Часть 40 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фриц Хаарман, «Ганноверский мясник» (немцы любили давать прозвища этим монстрам), между 1918-м и 1924 годами убил около тридцати мужчин, по большей части проститутов. Почему «мясник»? Утверждалось, что он продавал на черном рынке куски человеческой плоти. Гильотинирован в 1925-м.
Карл Денке тоже неплох. Прозванный «Папашей Денке», он охотно предлагал бомжам горячую еду. Правда, несчастные не подозревали, что их собственная плоть станет основным блюдом его следующей трапезы. Во время обысков в его доме обнаружили огромное количество зубов и костей, а также консервы из человеческих останков. Повесившийся в камере почти сразу после ареста, в 1924 году, он не оставил себе возможности объяснить свои каннибальские вкусы.
Были и другие… Извлекая один за другим старые материалы, Минна заново удивлялась, сколько же в Германии на протяжении последних трех десятилетий было преступников, которые убивали, увечили, пожирали своих жертв. А еще ее удивил — и тронул — собственный почерк примерной ученицы. Полное ощущение, что это личный дневник девочки-подростка, в то время как речь там шла о смертоносных монстрах — тема, которая, следовало признать, всегда ее увлекала. Особенно те, кого она называла «чистыми убийцами», — люди, подменившие любовь смертью, а сексуальное стремление стремлением убивать…
Перелистывая старые газетные вырезки, она напала на интересный случай. Альберт Хоффман, родился в октябре 1894-го, убил двух женщин в 1911–1912 годах в Берлине. Характерная особенность: он забрал их обувь.
Ранее несовершеннолетнего парня уже дважды сажали в тюрьму за сексуальную агрессию и попытку изнасилования (собственной матери). Освободившись в 1910-м, он сначала убивает Марту Вебер, двадцати семи лет, модистку. Он душит ее, вспарывает живот и забирает обувь; все это в Тиргартене. Поскольку он заодно украл у нее деньги, следователи не обратили внимания на босые ноги покойницы. В следующем году у Хоффмана случается рецидив: он убивает Елену Кох, двадцати двух лет, портниху, на берегу Шпрее, на северной оконечности Музейного острова. Тот же modus operandi[98], но на этот раз он не прикоснулся к деньгам жертвы.
Несмотря на сходные детали двух убийств — вспарывание живота, кража обуви, — полиция так и не смогла напасть на след. И только чистое везение позволило в 1913-м поймать убийцу. В июле месяце мужчину застали в морге католического госпиталя Святой Ядвиги, в квартале Шпандау, в тот момент, когда он вскрывал живот женского трупа.
Арестованный Хоффман признается в убийстве Марты Вебер и Елены Кох. Он сообщает детали, которые известны только полиции, или те, которых полиция не знала, например точные обстоятельства, при которых он настиг жертв.
Война еще не началась. Немецкая административная машина мелкой трусцой продвигается вперед. Хоффмана судят. Ему девятнадцать лет. Его не приговаривают к смерти. Двадцать лет тюрьмы. Дело закрыто.
Минна не имела никаких дополнительных сведений об этом жалком субъекте. Этот случай затерялся в ее заметках, в той массе информации, которую она собрала в начале своего исследования и в результате так и не использовала. Она опросила множество убийц, побывала в тюрьмах Берлина и даже всей Пруссии. Но ей не попадался Альберт Хоффман, который на тот момент отбывал срок в тюрьме Моабит.
Минна снова перечитала газетные статьи. Потом еще раз и еще. Обувь. Потрошение трупа. Места убийств — Тиргартен, Музейный остров… Если ее подсчеты верны, Альберта Хоффмана должны были освободить в 1933-м. Вроде сходилось. Одна неувязка, зато серьезная: как убийца мог быть ранен на фронте, если сидел в берлинской тюрьме?
Она глянула на часы: десять. Мурашки в ногах и искры в голове. Неужели она уже нашла их убийцу? Притормози, моя милая!
Она подумала о единственном месте, которое этой ночью еще открыто, — как ни парадоксально, именно потому, что закрыто всегда. Тюрьма на Лертерштрассе. На северо-западе Берлина, в квартале Моабит. Там и терялся след Альберта Хоффмана. Оттуда и нужно начинать.
54
Эдуард был прав: в Берлине ввели комендантский час. Ни единого лучика света во всем городе. Фонари, неоновые вывески ресторанов, обычно подсвеченные памятники — все было погружено во мрак. Машин на улицах оставалось совсем немного, да и те с затемненными фарами и почти невидимы. Автобусы для ориентирования пользовались единственным синеватым подфарником, а огни трамваев тоже затянули черной марлей. Что до окон домов, все они были занавешены тканью или закрыты ставнями.
Пешеходы, а их было много (никто еще не верил в бомбардировки), использовали фонарики с синими лампочками. Результатом стало нечто вроде Млечного Пути сапфирового цвета: мириады драгоценных камней, рассыпанные повсюду у изножий берлинских зданий, кружились, подобно светлячкам.
Минна направилась в район Моабит.
После вчерашнего преследования и смерти подруги мысль вернуться туда вызывала у нее отвращение. Но Лертерштрассе находилась довольно далеко от Вестхафенских доков, а день выдался такой нервный, что она только мельком вспомнила о нападении накануне.
Она аккуратно вела машину. Днем были приняты меры предосторожности: края тротуаров и углы покрасили белой краской, чтобы машины и пешеходы различали направление. У Минны возникало ощущение, будто она движется по лабиринту, нарисованному мелом на черной доске.
Тюрем в Берлине хватало: Колумбия-Хаус, тюрьма в Шпандау, казармы в Лихтерфельде и большая часть водонапорных башен, которые СА в каждом квартале превратило в свои центры для допросов. Не считая таких заведений, как гестапо или СД, располагавших собственными камерами…
Тюрьма Моабит занимала особое место. Образец прогресса, она была единственной, где имелись индивидуальные камеры — пусть даже сегодня любая из них была забита под завязку политическими заключенными.
Шесть слившихся в единое целое гектаров всего в нескольких шагах от центрального вокзала Берлина, разделенных на пять «паноптических»[99] секторов. Идея заключалась в создании кругообразного замкнутого пространства, в центре которого стояла башня, позволяющая тюремщикам наблюдать за всеми камерами разом. А лучше всего (или хуже) было то, что заключенные никогда не знали, в какой момент за ними наблюдают. Английский принцип «передоверить наблюдение наблюдаемым», то есть внушить заключенным, что за ними постоянно шпионят.
И хотя тюрьма была построена уже около века назад, ее дух и логика как нельзя лучше соответствовали заповедям нацистского режима, который в определенном смысле и сам был государством «паноптическим». Именно в этом и заключалась цель Гитлера, Геринга, Гиммлера и иже с ними — создать у граждан великого рейха ощущение, что за ними постоянно следят.
Минна припарковалась недалеко от здания и могла полюбоваться его частью. С внешней стороны тюрьма напоминала огромную кирпичную крепость, образованную множеством открытых небу венчиков, внутри которых бесконечными рядами шли тюремные камеры. В центре каждого круга маяк возносил свой прожектор, но не для того, чтобы направлять затерявшихся моряков, а чтобы поддерживать в заключенных навязчивую паранойю.
Благодаря своему врачебному удостоверению она без труда проникла внутрь тюрьмы. После того как ее впустили в первую дверь, ей пришлось ждать в предбаннике с крашеными цементными стенами, где выстроились несколько стульев и стол, облицованный потрескавшимся пластиком. Стены были непристойно телесного цвета. У них была необычная текстура: нечто вроде очень плотной штукатурки, покрывающей и стены, и пол, и потолок. Это вещество создавало ощущение, что вы находитесь в полости, обтянутой человеческой кожей.
— Хайль Гитлер!
На пороге пещеры стоял человек в мундире СС. Его черная форма четко выделялась на бежевом фоне стен.
— Минна фон Хассель, — представилась она, протягивая свои бумаги.
— Кто именно вас вызвал? — спросил эсэсовец, внимательно просмотрев ее удостоверение личности и профессиональную карточку медика.
— Себастьян Либерман.
Перед приходом она выучила несколько имен.
— Очень сомневаюсь. Он вышел на пенсию три года назад.
Ее тактика потерпела поражение. Все тюремщики, с которыми она в свое время сталкивалась, наверняка были заменены фашиствующими молодчиками вроде этого типа. Тридцатилетние, вскормленные гитлерюгендом и поклявшиеся в верности фюреру на пятьдесят лет вперед.
— Простите, я, наверно, спутала. Карл Яновиц?
Человек нахмурился и двумя кулаками уперся в свой ремень. Наверняка научился этому в офицерской школе.
— Он с вами сегодня связывался?
Повезло. Надзиратель не только все еще здесь работал, но и был на дежурстве этим вечером. А поскольку везенье никогда не приходит одно, то, произнося его имя, она вспомнила и его самого: невысокий толстячок со светлыми волосами, которые вечно топорщились на макушке.
— Он позвонил в мою клинику. Хотел, чтобы я заехала по поводу одного из ваших… заключенных.
— У нас есть собственные врачи.
— Я психиатр. Его интересовало мое мнение об одном арестованном…
— Как того зовут?
— Он не уточнил. Он просто сказал, что это срочно. Но мне пришлось ехать из Брангбо и…
— Подождите здесь.
Теперь она совершенно отчетливо вспомнила того тюремщика: битый жизнью ветеран, заработавший в траншеях Железный крест и все же сохранивший на лице улыбку. Одна надежда, что любопытство возьмет в нем верх и он выйдет к ней, чтобы выяснить, чего же от него хочет эта дамочка-психиатр…
— Минна фон Хассель.
Перед ней стоял Карл Яновиц. Немногие оставшиеся волосы по-прежнему облачком вились у него над головой, напоминая сахарную вату. Из светлых они стали седыми, но вид имели тот же: легкая дымка над шишковатым черепом. Ниже — округлые черты, перечеркнутые густыми властными усами.
Он не двигался, сдвинув ноги и заложив руки за спину. Форма казалась ему тесной, словно осталась с былых времен, когда он весил на несколько килограммов меньше. Со своими позолоченными пуговицами и лакированными сапогами он походил на оловянного солдатика, которому дали молотком по голове.
— Вы… вы помните меня?
Его улыбка больше смахивала на задравшийся ремешок от фуражки.
— Здесь не часто видишь женщин. Что за история с заключенным, которому понадобился психиатр?
— Мне срочно надо было вас увидеть. Вот я ее и выдумала.
— Да ну, срочно? — повторил он сухо, но задумчиво.
Мужчина казался сплющенным. И не только своей одеждой, но и дисциплиной, тюрьмой, годами надзирательства. Такое впечатление, что он превратился в собственного тюремщика.
— Кофе? — предложил он, вытаскивая наконец руки из-за спины.
В руках у него были пивная фарфоровая кружка с оловянной крышкой и два стаканчика для рома. Разнородный набор наводил на мысли об обысках, которые надзиратели обычно устраивают в камерах.
— С удовольствием.
Они дружно уселись, и Яновиц разлил кофе. На фарфоровой кружке были изображены мужчина в коротких штанах и женщина в фольклорном костюме, ее большие груди вываливались из лифа. Парочка отплясывала лихой Schuhplattler[100].
Они молча сделали по глотку кофе, очень вкусного, но густого, как деготь.
— Минна фон Хассель, — повторил он все тем же мечтательным тоном. — Малышка-студентка… — Он поднял глаза, как будто только сейчас осознал, что воспоминание в данный момент сидит прямо напротив него. — И кем вы стали?
— Я теперь психиатр, руковожу клиникой для душевнобольных в Брангбо.
Он издал смешок, затерявшийся в густых усах.
— Я знал, что у вас все получится.
— А вы? — спросила она из вежливости.
— Ну, я… Я по-прежнему здесь, в этой гигантской каталажке. Стены-то остались на месте, а вот внутри все перевернулось с ног на голову.
— Что вы хотите сказать?
Он снова плеснул ей кофе.
— Когда-то плохие парни сидели за решеткой, а хорошие за ними надзирали. А сегодня все наоборот.