Часть 34 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Козырев, однако, видимо, не унимался и в одном из последних писем, написанных Надин приблизительно за неделю до его убийства, говорилось:
«Я исчерпала все доводы, все доказательства. Ты мне не веришь, и меня берёт положительно досада. Во имя чего, спрашивается, буду я терпеть твои обвинения, не лучше ли в таком случае и в самом деле быть виноватой? Ах, Саша, дождёшься ты беды».
Из той же переписки выяснилось, что покойный Козырев с немецкой педантичностью бывал у своей возлюбленной аккуратно два раза в неделю – по понедельникам и субботам – и в эти дни у неё обедал. В письмах попадались фразы вроде: «Не хочешь ли в субботу на второе поросёнка, начинённого кашей, да хорошенько подрумяненного, чтобы корочка под зубами хрустела, да в каше зерно от зерна отделялось?». Или: «Не беспокойся, в понедельник я не прикажу класть цукатов в пломбир, обложу его, как ты любишь, буше»… и т. д.
Я возможно точнее попытался представить себе взаимоотношения этих двух людей, обдумывал прочитанное. По её ответам разузнавал его вопросы и вынес общее впечатление, что покойный Козырев не был любим, играя столь распространённую в его возрасте роль «дойной коровы». Но если было так, то злополучная Надин, эта молоденькая двадцатилетняя женщина, вряд ли имела основание не грешить и быть добродетельно-верной стареющему Козыреву. Вот почему его упрёки и ревность к какому-то Николашке имели под собой, надо думать, почву.
И вдруг у меня блеснула мысль, крепко ударила в голову, и даже сердце как бы на миг остановилось:
«А что если Николашка и Николай Борисович – одно лицо?»
Но почему? Какие основания так думать? Я попробовал возможно спокойнее рассуждать. Козырев был убит в понедельник. Днём он получил деньги в банке. Днём же позвонил ему заболевший Сотин и перенёс сделку на следующий день. Этим самым у Козырева неожиданно оказалось свободное время. Как при таких условиях не использовать очередного понедельника и не поехать к Надин? Козырев, конечно, туда и поехал. Тайн от неё у него не было. Следовательно, получка восьмидесяти тысяч рублей ей стала известна. Козырева она не любила и обожала, быть может, всё того же Николашку (он же Николай Борисович; по словам прислуги Козырева, мужчина высокий, красивый, молодой). Как и почему Николай Борисович попал к Козыреву в 9-м часу вечера, было пока неясно, но мне, несомненно, надлежало навестить и расспросить Надин. Сделать это было нетрудно, так как среди её писем имелось и одно письмо Козырева, запечатанное, с надписанным конвертом. Впрочем, довольно банального содержания, почему-то им неотправленное.
Я поехал на Конюшенный переулок[95] к интересующей меня особе. У покойного Козырева оказалась губа не дура. Меня встретила очень красивая молодая женщина с большими миндалевидными, несколько подведёнными глазами, с чуть-чуть наивной улыбкой, стройная, гибкая.
Я с места в карьер приступил к делу:
– Позвольте отрекомендоваться: я начальник московской сыскной полиции. Из этого вы поймёте, что не праздное любопытство меня привело к вам, это с одной стороны, а с другой – моё служебное положение, надеюсь, побудит вас без утайки отвечать на все предлагаемые мной вопросы. Скажите, давно ли вы знакомы с покойным Козыревым?
Она, запнувшись, ответила:
– Да года три, пожалуй.
– В день смерти был он у вас?
Она растерялась и пробормотала что-то вроде «не помню».
Тут, сдерживая своё волнение, я спокойным голосом предложил решающий вопрос:
– Почему покойный так ревновал вас к Николаю Борисовичу?
Она, вся вспыхнув, не без замешательства проговорила:
– Да, право, не знаю. Поводов я, кажется, не давала, впрочем, покойный Александр Семёнович был очень ревнив и ревновал меня чуть ли не к каждому молодому человеку.
Я с величайшим облегчением вздохнул: птичка была поймана. Я ускорил события.
Она, побледневшая как полотно, упала на диван, разрыдалась, но адрес убийцы сообщить наотрез отказалась. Не спуская с неё глаз, я тут же позвонил по телефону и спешно вызвал двух агентов. Оставив её под их наблюдением, я прошёл на кухню и лично допросил единственную прислугу. Она оказалась женщиной лет сорока, второй год живущей у барыни, всем недовольная и на всё ворчащая. Она без малейших колебаний с полной откровенностью и даже как бы со злорадством рассказала всё: о приездах Козырева («слюнявого старикашки, как называла его барыня») и о частых посещениях Николая Борисовича («в которого барыня трошки влюбившись. Он мужчина, конечно, красивый, но презлющий и лупит же её, прости Господи, ажно страшно становилось»). Та же прислуга рассказала, что в воскресенье (накануне смерти Козырева) был у барыни Николай Борисович, и они долго о чём-то спорили, что-то решали, говорили о каких-то деньгах, а на следующий день, в понедельник, барыня вызвала по телефону Николая Борисовича к обеду и познакомила их с господином Козыревым, а после обеда, часов в 8, они вместе куда-то уехали, а барыня осталась дома. Прислуга же сообщила и адрес убийцы, после чего он был немедленно арестован. На очной ставке с прислугой Козырева он был без колебаний ими опознан. При обыске на его квартире были найдены сто сорок восемь пятисотрублевых билетов серии С 144232 (очевидно, недостающая тысяча была убийцей растрачена)[96]. Под тяжестью этих неопровержимых улиц убийца сознался. В его игру была втянута Надин, сообщившая ему о получке Козыревым денег и представившая его (убийцу) как покупателя, ищущего доходный дом, зная, что у Козырева в данный момент имелось несколько продающихся домов.
Убитый на эту удочку и попался, привезя в понедельник после вкусного и хмельного обеда у Надин своего палача к себе с целью показать ему подробный план одного из продающихся домов. И в тот момент, когда Козырев лез в ящик письменного стола за нужными бумагами, убийца выстрелом уложил жертву наповал.
Он был приговорён к 12 годам каторжных работ. Надин же в качестве сообщницы получила три года тюрьмы.
Ёлка (Из рождественских воспоминаний){19}
Среди огромного числа моих московских сотрудников припоминается мне и некий Иван Карлович Шумахер из прибалтийских немцев. Иван Карлович был странным человеком с какой-то раздвоённой душой: сентиментальный до приторности, утопист до наивности, чтобы не сказать более; любил беззаветно человечество, страдая за его пороки и пытаясь врачевать его недуги. Всё это не мешало ему служить в сыскной полиции. Правда, арестовывая преступника, он не торжествовал, а принимался увещать его, пытаясь вызвать в преступной душе раскаянье. Вот об этом Шумахере я хочу рассказать.
Каждое Рождество в исправительном приюте для малолетних преступников устраивалась ёлка. На этой ёлке собиралось немало народа, и, кроме питомцев этого исправительного заведения, на ней присутствовали и педагогический персонал, и родные заключённых. Давно было мною взято за правило отправлять одного из моих чиновников на эту ёлку для общего наблюдения и возможного пресечения мелких краж, часто происходящих на этом празднике. В Рождество, кажется, 1911 года на эту роль назначил Шумахера. Он обрадовался этому поручению и заявил мне: «Я давно мечтал ближе познакомиться с этим несчастным элементом – детьми-преступниками. Исполняя своё служебное поручение, я по мере сил моих постараюсь посеять доброе семя в эти надломленные, но, конечно, не окончательно погибшие души».
– Валяйте, валяйте, – перебил я его, – но помните, Иван Карлович, что я посылаю вас не для посевов, а для наблюдения и, если хотите, скорее для корчевания диких плевел.
Иван Карлович неопределённо улыбнулся и исчез.
На следующее утро он появился в моём кабинете с несколько сконфуженным видом.
– Ну что? Всё обошлось благополучно? – спросил я его.
– Н…да, н…ет, – замялся он, – хотя должен вам сказать, что я несколько разочарован.
– В малолетних преступниках?
– Не столько в них, сколько в тех методах, что применяются для их исправления. Впрочем, и дети не оправдали моих надежд.
Свободное время у меня было, и, предчувствуя в рассказе Шумахера нечто не совсем обыкновенное, я попросил его рассказать подробно о проведённом времени на ёлке.
– Приехал я к восьми часам, поднялся по лестнице, прошёл широким коридором и попал в довольно большой зал. В углу красовалась зажжённая ёлка, обвешанная пряниками, орехами, бумажными гирляндами (еin hübscher Tannenbaum[97]). В зале находилось человек пятьдесят подростков и приблизительно столько же взрослых людей. Педагоги этого заведения расселись вдоль стены с несколько снисходительным видом. Заметил я в стороне и сидящего батюшку, очевидно, местного законоучителя. Взяв стул и подойдя к нему, я спросил:
– Разрешите присесть около вас, батюшка?
– Прошу, прошу, устраивайтесь. А вы кто будете, позвольте вас спросить?
– Я репортёр одной из московских газет. Приехал поглядеть на ваших питомцев.
– Ну что же, поглядите. Посмотреть есть на что. Хоть дети и из нездоровой среды, однако, всё же дети, и мы упорным воспитанием стремимся исправить их.
– И что же? Вам удаётся это?
– Бывает, бывает! Да и много ли нужно для детской души, в корне ещё не испорченной? Как учёный плодовод, подсунув под кору дикой яблоньки благородный черенок, выращивает целое плодоносное дерево, так же и мы: иной раз маленькое усилие, и гляди, человек исправился, так то!
В таких дружеских тонах мы поговорили с батюшкой, и я искренне был доволен встретить человека, одинаково со мною думающего. Поговорив с ним с полчасика, я захотел познакомиться и с опекаемыми детьми. Я подошёл к мальчику лет десяти, угрюмо взирающему на ёлку.
– Скажи, голубчик, нравится тебе ёлочка?
Он исподлобья взглянул на меня и ответил:
– А чёрта мне в ней? Господские затеи. Вот дали бы пожрать, поднесли бы стаканчик, а то тоже выдумали – ёлку!
– Давно ты в этом заведении?
– Второй год пошёл.
– А за что посажен?
– За что? Ткнул бабушку по голове утюгом, ну вот и посадили.
– Да как же ты мог это сделать? Ай-ай!
– Побывали бы в моей шкуре, не то бы запели!
– А как тебе здесь живётся?
– Да какая жизнь, проклятая жизнь, дерут да в карцер сажают.
Я подошёл к другому подростку:
– Скажи, мальчик, что тебе больше нравится: орешки или прянички?
– А тебе какое дело?
Я отошёл от него. Спросив у третьего, за что он сидит, получил короткий ответ:
– Часы слямзил.
Ответы были неутешительные.
Часов в 10, когда ёлка потухла, зазвонил колокол, все присутствующие были приглашены в соседнее помещение, где было расставлено рядов пятнадцать стульев и воздвигнут экран для предстоящего кинематографа. С шумом были заняты места, причём я уселся не с взрослыми, а умышленно среди молодёжи. Мне так хотелось поближе понаблюдать их радость, веселье и вообще впечатление от зрелища. Фильм был выбран чрезвычайно удачно с нравственным воспитательным сюжетом. В самых общих чертах он сводился к следующему: на экране изображалась жизнь бабушки с внучкой. Бедные люди ютились в каморке. Бабушка зарабатывала стиркой, внучка помогала по мере сил шитьём. Простудившись, девочка слегла. Удручённая бабушка позвала доброго доктора, отказавшегося от платы, но прописавшего лекарство. Бабушка полезла в сундучок, вытащила из чулка несколько монет, очевидно, с тяжёлым трудом отложенных на чёрный день, и отправилась в аптеку. Идёт сгорбленная старушка по улице, кругом вьюга, метель. Как вдруг откуда-то взялся злой мальчик, подкрался к ней сзади и вытащил из кармана кошелёк. В аптеке бабушка обнаружила пропажу денег и в слезах вернулась домой. Без лекарств внучка не могла поправиться и умерла. Очень выразительный фильм, прекрасная игра актёров, словом, я сам чуть не прослезился. Окружающая меня детвора довольно странно реагировала на картину. Когда бабушка лезла в сундук, какой-то сбоку от меня мальчишка довольно громко сказал: «Ишь, старая грымза, куда деньги хоронила!» Когда же злой мальчик похищал на улице кошелёк у старухи, то эта сцена вызвала положительно восторг. Все дети смеялись поголовно, и какой-то ликующий голос визгливо воскликнул: «Чисто сработано! Ай да молодец!»
По окончании вечера, спускаясь в раздевальню, я не нашёл своих новых галош, а, приехав домой и желая расплатиться с извозчиком, я не обнаружил в своём кармане кошелька.
– Итак, ваш вывод? – спросил я Шумахера.
Он, пожав плечами, ответил:
– Неправильная постановка дела: не умеют подойти к юной душе. Розги да карцера, карцера да розги – этим ребёнка не исправишь. Нет, ты подойди к нему с лаской, сумей найти в нём добрые струнки и…
Я за него докончил:
– И примется он вас тогда бить по черепу не галошей, а утюгом.
«Манилов» и на этот раз со мною не согласился.