Часть 44 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Полагаю, для всех этих перемен у тебя были веские основания.
— Разумеется. Это придает моему ателье экзотический колорит, привлекающий клиенток, и в то же время избавляет меня от возможного преследования со стороны полиции — за кражу, в которой обвинил меня твой сын.
— Карлос заявил на тебя в полицию? — Рука Гонсало застыла в воздухе, не донеся бокал до рта. Его изумление казалось неподдельным.
— Нет, не Карлос, другой твой сын, Энрике. Это произошло незадолго до начала войны. Он обвинил меня в том, что я украла деньги и драгоценности, которые ты мне передал.
Сжатые губы Гонсало растянулись в горькой улыбке.
— Энрике убили через три дня после восстания. За неделю до этого мы с ним сильно повздорили. Он, с головой погрузившись в политику, чувствовал, что скоро должно что-то разразиться, поэтому настаивал, чтобы мы вывезли из Испании деньги, украшения и ценные вещи. Мне пришлось сообщить ему, что я передал тебе твою часть наследства; конечно, можно было этого не делать, но я предпочел открыть ему правду. Я рассказал ему все — про Долорес и про тебя.
— И твоему сыну это не понравилось, — заключила я.
— Энрике пришел в ярость и чего только мне не наговорил. Потом он позвал Серванду, старую служанку — ты, наверное, ее помнишь — и расспросил о вашем визите. Она заявила, что видела, как ты выбежала из квартиры со свертком в руках, — тогда-то он, должно быть, и сочинил эту нелепую версию насчет кражи. После ссоры Энрике ушел, хлопнув дверью так, что в доме зазвенели стекла. В следующий раз я увидел его только одиннадцать дней спустя, среди трупов на стадионе «Метрополитано», с простреленной головой.
— Мне очень жаль.
Гонсало вздохнул и пожал плечами, и в его глазах я увидела невыразимую горечь.
— Энрике отличался сумасбродством, но, несмотря ни на что, он был моим сыном. Наши отношения в последнее время складывались напряженно: он стал членом Фаланги, и мне это не нравилось. Однако по сравнению с тем, что творится сейчас, та Фаланга еще ничего. По крайней мере тогда фалангисты исходили из романтических идеалов и несколько утопических, но не лишенных смысла принципов. Кучка мечтателей — бездельников, правда, в своем большинстве, — не имеющих ничего общего с нынешними оппортунистами, которые, вскидывая руку, горланят «Лицом к солнцу» и неистово поклоняются покойному Хосе Антонио, хотя до войны ничего о нем даже не слышали. Теперь это сборище надутых и карикатурных людишек…
Но тут Гонсало вновь возвратился в мир, где сверкали люстры, звучал оркестр и танцующие пары двигались в ритме «Эль Манисеро». Он вернулся к реальности, вернулся ко мне и нежно погладил мою руку.
— Извини, иногда меня слишком заносит. Я, наверное, тебе надоел — сейчас не время обсуждать все это. Может быть, потанцуем?
— Нет, спасибо, не хочу. Давай лучше поговорим.
К нам приблизился официант, и мы, поставив на поднос пустые бокалы, взяли другие.
— Мы остановились на том, что Энрике заявил на тебя в полицию… — заговорил Гонсало.
Однако я его прервала: мне хотелось сначала выяснить то, что не давало мне покоя с начала нашей встречи.
— Прежде чем говорить обо мне, расскажи еще кое-что. Где сейчас твоя жена?
— Я овдовел. Это произошло еще до войны, вскоре после нашей встречи с тобой и твоей мамой, весной тридцать шестого года. Мария Луиса находилась на юге Франции со своими сестрами. У одной из них был автомобиль «испано-сюиза» и шофер, любивший засиживаться допоздна в баре. Однажды утром он заехал за ними, чтобы отвезти на мессу; должно быть, он не спал всю ночь, и из-за какой-то нелепой оплошности автомобиль вылетел с дороги. Две из сестер — Мария Луиса и Консепсьон — погибли. Шофер потерял ногу, а третья сестра, Соледад, осталась цела и невредима. Такая ирония судьбы — ведь она была самой старшей из них.
— Мне очень жаль.
— Иногда мне кажется, что это лучший для нее вариант. Она была очень боязливой, страшилась всего на свете и даже самые незначительные домашние инциденты воспринимала трагически. Думаю, она не пережила бы войну — ни в Испании, ни за границей. И конечно же, не перенесла бы смерти Энрике. Так что, возможно, Божественное провидение оказало ей милость, забрав раньше срока. Ну а теперь я хочу послушать твою историю. Итак, тебя обвинили в краже. Тебе известно что-нибудь еще, ты знаешь, как обстоят дела сейчас?
— Нет. В сентябре, до моего отъезда в Мадрид, комиссар полиции из Тетуана пытался что-то выяснить.
— Чтобы предъявить тебе обвинение?
— Нет, чтобы помочь мне. Не могу сказать, что комиссар Васкес мой друг, но он всегда хорошо ко мне относился. Знаешь, твоя дочь попала в очень неприятную историю.
По моему тону Гонсало, должно быть, понял, что я говорю серьезно.
— Расскажешь мне? Я хочу тебе помочь.
— В этом уже нет необходимости, сейчас все более или менее улажено, но в любом случае спасибо. Впрочем, возможно, ты прав: нам следовало бы встретиться на днях и спокойно поговорить обо всем. Те мои проблемы отчасти касаются и тебя.
— Намекни, с чем это связано.
— У меня больше нет драгоценностей твоей матери.
Лицо Гонсало осталось невозмутимым.
— Тебе пришлось их продать?
— У меня их украли.
— А деньги?
— Тоже.
— Все?
— До последнего сентимо.
— Где?
— В гостинице в Танжере.
— Кто?
— Один негодяй.
— Ты его знала?
— Да. А сейчас, если не возражаешь, поговорим о чем-нибудь другом. В следующий раз, в более спокойной обстановке, я все подробно тебе расскажу.
До полуночи оставалось совсем немного, и по залу кружилось все больше фраков, парадных униформ, вечерних платьев и усыпанных драгоценностями декольте. Среди присутствующих преобладали испанцы, но было и значительное количество иностранцев. Все они — немцы, англичане, американцы, итальянцы, японцы, местные богачи и влиятельные персоны — забыли на несколько часов о шедшей в Европе войне, и никто не думал, как провожал этот тяжелый год измученный и полуголодный народ нашей страны. Повсюду звучал смех, и пары двигались в зажигательных ритмах конги или гуарачи, которые неутомимо исполняли чернокожие музыканты. Слуги в ливреях, в начале праздника встречавшие гостей по бокам лестницы, начали разносить маленькие корзинки с виноградом и пригласили всех на террасу, чтобы съесть его под бой часов на Пуэрта-дель-Соль. Отец подставил мне руку, и я оперлась на нее: не сказав друг другу ни слова, мы безмолвно договорились встретить Новый год вместе. На террасе мы нашли нескольких знакомых, сына Гонсало и моих хитрых клиенток, чьими стараниями я оказалась на этом празднике. Отец представил меня Карлосу, моему сводному брату, очень похожему на него и совсем непохожему на меня. Мог ли он предположить, что стоявшая перед ним иностранная модистка одной с ним крови получила значительную часть отцовского состояния и собственный брат обвинил ее за это в краже?
На террасе, казалось, никто не замечал холода: гостей было так много, что сновавшие между ними официанты едва успевали наливать шампанское из бутылок, обернутых в большие белые салфетки. Оживленные разговоры, смех и звон бокалов висели в воздухе, поднимаясь к темному как уголь зимнему небу. В то же время до нас хриплым рычанием доносился гул толпы с площади, где собрались обделенные судьбой люди, которые в эту ночь могли распить со своими друзьями лишь литр дешевого вина или бутылку обжигающей горло касальи.
Послышался звон башенных часов, и вслед за этим они начали бить двенадцать. Я принялась сосредоточенно поглощать виноградины — по одной с каждым ударом: первая, вторая, третья, четвертая… На пятой Гонсало обнял меня за плечи и притянул к себе, на шестой мои глаза увлажнились. Седьмую, восьмую и девятую я проглотила, ничего не видя перед собой и изо всех сил стараясь сдержать слезы. На девятой мне это удалось, на десятой я окончательно взяла себя в руки, и когда прозвучал последний удар часов, повернулась к отцу и обняла его второй раз в своей жизни.
46
В середине января мы снова встретились с отцом, и я рассказала ему, каким образом лишилась полученного от него состояния. Думаю, Гонсало поверил моей истории — во всяком случае, не подал виду, если это не так. Мы пообедали в «Ларди», и он предложил мне поддерживать отношения. Я отказалась, хотя и не имела для этого достаточно веских причин: возможно, сочла, что слишком поздно пытаться вернуть давно упущенное время. Однако отец настаивал, не собираясь сдаваться. И стена между нами начала постепенно рушиться. Мы еще несколько раз обедали вместе, ходили в театр и на концерт в «Реаль», и в одно воскресное утро я даже гуляла с отцом в Ретиро, как тридцать лет назад моя мама. У него было много свободного времени, он уже не работал; после войны Гонсало вернул себе завод, но решил не открывать его снова. Он продал земельный участок и жил на полученные за него деньги. Почему он не захотел продолжать свое дело, почему не возродил его после войны? Наверное, из-за разочарования. Отец не рассказывал мне о перипетиях своей жизни в последние годы, но по вскользь брошенным фразам мне удалось составить определенное представление о том, что ему довелось пережить. Однако он вовсе не разочаровался в жизни, будучи слишком рациональным, чтобы позволить эмоциям управлять собой. Хотя Гонсало принадлежал к классу победителей, к новому режиму относился критически. Он был ироничен, любил поговорить, и мы не пытались своим общением компенсировать его отсутствие в моем детстве и юности, а постарались с нуля начать дружбу между двумя взрослыми людьми. Среди знакомых Гонсало о нас пошли сплетни, люди пытались понять, что нас с ним связывает, и до его ушей доходило множество самых экстравагантных предположений, которыми он, смеясь, делился со мной, не собираясь никому ничего объяснять.
Встречи с отцом открыли мне глаза на неизвестную до того момента реальность. Благодаря ему я узнала, что, несмотря на молчание прессы, страна переживает постоянный правительственный кризис — слухи об отставках и перестановках в кабинете министров не утихали, а соперничество и закулисные интриги множились день ото дня. Отставка Бейгбедера после его вступления в должность четырнадцать месяцев назад в Бургосе была, несомненно, наиболее громкой, но далеко не единственной.
Испания начинала медленно восстанавливаться, однако различные силы, победившие в войне, не могли друг с другом ужиться и ссорились, как в каком-то фарсе. Армия противостояла Фаланге, Фаланга не ладила с монархистами, монархисты были недовольны тем, что Франко не спешит с реставрацией; сам Каудильо тем временем, не склоняясь на чью-либо сторону, сидел в Эль-Пардо, твердой рукой подписывая смертные приговоры. Серрано Суньер возвышался над всеми, и все, в свою очередь, выступали против Серрано; одни требовали поддержать Ось, другие втайне симпатизировали союзникам, но ни первые, ни вторые не знали, кто кому в конце концов задаст жару, как сказала бы Канделария.
Немцы и британцы в это время соперничали друг с другом как на мировой арене, так и на улицах испанской столицы. К несчастью для той стороны, на которую мне суждено было работать, немцы имели в своем распоряжении более мощный и эффективный пропагандистский аппарат. Как рассказывал в Танжере Хиллгарт, пропаганда организовывалась из самого посольства, прекрасно финансировалась и осуществлялась группой профессионалов во главе со знаменитым Лазаром, который к тому же пользовался благосклонностью испанского режима. Я из первых рук знала, какую бурную деятельность он разворачивает: мои клиентки — немки и некоторые испанки — постоянно упоминали в ателье ужины и праздники, устраиваемые Лазаром в своей резиденции.
В прессе все чаще проводились кампании, призванные повысить престиж Германии. Для этого использовались броские и впечатляющие объявления, рекламировавшие немецкие товары — начиная от бензиновых двигателей и заканчивая краской для одежды. Беспрестанная агитация такого рода должна была убедить, что именно германская идеология является источником всех этих достижений, невозможных ни в какой другой стране мира. Завуалированная под продвижение технических новшеств, эта реклама несла в себе абсолютно ясное сообщение: Германия готова к мировому господству и ставит об этом в известность дружественную Испанию.
В аптеках, кафе и парикмахерских бесплатно распространяли выпускаемые немцами сатирические журналы и кроссворды: в них анекдоты и истории соседствовали с заметками о победоносных военных операциях Германии, а правильный ответ на загадки и головоломки непременно касался политики, представляя все в выгодном нацистам свете. Так же обстояло дело и с информационными брошюрами, предназначенными для специалистов, и с приключенческими историями для молодежи и детей и даже с проповедническими листками в сотнях церквей. Говорили также, что улицы полны специальных агентов-испанцев, работавших на немцев и занимавшихся прямой пропагандой на трамвайных остановках и в очередях в магазинах и кинотеатрах. Сведения, распространяемые этими людьми, иногда звучали более или менее правдоподобно, но зачастую это были самые нелепые выдумки. Повсюду ходили слухи, очернявшие британцев и тех, кто их поддерживал. Болтали, будто они воруют у испанцев оливковое масло и вывозят его на дипломатических машинах в Гибралтар. А мука, предоставляемая американским Красным Крестом, настолько плоха, что люди в Испании начинают из-за нее болеть. Что на рынках нет рыбы, поскольку наши рыболовные суда задерживаются кораблями британского военно-морского флота. А качество хлеба так ужасно, потому что подданные его величества топят аргентинские корабли, груженные пшеницей, в то время как американцы совместно с русскими замышляют вторжение на Пиренейский полуостров.
Британцы тоже не сидели сложа руки. Их тактика главным образом заключалась в том, чтобы возложить на испанский режим вину за все бедствия народа, давя прежде всего на самое уязвимое место — нехватку продуктов, из-за которой люди заболевали, питаясь отбросами с помойки, а семьи в отчаянии бежали за грузовиками социальной помощи и матери, бог знает каким образом, жарили еду без масла, делали тортилью без яиц, сладости без сахара и свиную колбасу без свинины, но с подозрительным вкусом трески. Чтобы привлечь симпатии испанцев на сторону союзников, англичане тоже проявляли изобретательность. Пресс-бюро британского посольства выпускало печатные издания, которые сотрудники во главе с пресс-атташе — молодым Томом Бернсом, распространяли на тротуарах неподалеку от своего дипломатического представительства. Незадолго до этого в Мадриде открылся Британский институт, возглавляемый Уолтером Старки, ирландским католиком, которого еще называли доном Цыганом. Его открытие, как говорили, состоялось с разрешения Бейгбедера, когда тому оставались уже считанные дни на посту министра. В этом культурном центре преподавали английский язык и организовывали лекции, встречи и различные мероприятия, многие из которых были скорее светскими, чем чисто интеллектуальными. Однако под прикрытием этого учреждения работала британская пропагандистская машина, гораздо более изощренная, чем немецкая.
Так прошла зима, полная трудов для меня и тяжелая почти для всех: для стран и для людей. И как-то вдруг, совсем неожиданно, наступила весна. А с ней пришло и новое приглашение от моего отца, на этот раз — на открытие ипподрома «Ла-Сарсуэла».
Когда я была юной ученицей в ателье доньи Мануэлы, мне не раз доводилось слышать об ипподроме, который посещали наши клиентки. Вероятно, мало кого из этих дам действительно интересовали скачки, но они ходили туда, чтобы соперничать между собой — разумеется, не в скорости, а в элегантности. Старый ипподром тогда находился в конце бульвара Ла-Кастельяна, и это было место встречи богатейшей буржуазии, аристократии и даже членов королевской семьи во главе с Альфонсом XIII в королевской ложе. Незадолго до войны началось строительство нового, более современного ипподрома, но из-за разразившихся бурных событий оно было прервано. И вот через два мирных года это сооружение, все еще не законченное, распахивало свои двери на горе Эль-Пардо.
О предстоящем торжественном открытии ипподрома несколько недель кричали газеты, и все передавали эту новость из уст в уста. Отец заехал за мной на машине — ему нравилось водить. По дороге он рассказал мне, как шло строительство ипподрома с его оригинальной волнообразной крышей, и тысячи мадридцев с огромным нетерпением ждали возвращения скачек. Я, в свою очередь, поведала ему о конном клубе Тетуана и о живописном проезде халифа на лошади по площади Испании, когда он каждую пятницу направлялся из своего дворца в мечеть. Мы увлеченно разговаривали всю дорогу, и отец даже не успел упомянуть, что собирается встретиться на скачках с кем-то еще. И лишь когда мы оказались на нашей трибуне, я поняла, что, появившись на этом, казалось бы, невинном мероприятии, поступила весьма неосмотрительно.
47
На ипподроме собралось столько народу, что яблоку негде было упасть: у касс стояли огромные очереди желающих сделать ставки, а трибуны и зону у ограждений забила галдящая и жаждущая зрелища публика. Привилегированные зрители возвышались над всем этим гвалтом в своих зарезервированных ложах, далекие от царившей на трибунах сутолоки и тесноты: они сидели на стульях, а не на бетонных ступеньках, и их обслуживали официанты в безупречно белых пиджаках.
Когда мы вошли в свою ложу, я почувствовала, что мое сердце словно сжали железные клещи. Мне потребовалось всего две секунды, чтобы осознать, в какую сложную ситуацию я попала: там было лишь несколько испанцев и большая компания англичан — мужчин и женщин, которые, держа в руках бокалы и бинокли, курили, потягивали коктейли и оживленно разговаривали на своем языке в ожидании начала скачек. А чтобы не оставалось никаких сомнений в том, кто находится в этой ложе, к ее перилам прикрепили большой британский флаг.
Мне хотелось провалиться сквозь землю, но, как оказалось, самое ужасное еще впереди. Чтобы в этом убедиться, мне потребовалось сделать лишь несколько шагов и посмотреть налево. В соседней ложе, еще почти пустой, развевались на ветру три флага с белыми кругами на красном фоне и черной свастикой в центре. Это была ложа немцев, отделенная от нашей небольшой перегородкой высотой не более метра. В тот момент там находились лишь два солдата, охранявшие вход, и несколько официантов, готовивших столики: судя по их поспешности, зрители должны были появиться с минуты на минуту.
Прежде чем я успела прийти в себя и придумать, под каким благовидным предлогом могу ретироваться, Гонсало принялся объяснять мне на ухо, кем являются все эти подданные его величества.
— Я забыл тебе сказать, что мы встретимся сегодня с моими старыми друзьями, с которыми я давно не виделся. Это английские инженеры, работающие на шахтах Рио-Тинто, кое-кто приехал из Гибралтара, и, думаю, будут также сотрудники посольства. Все в восторге от открытия ипподрома — ты же знаешь, какие они любители лошадей.
Я этого не знала, и в тот момент нисколько не интересовалась увлечениями этих людей: мне следовало срочно решить более насущную проблему. Я должна была немедленно исчезнуть, чтобы не засветиться в компрометирующем меня обществе. Фраза Хиллгарта, произнесенная в американском представительстве в Танжере, все еще звучала в моих ушах: «Ни в коем случае никаких контактов с англичанами». А тем более — следовало ему добавить — перед самым носом у немцев. Как только друзья моего отца заметили наше присутствие, посыпались сердечные приветствия в адрес old boy[71] Гонсало и его молодой спутницы. Я отвечала сдержанно и немногословно, стараясь замаскировать свое беспокойство слабой фальшивой улыбкой и одновременно ища пути к отступлению. Пожимая руки незнакомым людям, я лихорадочно соображала, как ускользнуть, не поставив в неловкое положение отца. Сделать это было явно непросто. Слева находилась ложа немцев, с их надменными флагами, а справа расположилась компания толстых мужчин — с массивными золотыми перстнями на пальцах и огромными, похожими на торпеды сигарами во рту — и женщин с обесцвеченными волосами и ярко накрашенными губами, из тех, кому я не взялась бы шить в своем ателье даже платок. Я сразу же отвела от них взгляд: мне не было никакого дела до этих спекулянтов с их вульгарно-роскошными любовницами.
Заблокированная слева и справа соседними ложами, а спереди — перилами, нависавшими над находившимися внизу трибунами, я поняла, что выйти могу только тем путем, которым мы вошли. Однако это было слишком рискованно. К ложам вел единственный коридор шириной не более трех метров, и, направившись по нему, я рисковала столкнуться лицом к лицу с немцами. И среди них, конечно же, могли оказаться мои клиентки, чьи беспечные разговоры я так старательно слушала в своем ателье и передавала потом разведывательной службе враждебной немцам страны. Мне пришлось бы остановиться, чтобы поздороваться с ними, и, несомненно, кто-то из них мог задаться опасным вопросом: каким образом их марокканская couturier оказалась в ложе у англичан и почему в такой панике торопится скрыться оттуда, словно за ней гнался сам дьявол?
Гонсало продолжал здороваться со своими друзьями, а я, все еще не придумав выхода из сложившейся ситуации, устроилась в самом укромном углу ложи, подняв лацканы жакета и наклонив голову, хотя это было абсолютно бессмысленно, поскольку укрыться от посторонних взглядов здесь все равно не представлялось возможным.
— С тобой все в порядке? Ты что-то слишком бледная, — сказал отец, подавая мне бокал крюшона.
— Голова немного кружится, но ничего страшного, сейчас пройдет, — солгала я.
Если бы в цветовой гамме существовал цвет темнее черного, то можно было бы описать мое внутреннее состояние, когда в ложе немцев началось движение. Краем глаза я увидела, что туда вошли солдаты, а за ними — здоровенный сержант, отдававший приказы, размахивавший руками и бросавший уничижительные взгляды на ложу англичан. Затем появились несколько офицеров в начищенных до блеска сапогах, форменных фуражках и с непременной свастикой на рукаве; они держались высокомерно и отстраненно, демонстрируя ледяным видом полное презрение к обитателям соседней ложи. Вскоре объявилась еще группа немцев в гражданском, и я, к своему ужасу, заметила среди них знакомые лица. Вероятно, все они — и военные, и гражданские — присутствовали до этого на каком-то своем мероприятии и потому появились практически одновременно перед самым началом скачек. Пока среди них были только мужчины, но я не сомневалась, что жены должны вскоре к ним присоединиться.
Вокруг с каждой секундой становилось все оживленнее, а вместе с этим росло и мое смятение. В нашей ложе стало еще многолюднее, бинокли переходили из рук в руки, и все с жаром обсуждали не только turf, paddock и jockeys[72], но и вторжение немцев в Югославию, жуткие бомбардировки Лондона и последнюю речь Черчилля по радио. И именно в тот момент я увидела его. Он тоже меня увидел, и я почувствовала, что мне не хватает воздуха. Это был капитан Алан Хиллгарт собственной персоной, вошедший в ложу под руку с элегантной белокурой женщиной — вероятно, женой. Он задержал на мне взгляд всего на долю секунды и, прогнав скользнувшую по лицу тень беспокойства, замеченную лишь мной, быстро перевел глаза на немецкую ложу, продолжавшую наполняться зрителями.