал – было не чем иным, как очередной вариацией его «Давай!». Краткое и безапелляционное прощание, произносимое не перед уходом, а уже из-за дверей – спиной к тем, кого оставляешь позади. Мне было жаль всех тех, кому оно было адресовано, – готовых просить, умолять…
Неведение – появится ли он к ужину? – было мукой, но терпимой. Настоящей пыткой стало другое: не сметь спросить заранее, придет ли он.
Бывало, я терял всякую надежду увидеть его вечером, и вдруг раздавался его голос или он садился на свое место за столом – и сердце подскакивало, а чувство неожиданной благодарности расцветало, словно ядовитый цветок. А бывало, я видел его днем и пребывал в полной уверенности, что он останется с нами на ужин, однако вечером слышал его высокомерное esсo. В конце концов я усвоил, что определенные желания нужно пресекать – точно обрезая крылья бабочке.
Я хотел, чтобы он исчез из нашего дома и все наконец закончилось.
Хотел, чтобы он умер. Рассчитывал, что если сам не могу перестать о нем думать – гадать, когда увижу вновь, – то по меньшей мере его смерть мне в этом поможет.
Я хотел убить его собственноручно – чтобы он понял, как меня мучит само его существование; как невыносима его непринужденность со всеми вокруг, его беспечность и это вечное «меня устраивает то и се»; его привычка перепрыгивать через калитку, ведущую к пляжу, хотя все остальные сначала открывают щеколду; не говоря уже о плавках, раю у бассейна, нахальном «Давай!» и причмокивающей любви к абрикосовому соку. А если не убью, рассуждал я, то хотя бы покалечу – так, чтобы он на всю жизнь остался с нами в инвалидном кресле и никогда не уехал в Штаты. Если он окажется прикован к коляске, я всегда буду знать, где он, смогу в любую минуту его найти. Я стану его покровителем и буду чувствовать свое превосходство над ним – беспомощным инвалидом.
Но потом меня осенило: ведь вместо этого я могу покончить с собой, а может, просто себя изувечить и сообщить ему, почему я это сделал. Я изуродую себе лицо, чтобы он посмотрел на меня и подумал: зачем, зачем кому-либо творить с собой такое? И годы спустя он вдруг догадается, сложив кусочки мозаики воедино, и расшибет себе голову об стену.
Порой мне казалось, что устранить нужно Кьяру. Я знал, что у нее на уме. Мы были ровесниками, ее тело уже созрело и было готово его принять. Созрело ли оно больше, чем мое? – гадал я. Она строила на него планы – это было ясно как день, мне же была нужна с ним всего одна ночь, одна лишь ночь (а может, даже час!) – только бы понять, хочу ли я провести с ним еще одну ночь после. Тогда я еще не понял, что «проверка» собственных желаний – на самом деле лишь уловка в попытке получить желаемое, при этом не признавая всю глубину своей нужды.
Я испытывал ужас при одной мысли о том, насколько он, должно быть, опытен. Если он так легко и быстро завязывает знакомства здесь, то остается только гадать, как он ведет себя дома. Дай ему полную свободу в каком-нибудь студенческом городке, вроде Колумбии[30], где он преподает… Страшно представить.
История с Кьярой произошла так стремительно, что не поддавалась логическому объяснению. Оливер любил выходить с ней в море на прогулку – gita – на нашей двухместной лодке; он греб, а Кьяра загорала, откинувшись на бортик, и, когда они заплывали достаточно далеко от берега, всегда снимала верхнюю часть купальника.
Я наблюдал за ними. Сгорал от страха потерять его. И ее тоже. Однако при мысли о том, что они вместе, не испытывал смятения. Напротив – я ощущал возбуждение, при этом не зная точно, было ли тому причиной ее обнаженное тело в солнечных лучах, его тело рядом или они оба.
Стоя у садовой балюстрады с видом на скалы и напрягая зрение, я всегда находил их глазами: они лежали на солнце и чаще всего обнимались; она то и дело закидывала на него ногу, а он минутой позже за ней повторял. Они не раздевались. Поначалу это меня успокаивало, но однажды ночью я увидел, как они танцуют, и чутье подсказало мне, что двигаются они как люди, зашедшие дальше объятий и поцелуев.
Вообще-то мне нравилось смотреть, как они танцуют. Наверное, увидев, что Оливер танцует так с кем-то другим, я осознал, что он уже занят и нет больше смысла надеяться. Оно и к лучшему. Поможет моему выздоровлению. Вероятно, даже сами эти мысли – уже признак, что выздоровление началось. Я ступил на запретную территорию – но еще легко отделался.
Однако следующим утром, когда я увидел его на нашем обычном месте в саду, мое сердце снова подскочило; я понял: мои добрые пожелания счастливой паре и надежды на выздоровление не имеют ничего общего с тем, что я на самом деле чувствую.
Подскакивает ли его сердце, когда он видит меня?
Вряд ли.
И потому ли тем утром он не обратил на меня внимания, почему я не обратил на него? Чтобы заставить меня сделать первый шаг, защититься самому и показать, что я ничего для него не значу? Или он и правда ни о чем не догадывается – как порой весьма проницательные люди упускают из вида самые очевидные знаки и сигналы просто потому, что им нет до них никакого дела?
Когда он танцевал с Кьярой, я заметил, как ее нога скользнула у него между ног. А еще я видел, как они в шутку дерутся на песке. Когда все это началось? И почему в тот миг меня не было рядом? Почему меня никто не предупредил? Почему я упустил то мгновение, когда с точки x они передвинулись в y? Знаки наверняка были повсюду. Почему же я их не заметил?
Я не мог ни о чем думать – все гадал, чем они заняты в ту или иную секунду. Я готов был на что угодно, лишь бы помешать им остаться наедине. Готов был бессовестно клеветать на обоих, а потом в подробностях рассказывать каждому о реакции другого. Но еще я хотел помочь им сойтись, хотел, чтобы они были мне обязаны, хотел стать их незаменимым сообщником, посредником и пешкой, которая столь жизненно необходима королю и королеве, что становится главной фигурой на доске.
Каждому из них я начал говорить что-то лестное о другом, делая вид, что не догадываюсь об их связи. Он решил, что я лукавлю. Она сказала, что позаботится о себе сама.
– Ты что, пытаешься нас свести? – спросила она с насмешкой.
– А тебе-то какое дело? – нахмурился он.
Я описал ее обнаженное тело, которое видел два года назад. Я хотел возбудить его. Не важно, кого он хочет, главное – чтобы был возбужден. Затем рассказал о нем ей, пытаясь понять, насколько ее возбуждение схоже с моим; хотел сравнить и выяснить, чье наиболее подлинно.
– Ты что, пытаешься меня в нее влюбить?
– А что в этом плохого?
– Ничего. Только, с твоего позволения, я справлюсь сам.
Мне потребовалось время, чтобы понять свои истинные стремления.
Я хотел, чтобы Оливер не просто возбудился в моем присутствии, не просто нуждался во мне, но чтобы говорил о Кьяре за ее спиной и помог мне превратить ее в объект наших мужских сплетен. Это сблизило бы нас через нее, через обоюдное негласное признание, что мы оба увлечены одной и той же женщиной.
А может, я просто хотел убедить его, что мне нравятся девушки.
– Слушай, это очень мило с твоей стороны – правда, я ценю. Но все же не стоит.
По его упреку я понял, что он не собирается играть по моим правилам. Он поставил меня на место.
Нет, все же он благородный парень, думал я. В отличие от меня – коварного, низкого, жестокого. От этой мысли мои терзания и стыд только усилились. Теперь, переступив через смущение от желания обладать им так же, как Кьяра, я начал уважать его, и бояться, и ненавидеть за то, что возненавидел себя.
Наутро после увиденного на танцах я не стал заводить разговор о пробежке. Оливер тоже ничего не сказал. Когда я наконец коснулся этой темы, не в силах больше выносить затянувшуюся тишину, то оказалось, что он уже бегал.
– Ты поздно встаешь в последнее время.
Что ж, умно.
И правда, за последние несколько дней я настолько привык выходить из комнаты и видеть его – уже одетого, ожидающего моего пробуждения, – что совсем перестал думать о том, во сколько встаю. Пусть это будет мне уроком.