Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 28 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я вас слушаю, – удивлённо сказал старик, усаживая меня в своём кабинете. – Вами получен груз с острова Кубы, причём получен не прямо, а через третье лицо, всё это облечено в таинственную форму, и так как мы расследуем ряд преступлений, связанных именно с этим островом, то я вынужден буду конфисковать и ваш груз и, быть может, временно арестовать и лично вас, если вы не сможете дать мне удовлетворительных объяснений по поводу вашей странной получки. Старик как-то растерялся, смутился и взволнованно заговорил: – Я честный человек, и уж, конечно, не под старость лет пятнать мне себя какими-либо преступлениями. Я понимаю ваше недоумение, так как получки мои из Нового Света действительно обставлены крайне конспиративно. Мне необходимо было соблюдать тайну, и хранить её я намеревался до своей смерти, но если вы требуете объяснений под угрозой ареста, то я готов вам дать их, взяв, однако, с вас слово сохранить мою тайну до дня моей кончины, так как от тайны этой зависит всё моё материальное благополучие. Я обещал молчать, и старик приветливо сказал: – Рассказ мой будет долог, а потому пойдёмте из этой неуютной комнаты в мою «святая святых», в мою мастерскую, где я провожу обычно и дни, и ночи. Он открыл смежную дверь, и мы переступили порог. Мастерская Авенариуса представляла из себя необычайное зрелище: большая комната, устланная персидским ковром, у стены – старинный рояль (нечто вроде клавесина), в глубине комнаты – широкая тахта, между окон – огромный стол, заваленный деками, грифами, кобылками, колками и прочими частями скрипок. Несколько законченных инструментов виднелось на бархатных полках большого старинного шкапа, тут же торчали смычки, по всему столу валялись канифоль, какие-то разнообразные сорта клея. От самого Авенариуса пахло нюхательным табаком и пачулями[64]. С этими старомодными запахами как-то прекрасно гармонировали запыленные гравюры великих скрипачей и композиторов, висящие по всем стенам. Старик усадил меня в кресло, и со стены впились в меня и измождённый Мендельсон, и нахмуренный Бетховен, и носатый Лист. Старик начал свой рассказ так: – Я, видите ли, родом швед, собственно говоря, отец мой эмигрировал в Россию из Швеции. Я же родился в Петербурге, получил здесь своё образование и почитаю себя русским. Отец мой был большим музыкантом и передал мне по наследству это дарование. Он был скрипачом, и я скрипач. Вместе с тем отец мой обладал своего рода страстью: всю жизнь свою он кропотливо клеил скрипки, достигнув в этом большого мастерства. Этому искусству он обучил и меня. Мне было сорок лет, когда отец умер, и я продолжал с увлечением его дело. Жизнь моя текла безмятежно: дни я проводил за любимой работой, а вечера обычно посвящал музыке. Я не пропускал ни одного сколько-нибудь значительного концерта. И вот двадцать с лишним лет тому назад я в зале Дворянского Собрания впервые услышал Виргинию Паоло. Это имя вам ничего не говорит, конечно, так как эта великая певица метеором промелькнула на петербургском горизонте и не появлялась больше на нём, не вынеся нашего сурового климата. Это гениальное во всех отношениях существо было креолкой, уроженкой острова Кубы. Судьба наделила её изумительной внешностью и не менее изумительным голосом. На первом же её концерте я был очарован, заворожён, пленён. Я сразу всем существом своим почуял, что встреча эта для меня, так сказать, роковая и что жизнь моя отныне коренным образом изменится. Так оно и случилось. Когда месяца через полтора она покидала Петербург, я, не колеблясь, последовал за нею. Я понимал, что средств, полученных мною от отца, хватит мне не Бог весть на сколько лет, но не всё ли равно? Быть вдали от неё я не мог. И вот начались наши странствования по Европе, Австралии и Америке. Она не любила меня, относясь ко мне чисто по-дружески. Я знал всю её жизнь, молча ревновал, но не любить не мог. Однако эта жизнь продолжалась недолго. Её вообще слабое здоровье ухудшалось, и лет через пять, бросив свои мировые гастроли и, видимо, чуя близкий конец, Виргиния пожелала вернуться к отцу на родину. Мы перебрались с ней на Кубу в Сант-Яго и поселились в её родительском доме. Её мать, индианка, давно умерла, отец, родом испанец, обожавший свою дочь, окружил её трогательными заботами и уходом. Но ни родной воздух, ни горячее солнце не помогло – она и года не протянула. Старик умолк, смахнул с ресницы слезу и в лихорадочном волнении продолжал: – Грустный, незабываемый день. На летнее время мы перебрались на берег океана и сняли небольшой домик, утопающий как бы в раю: большой тенистый сад, и какой сад! Душистые тропические поросли, какие-то невиданные цветы, причудливой формы орхидеи, крохотные разноцветные птички, порхающие по кустам, и влажное дыханье безбрежного океана. Она в шезлонге, прелестная, восковая. Вдруг она меня подозвала и попросила чуть слышно: – Сыграйте, голубчик, на прощанье мою любимую элегию. Я повиновался и, принеся скрипку, заиграл элегию Масснэ. Тут старик схватил скрипку с клавесина, набожно призакрыл глаза и заиграл. Я забыл всё, жадно упиваясь дивными звуками, полными тоски, грусти и какой-то покорности. Кончив и глубоко вздохнув, старик продолжал: – Под её звуки и отлетела её душа. Тут и кончается поэзия моей жизни. Теперь перехожу к интересующей вас прозе. С полгода прожил я ещё с отцом Виргинии, вместе оплакивая дорогую нам усопшую. Он сильно привязался ко мне и, расставаясь, пожелал сообщить некую тайну, а именно: он указал мне на один сорт дерева, произрастающего только там, на Кубе. По его словам, из этого дерева великие мастера изготовляли свои скрипки, достигая в них изумительного тона и звучности. Я тут же проверил его слова и убедился в их правильности. Уезжая с острова, я уговорился с ним, что ежегодно он будет высылать мне в Петербург определённый запас дерева. И вот в течение 15 лет он в точности выполняет своё обещание. Теперь мне удаётся создавать инструменты, достоинством мало уступающие скрипкам Амати, Стейнера, Гварнери и других великих старых мастеров. Конечно, конкурентов и завистников у меня немало, и мне приходится сугубо беречь мою тайну. Вот почему дерево я получаю на чужой адрес честного и мне давно знакомого человека. Для большей предосторожности дерево это мне пересылается не в виде обычных болванок, а под видом довольно нарядных деревянных футляров и даже с некоторым содержимым. Чтобы убедить вас окончательно во всём рассказанном, я покажу вам духовное завещание, мною составленное, по которому, оставляя всё своё имущество Петербургской Консерватории, я завещаю ей и секрет выделки моих скрипок. Старик вынул из стола пожелтевшую аккуратно свёрнутую бумагу и протянул её мне. Сомнений не было – он говорил правду. Извинившись за причинённое беспокойство, я крепко пожал его руку и вышел на улицу. Я медленно прошёл Торговую, обогнул Мариинский театр, углубился в Офицерскую и свернул к себе на Екатерининский канал[65]. Тяжело было возвращаться к прозе жизни – в памяти жил странный рассказ старика, а в ушах неотступно звучала элегия Масснэ. С тех пор прошло двадцать с лишним лет. Бедный Авенариус, конечно, умер, вот почему, как мне кажется, я не нарушу обещания и не совершу нескромности, рассказав о тайне старого скрипача с Торговой улицы. Страничка из личной жизни В 1908 году начальник петербургской сыскной полиции Филиппов сильно и надолго занемог, и я принялся исполнять его обязанности. Дел было много, и я с головой ушёл в работу. Как-то совершенно для меня неожиданно звонит мне директор Департамента полиции Трусевич[66] и вызывает к себе. Являюсь. – Я вызвал вас для того, чтобы предложить вам должность начальника московской сыскной полиции. Согласны ли вы её принять? Я поблагодарил за оказанное мне доверие, но попросил Трусевича разрешить мне дать ему ответ дня через три. С неохотой он на это согласился. В ту пору меня не тянуло в Москву: только что начатая сенатором Гариным[67] ревизия московского градоначальства обнаружила полную дезорганизацию тамошней сыскной полиции, а потому служба в ней сулила мало отрадного. К тому же с переездом в Москву моим детям пришлось бы менять учебные заведения среди учебного года, что тоже являлось нежелательным: да, наконец, просто не хотелось уезжать из Петербурга, где я успел пустить глубокие корни. В моём решении остаться подкрепил меня ещё и градоначальник генерал фон дер Лауниц[68]: – Охота вам лезть в эту кашу? – сказал он мне. – Ведь Филиппов не сегодня-завтра уйдёт, и вы, конечно, будете назначены на его место. Итак, я окончательно отказался от Москвы, о чём и сообщил Трусевичу. Прошло недели две. Занятый текущей работой, я и думать перестал о недавно сделанном мне предложении. Как вдруг секретарь директора Департамента полиции Прозоровский сообщает мне по телефону о том, что мне приказано такого-то числа явиться в Елагин дворец[69] к министру-председателю Столыпину. Этот вызов был явлением необычным, и я тщетно ломал себе голову, по какому случаю желает меня видеть Столыпин. В назначенный час я, конечно, был на месте и восседал в приёмной с десятком других лиц, явившихся на приём. Вскоре приехал Трусевич, поздоровался со мной, но не сказал ни слова. Он ранее других был принят премьером. Пробыв в кабинете председателя минут пять, Трусевич приоткрыл дверь, пошарил в приёмной глазами и, найдя меня, позвал в кабинет. Из-за письменного стола навстречу мне привстал Столыпин. Умные, несколько грустные глаза, скорбная складка между бровей, как бы чуть-чуть припухшие губы, высоко поднятая голова – всё это придавало ему сильно озабоченный, но и несколько надменный вид:
– Садитесь, – сказал он холодно. Затем, не торопясь, снял очки, отложил их в сторону, провёл пальцами по усталым глазам и вдруг, быстро повернувшись ко мне, неожиданно спросил: – Когда вы думаете ехать в Москву? Я ясно почувствовал в его тоне, что он не допускает даже мысли об отказе. Конечно, от Трусевича он знал о моём нежелании ехать, но полагал, очевидно, что вызов к себе по тому же вопросу равносилен приказанию и что отказа быть не может. – Когда прикажете, ваше высокопревосходительство, – ответил я. – Вот и прекрасно, – сказал Столыпин, – в московской сыскной полиции чёрт знает, что творится. Наведите порядок, реорганизуйте её. И затем, обратясь к Трусевичу, добавил: – Выдайте господину Кошко полагающиеся ему подъёмные и прогоны в максимальном размере. Затем, снова обратясь ко мне: – Поезжайте, пожалуйста, возможно скорее. До свиданья. Желаю вам полного успеха. И, протянув мне руку, он отпустил меня. Не дожидаясь Трусевича, я уехал. Смутно было у меня на душе. Конечно, явиться в Москву в качестве, так сказать, ставленника Столыпина было лестно, но, с другой стороны, это форсированное назначение меня несколько коробило. Столыпин не пожелал посчитаться с моим нежеланием не ехать, не интересуясь даже мотивами моего отказа. Департамент полиции отпустил мне щедрые прогоны в размере трёх тысяч рублей, и недели через две я уже был в Москве. В одном из моих предыдущих очерков я говорил уже о том хаосе, что царил в сыскной полиции в Москве в момент моего приезда, а потому не буду повторяться. Приблизительно через год мне удалось вполне наладить дело, и именно к этому времени относится то, что я хочу рассказать ниже. В доме одного моего знакомого я встретил как-то двух профессоров московского университета. Последние обратились ко мне с просьбой разрешить им приводить хотя бы раз в неделю в помещении Сыскной полиции занятия для студентов юридического факультета для ознакомления их с научными методами, употреблявшимися в уголовном розыске. Имелись в виду антропометрия[70], дактилоскопия и музей[71], находящийся при сыскной полиции. Профессора говорили: «Для всех этих будущих судебных следователей и кандидатов на судебные должности весьма важно познакомиться как с измерительными приборами, так и с внешним видом инструментов, обычно употребляемых профессиональными ворами и мошенниками!» Принципиально я охотно дал своё согласие, но заявил, что самолично решить этого вопроса не могу. Я обращусь к градоначальнику, хотя думаю, что и тот не даст ответа, не запросив министра. Так и случилось: генерал Адрианов[72] не пожелал взять решение этого вопроса на свою ответственность и по прямому проводу доложил о нём Столыпину. «Предоставляю это дело на усмотрение Кошко, которому всецело доверяю», – ответил премьер. Я известил о благоприятных результатах моих профессоров, и первое собеседование со студентами было назначено на ближайшую субботу. Причудлива судьба человеческая. Думалось ли мне, что я, человек со скромным офицерским образованием, вынужден буду читать лекции не только целому факультету студентов, но даже и двум профессорам, им сопутствующим. Между тем такие собеседования продлились несколько лет вплоть до моего отъезда в Петербург. Конечно, нашим беседам я попытался придать возможно более семейный характер. Кафедры я не воздвиг, а, усадив молодёжь у себя в кабинете, я с первой же лекции начал приблизительно так: – Я знаю, господа, как слово «сыщик» непопулярно среди вас, но вам не следует смешивать понятий о розыске политическом и уголовном. Мне нет никакого дела до того, как вы думаете и во что верите. Моя сфера иная. Пропадут у вас часы или бумажник, подвергнетесь ли вы нападению с целью ограбления… И тогда я и мой персонал к вашим услугам… И так далее, в том же духе. Это, если и не высоко-полезное, то, во всяком случае, безобидное занятие чуть не возымело для меня неприятные последствия, но об этом я узнал много позднее. Получив в 1914 году назначение заведовать всем уголовным розыском Империи, я переехал в Петербург. Трусевич был уже давно в Сенате, пробыл некоторое время на посту директора Департамента полиции Белецкий[73], и к моему приезду делами Департамента ведал товарищ министра Джунковский[74]. К нему я и явился представиться. Генерал Джунковский, недавний московский губернатор, хорошо меня знавший по Москве, весьма любезно меня принял и пригласил в этот же день у себя позавтракать. – Кстати, – сказал он, смеясь, – я приготовил вам подарок. – Мне подарок? Какой? – изумился я. – А вот приезжайте и увидите. Когда я в условленный час входил с несколькими приглашёнными в столовую, то хозяин мне заявил: – Садитесь вот сюда, за этот куверт. Я сел и нашёл под кувертом дело, извлечённое из архива департамента. – Нет, нет. Вы ознакомьтесь с ним, – настаивал генерал Джунковский. Перелистав его, я, к удивлению своему, прочёл донос на меня московского охранного отделения. В нём много говорилось о моих каких-то странных беседах со студентами, за которыми я будто бы весьма порицаю и критикую политический розыск. Словом, целое обвинение в революционной пропаганде. Но что лучше всего, это резолюция на полях, сделанная самим Белецким: «Установить за Кошко негласный надзор и подвергнуть перлюстрации его частную корреспонденцию». Таким образом, судьба разжаловала меня чуть ли не из профессоров в поднадзорные. Но так как в Москве я служил не за страх, а за совесть, а в частной личной жизни романов не заводил, то грозная перлюстрация не имела никаких последствий, и стрельба Белецкого по воробьям из пушки не отозвалась ни на моей служебной, ни на семейной жизни. Незаслуженные лавры Грозная пора настала для московской сыскной полиции, когда в 1908 году пожаловал по Высочайшему повелению в Белокаменную сенатор Гарин с целью обревизовать московское градоначальство. Для его чинов начался сущий мор, и добрая половина их, включая сюда и самого градоначальника Рейнбота[75], была не только исключена со службы, но и предана суду. Я был назначен в Москву в самый разгар ревизии и, заняв должность начальника московской сыскной полиции, застал моих подчинённых трепещущими. Разговоров только и было, что о Гарине: Гарин сказал, Гарин написал, Гарин чихнул. Штат моих служащих был не на высоте, да и сильно поредел, так что мне, новому человеку, на первых порах пришлось туго. А тут как на грех случилось довольно комическое происшествие. Неожиданно, без доклада вбегает в мой кабинет один из товарищей прокурора, весьма недалёкий, излишне старательный и не в меру напыщенный чиновник, и с пафосом заявляет:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!