Часть 21 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Франсис? А мне он сказал, что его зовут Эдуард.
– Какая разница, что он вам сказал. Хотите знать правду? Он студент, а выдал вам себя за сбежавшего из крепости преступника.
В это мгновение, признаюсь, я потеряла дар речи. Она говорила так искренне, с такой убежденностью. Тогда я вполне трезво спросила ее:
– Вы давно с ним знакомы?
– Нет, не очень давно.
– Тогда откуда вы знаете, что он не преступник, сбежавший из крепости, который выдает себя за студента?
Тут она онемела. Несколько секунд она смотрела мне прямо в глаза со смесью отчаяния и неверия, потом повернулась к парню, сидящему на полу, чтобы потребовать у него ответа. Было больно смотреть на глупое упрямство, с которым она продолжала верить его словам, но ему явно было не до того.
– Послушай, Зозо, – произнес он устало, – даже если допустить, что она права, то что это меняет? Мне все равно нужно уносить ноги из этой халупы.
Он стал с трудом подниматься, держась за стену. Когда встал на ноги, сказал ей:
– В глубине сада есть дыра в стене. Увы, я видел там двух часовых.
Они смотрели друг на друга, он – прижимая к груди полотенце, чтобы остановить кровотечение, она – пытаясь оправиться от полученного удара. Она выпрямилась всем телом и, вложив всю свою любовь к нему, произнесла:
– Беру это на себя.
Так все и произошло. Потом рассказывали много другого, но это неправда. Например, что я сделала ему укол, чтобы вернуть силы. Мой медицинский саквояж с того вечера, как я вернулась домой, стоял на китайском столике, никто до него не дотрагивался. Зозо протерла ему рану спиртом и перевязала грудь. Я только показала ей, в каком шкафу у меня лежат лекарства. Как я узнала позже, у мужа было старое однозарядное ружье марки «Симплекс». Пуля прошла насквозь чуть выше плеча моего мучителя, потом разбила стекло у него за спиной и вошла в стену. Мне сказали, что если бы она угодила ему в легкое, то у него не было бы никаких шансов.
Они выскользнули в сад через дверцу классной комнаты. А меня оставили привязанной в кухне. Зозо вышла оттуда первой. Беглец наклонился ко мне и сказал:
– Я не буду засовывать вам кляп, Каролина, но скажите, что засунул. Если вы не будете кричать, пока не вернется Зозо, я пойму, что вы меня простили.
Он поцеловал меня в губы и исчез.
Зозо вернулась через четверть часа, мне они показались вечностью. Она развязала меня. Я пошла в вестибюль, подобрала юбку и белую блузку. Пока я одевалась, она мне сказала, что он убежал через дыру в стене в глубине сада, пока она, как умела, отвлекала часовых. В последний момент, когда за углом, буквально в пятидесяти шагах, они пыхтели на ней, как два тюленя, они с Эдуаром обменялись прощальными взглядами. Она видела, как он, шатаясь, скрылся в сосновом лесу неподалеку от океана.
Она села на тот же стул, к которому я только что была привязана, и перед тем, как я открыла окно, чтобы позвать капитана и пережить обещанный мне ад, добавила:
– А все-таки, несмотря ни на что, я буду по-прежнему верить, что он студент. Если он сказал мне правду, то я еще увижу его, ведь так?
Как известно, ни она, ни я так больше его никогда и не видели.
На допросе я и словом не обмолвилась о том, что она ему помогла. Она якобы тщетно умоляла его сдаться, а он связал нас обеих и заткнул рты. Часовые, которых она так ловко отвлекла от своих обязанностей, разумеется, не стали об этом распространяться во всеуслышание.
Что касается остального, то после долгих часов, которые мы провели вместе с ним взаперти, я узнала, что нет предела человеческой низости. Сначала меня жалели, потом стали насмехаться. Никто мне так и не поверил. Хуже того, когда не известно, кто-что-кому-сказал, все откровения приписали мне самой. Хлынул поток анонимных писем, где меня призывали к сдержанности и подробно расписывали, в какой именно момент нескончаемой оргии меня насиловали, били, подвергали содомскому греху, а также любезно сообщали, в какой из существующих и несуществующих комнат и в какой немыслимой позе удовлетворялся мой сексуальный голод, обостренный годами вдовства.
А потом стали приходить другие письма, от родителей учеников, в которых говорилось, что, к их великому сожалению, сейчас война и все такое. И как я ни протестовала, ни выражала свое возмущение, ничего не помогало. Не вернулась даже моя ассистентка.
Мне осталось только продать дом вместе с мебелью и уехать отсюда навсегда.
Шу-Шу
Я кинозвезда.
Актриса из меня никудышная. Но меня это мало волнует. Я делаю так, как мне велел Джикс. Чуть что, ору на всех и топчу свои очки.
К тому же у меня что-то вроде дальтонизма. Мой фирменный взгляд на экране – через контактные линзы. В грустных сценах достаточно просто вынуть их, и все обливаются слезами. А потом мне вручают «Оскара». Два раза подряд, как Луизе Райнер[8]. Первого – за фильм «Губы», второго – за «Ноги». Этими статуэтками можно с двух сторон подпирать книги на полке, но их недостаточно, чтобы тебя причислили к небожителям. В прошлом году в Балтиморе[9] я должна была вручать вазу Одри Хепберн. Когда забиралась на сцену, расквасила себе физиономию. И очень удачно! Эта мерзкая фотография попала на обложки всех журналов. Она оказалась даже в Корее: я обнаружила ее на дверях тамошнего сортира, когда объезжала с концертами американские воинские части. Если взорвется атомная бомба, а в Голливуде решат сделать ретроспективу моих фильмов, вот увидите, эта фотография еще попадет на афишу! На самом деле мне на все наплевать. И не потому, что у меня такой характер. Просто делаю то, что велел Джикс.
В то время, о котором идет речь, я еще не была звездой. Я снялась во Франции в четырех или пяти черно-белых лентах. Однажды меня затащили на частный показ какой-то из них. В конце первой бобины вся компания дружно храпела. Даже киномеханик. Даже я сама. Я вообще ничего не понимала, когда снималась в этих средствах от бессонницы. Больше уже я их не смотрела.
Нужно заметить, что киношники всегда стремятся все усложнить. Например, упорно стараются снимать шиворот-навыворот. Вот, скажем, история про три поколения семьи – ни за что не разберешь, с кем целуешься: с женихом или его внуком, догадаться можно только по парику, который на тебя напялили. И еще. С самого своего дебюта я отказываюсь играть старух. Как будто видишь себя в гробу. Начинаю тогда швырять в зеркало в гримерке все, что попадется под руку.
Короче говоря, вряд ли я сумею пересказать вам тот шедевр кинематографии. «Тулуза-как-то-там-еще», уже не помню точно, на какой именно вокзал тащился этот поезд. Если не перепутали сценарии и при выходе на площадку мне всучили правильный, то, короче, играла я танцовщицу, из тех, кто крутил задом и демонстрировал ляжки в парижских забегаловках в старые времена. Партнером у меня был недомерок в шляпе, художник. Конечно же, волочет меня в свою мастерскую, чтобы запечатлеть в чем мать родила. Тут мне на листе картона пишут какой-то дерьмовый текст, и я выкладываю ему всю свою историю, как в восемнадцать осталась с ребенком на руках. Для крупного плана мне вынули линзы, он смотрит на меня и до него доходит, что с его стороны гнусно заставлять меня дрожать от холода, как овечий хвост, ради его мазни. Поскольку с его росточком на меня ему не запрыгнуть, разве что только, если решат снять комедию, он даже не собирается на мне жениться, дарит мне все свое семейное состояние, чтобы я выкупила этот кафешантан, где пляшу. Вступают скрипки. Я становлюсь королевой Парижа и вся такая дребедень, но поезд так и не появился. Или сняла его запасная съемочная группа. Самое ужасное, что танцовщица из меня никакая. О моем партнере в роли художника лучше даже не вспоминать, его вообще дублировали. Рассказываю все это, чтобы было понятно, в какое дерьмо я вляпалась.
Неважно, но главное – именно в этом фильме, в первых эпизодах, меня заметили прихвостни Джикса. Заставили пересечь Атлантику. Сам он в жизни на съемках не появлялся, сценариев не читал, даже свои собственные фильмы не смотрел. Ясон, Айвенго, Христофор, Келли Сантакалас – вот его настоящее имя. Великий продюсер, очень хитрый, очень богатый, но человек жуткий. Не то чтобы он меня домогался – наоборот, даже пальцем ко мне не прикоснулся. Говорил, что я буду нести ему золотые яйца, и все. Но зануда редкостная!
Только он имел право принимать решения. В моем контракте он расписался на семьдесят семь страниц, перечислил все, что мне запрещено делать без его разрешения, начиная от замужества и кончая марками зубочисток. Если мне хотелось предаться плотским радостям в постели, я тоже должна была просить его позволения. Можете представить себе, что это за чудовище. Я часами изобретала всяческие уловки, чтобы улизнуть из дома и оторваться от армии шпиков, которых он приставил ко мне вынюхивать и высматривать.
Ни о чем другом думать не могла. Целыми днями перепрыгивала из одного такси в другое, моталась по Лос-Анджелесу, лишь бы спариться по-быстрому в каком-то задрипанном месте. То в примерочной мужской кабине, то в багажнике какой-то развалюхи на кладбище машин, то в клозете на бензозаправке, то в лифте здания комитета по укреплению общественной морали, прошла через все. А в мотели – ни ногой. Попробовала один раз и меня сразу же застукали в самый пикантный момент – высадили дверь номера. От ужаса меня всю зажало, а может, не меня, а того типа заклинило, короче, так схлестнуло, что больше часа нас не могли растащить. Думала, рехнусь.
Таков портрет Джикса во всей красе. Зато он снял меня в фильме «Шея» – цветная, музыкальная комедия, самая кассовая за год. После этого я и вошла в обойму. Певица из меня никудышная, но сценарист попался гениальный. Когда история начинается, я уже бывшая известная певица. Мерзавец, который бросил меня в двадцать лет с ребенком на руках, как-то во время ссоры так сдавил мне горло, что теперь, стоит мне открыть рот, впору открывать зонтик, а то камнями закидают. Говорю же, чистый гений. Я не хотела работать ни с кем другим, но он участвовал в забастовке, из-за которой весь Голливуд чуть не рухнул, и Джикс внес его в черный список. Короче, моя героиня – бедная крошка, ничего другого делать не умеет, разве только петь на какой-то провинциальной сцене «Даже не пробуйте, и так все получится». Чтобы прокормить своего мальчонку, она не гнушается любыми захудалыми захолустными мюзик-холлами Америки. Поэтому в картине фигурируют поезда. Я как полоумная мечусь между Западным и Восточным побережьями с обормотом, которому без конца хочется торта, да еще с тонной крема сверху, и дело кончается тем, что я пру кусок в вагоне-ресторане. К счастью, молодой шериф, который допрашивает меня черт-те где в Алабаме, узнает замечательную певицу, он до сих пор таскает в бумажнике мою фотографию и еще подростком пристрастился дрочить на нее. И вот тут-то сделан гениальный ход, сотни раз растиражированный в перепевах «Шеи»: я продолжаю открывать рот на сцене, но под фонограмму за сценой. Даже я сама аплодировала как сумасшедшая в голливудском кинотеатре «Чайниз» на премьере. Потом, как заведенная, повторяю ту же бодягу в захудалых кафешантанах, разве что на этот раз в вагоне-ресторане мальчонка запускает весь торт, целиком, прямо в рожу метрдотелю, который на меня донес. Становлюсь королевой Нью-Йорка и все такое, и дело кончается свадьбой, в которой участвуют две тысячи статистов и примерно столько же пожарников, которые пускают воду из брандспойтов, потому что я решила шутки ради спеть собственным голосом. После этой хохмы многие стали поговаривать, что «Оскар» у меня не за горами. Никто не поверил, что я так ужасно пою.
Тот же Джикс научил меня ремеслу.
– Когда не выходит роль, – повторял он, – скажи сценаристу, что фильм – говно, оператору, что свет слепит глаза, гримерше, чтобы заштукатурила тебя заново, всем остальным, что они мудаки, а мне – чтобы я больше вбивал денег в страховку. Режиссеру – ни слова. Дуешься на него, пока он не пришлет тебе сотню роз. Дюжину отдашь костюмерше, остальные швырнешь ему в морду. Можешь даже врезать ему по кумполу каблуком, укусить, двинуть ногой по яйцам, ему за это платят. Главное – чтобы больше не выступал. Ты всегда должна снимать твой фильм, – так он говорил. – Но не обязана пахать за них всех, не забывай.
И вообще в Джиксе было что-то особое. Он никогда не заставлял меня работать на публику, не платил профи, чтобы мне делали имидж, никакого такого маразма. Индивидуальность во мне никудышная. Люблю сидеть тихонько в своем углу. Да и сексом занимаюсь, только когда мне все время его запрещают. И Джикс, по-своему, меня понимал. После «Шеи» снял в «Глазах», еще одно кино, в котором я ничего не поняла, но осталась довольна – играла глухонемую, поэтому не пришлось учить текст. И хватит с меня! Он обещал, что даст перерыв на два года.
В последний день перед отпуском, между двумя эпизодами, я праздновала окончание фильма со съемочной группой. Действие происходило в сарае, когда я, рыдая, целовала сынишку, потому что его мерзавец-папаша бросил меня и женился на дочери владельца хлопковых плантаций. К этому моменту мы уже опорожнили не одну бутылку шампанского, поэтому я хохотала до колик. Даже когда вынули линзы, было ясно, что все будет заметно на экране. Ну и что? Слезы, смех – почти одно и то же. «Зрители не должны судить по твоей роже смеяться им ли плакать, – говорил Джикс, – иначе что бы делал Бастер Китон? А Рин Тин Тин[10], черт тебя побери!»
Собаку он даже не видел в кино, только слышал, что она заколачивает больше, чем Кроуфорд[11], и все.
Но слово он все равно сдержал. Только сцену отсняли, меня даже не стали разгримировывать, быстренько отвезли в аэропорт и погрузили в самолет в Майами. Той же ночью я уже спала на яхте Джикса под названием «Пандора», и когда проснулась, мы были посреди Атлантического океана.
Представьте себе огромную белую бандуру с моторами, уж не знаю во сколько там тысяч лошадиных сил, со всякими проходами-переходами, ваннами и медными светильниками. Джикс хотел совершить кругосветное путешествие. Это была цель его жизни. В Европе шла война, и мы плыли под швейцарским флагом. Когда я гораздо позже рассказала об этом, журналисты без конца мусолили сюжет о моем циничном чувстве юмора. Ни один из этих олухов не мог поверить, что у Швейцарии есть свой флот.
Команда «Пандоры» состояла из двенадцати человек, плюс две девушки из обслуги в футболках, едва прикрывающих зад, повар-француз и китаец, занимавшийся стиркой. Джикс еще таскал за собой личного психоаналитика, совершенно сдвинутую на Викторе Гюго и требовавшую, чтобы ее называли Эсмеральдой. К ней он тоже не прикасался. Она, кстати, утверждала, что ее вообще не тронул ни один мужчина. Ну и я для комплекта. Проводила время в полном безделье. Загорала. Спала. Играла с Джиксом в джинрамми. Он выиграл у меня пятьдесят три доллара и двадцать семь центов за те почти два с половиной года, пока мы плавали. Это к слову, чтобы было понятно, хорошо ли я играю. В шашки умею тоже. А вот в шахматы так и не научилась. Он играл с Эсмеральдой, а она развлекалась тем, что после трехчасового трепа в кабине Джикса плавала вокруг яхты. Даже акулы на нее не зарились.
В результате, я была очень рада, что оказалась вдали от всех этих студий, всех этих придурков, занудствующих по поводу волоска, случайно упавшего на ухо, или моего французского акцента, или из-за невпопад сказанного слова. В иностранных языках я совсем ни бум-бум, вот и скажите, что можно сделать, чтобы различать слова, когда читаешь с листа монологи о своей поганой жизни, которые к тому же написаны так, как произносится. Йа нимагу. Иногда целых пятьдесят строчек кряду. А потом, без линз или очков я цвета вижу неправильно. Чтобы доска мне казалась черной, она должна быть белой, а чтобы писать как бы белым, нужны черные чернила, тут либо все все путают, либо вообще на это плевать хотели. А меня заставляют пересниматься. Еще один дубль, и еще. И снова штукатурят рожу. И раздевают и заново одевают, потому что вспотела. И причесывают по новой, ну и что с того, что платиновая блондинка? Волосы у меня ни к черту, курчавые, приходится то и дело распрямлять. А еще прожекторами слепят, без них у меня якобы видны мешки под глазами. А еще подбадривают – злобно так, говорят «душечка», а сами растерзать готовы. И в конце концов я срываюсь и, как учил Джикс, начинаю вопить по-французски, топчу очки, хочу назад, домой в Монруж, чтобы каждое утро ездить на метро до Насьон и снова работать маникюршей. Я ведь на корабле обрабатывала им всем ногти – и Джиксу, и Эсмеральде, и этим двум профурсеткам-стюардессам. Джикс мне всегда говорил: «Ты просто создана для этого, как обидно, что кино создано для тебя». И в глазу у него – правда, только в одном, то в правом, то в левом, мелькало что-то, похожее на искреннюю жалость.
Завернули в Ирландию и сделали остановку в Корке, чтобы принять на борт лоцмана, потом решили пересечь Ла-Манш и плыть в Довиль, но в конце концов отказались от этого плана – небо кишмя кишело самолетами со свастикой, которые прошивали море очередями, так что было не прорваться. Мы двинулись вдоль побережья Бретани в надежде заправиться горючим, а в Ля Боле к нам подсели австрийский режиссер и французский актер, Джикс говорил, что на них можно будет сделать деньги. С актером я когда-то давно снималась в одной халтуре. Их сопровождала жена – одна на двоих, они звали ее Орел-или-Решка. Здоровенная тетка, выглядела впечатляюще и сзади, и спереди. Не закрывала рот, всякий раз силясь изречь нечто умное. Меньше чем за неделю она нам все уши прожужжала про какое-то дурацкое место на заливе Морбиан, если она правильно поняла, там ловят уже очищенные креветки – без панциря. В конце концов ее разговоров не выдержали даже моторы на нашей калоше, и те сломались.
Так все и случилось. В вопросах техники я ни бельмеса не смыслю, но, видно, матросы на «Пандоре» разбирались в ней еще хуже моего. Мы простояли на якоре два с половиной месяца, и за все это время они только демонтировали то, что не работало, и ждали запчасти, которые все не приходили. А когда пришли, оказались не те. Джикс выгнал старшего механика и телеграфировал, чтобы ему срочно направили на гидроплане не такого идиота. Самолет сбили немцы. Парней спасли, но посол Рузвельта разорался, министр Гитлера стал извиняться, а в газетах Лос-Анджелеса написали: «Трое рисковали жизнью ради спасения Шу-Шу из ада». А потом второй гидроплан опустился на воду рядом с нами, как огромная кувшинка. Новый старший механик принес новость, что запчасти вот-вот придут. Но увы, разбомбили завод, на котором их делали. К счастью, новый механик, а может, и китаец, который отвечал за стирку, заметил, что они вовсе не нужны. Короче, мы все лето, как фиалка в проруби, проболтались в океане, даже не имея права причалить – возле Косы двух Америк, между Олероном и Руайаном. Джикс говорил, что если бы ему удалось заманить сюда какого-нибудь сценариста, мы могли отснять своими силами недорогой фильм и прилично заработать на нем. Конечно, ни один из этих горе-храбрецов не согласился. Даже несмотря на то, что винный склад «Пандоры» был забит под завязку, а на борту крутились две суперсексапильные стюардессы, не говоря уж о главной приманке, Орлу-или-Решке. Один из них прислал телеграмму: «Мне очень жаль, Джикс, но что-то я это не чувствую. Сейчас делаю переложение «Трех мушкетеров», Селзник – продюсер еще тот, и если вы хотите, и т. д.». Ставлю сто против ноля, что чек, присланный в качестве аванса, он так и не вернул. Все они одним миром мазаны.
Со стороны наше положение казалось совсем не блестящим. Радио на борту работало двадцать четыре часа в сутки. Все на свете – от бульвара Сансет до бульвара Уилшир – были уверены, что мы погибли. Или что умираем от голода, попав в эпицентр двойной бури: морского шторма и военных действий.
На самом деле вообще ничего не происходило. Мы обосновались в уютной бухточке Морские короны, и каждый день двое матросов отправлялись на шлюпке привезти то, что нам требовалось. Вдалеке на прибрежных скалах даже были видны отдыхающие. Поначалу они подавали нам оттуда знаки, махали платками. Потом перестали обращать внимание. По радио сообщали, что моим компатриотам и их союзникам крепко надавали по шее, но ничего такого заметно не было даже в самый сильный бинокль. К тому же никто на яхте радио не слушал, один только Джикс, чтобы быть в курсе каких-то собственных дел.
В вечер перед премьерой фильма «Глаза», который мы закончили до отъезда, по всем радиоканалам с огромной помпой, проиграв национальный гимн США и Марсельезу, пустили мое обращение к большой семье американских кинематографистов, которое меня попросили записать на пленку.
Когда мы подписывали контракт, Джикс приказал мне говорить о себе исключительно в третьем лице. Я должна была изрекать фразы типа «Шу-Шу на вас наплевать» или «Шу-Шу не понимает, куда она засунула дурацкую правую туфлю». Причем, даже обращаясь к лучшей подруге Рэйчел Ди, которая продавала рубашки марки «Эрроу» в Лос-Анджелесе. Даже к ней. На сей раз в этой занудной речи он все-таки разрешил мне говорить по-человечески. Ужас! Но несмотря на помехи, пока мой голос передавался на другой край света, он звучал как «луч надежды во тьме обреченного на гибель мира» – так написали во всех бульварных газетенках. Я им зачитала то, что накарябали рекламщики Джикса, даже не словами, а буквами – как произносится, язык сломаешь, я запиналась на каждом слове, если в нем было хотя бы два слога. Потому и голос дрожал, про тех, кто слушал, даже не говорю. Сказала, что фильм «Глаза» больше всех затронул меня за живое, потому что роль немой в то трагическое время, которое переживают сейчас свободные страны, вышла за рамки моего «я» и все такое прочее. Сказала, как грустно, что я в этот вечер не с ними и что, возможно, еще долго буду далеко, но просила их хранить образ юной француженки, которую они приняли как свою и сделали символом нерушимой дружбы, связывающей наши великие страны со времен Лафайета[12]. Кажется, я еще упомянула Шарля Буайе, Эдварда Робинсона и Аннабеллу[13]. Черт побери! По понятным причинам не называя имен, я еще говорила о бежавших от нацистов режиссере и актере, оба безумно талантливые, которых подобрал Джикс. Удивительно, почему в мою речь не включили Орел-или-Решку и ее беспанцирных креветок.
Кстати, еще до того, как мы вышли в море, выяснилось, что «Глаза» уже принесли больше денег, чем «Шея», хотя я там даже не пела. Каждое утро за завтраком Джикс получал новые цифры и тут же все пересчитывал. Потом смотрел на меня с каким-то странным выражением лица и говорил:
– Вот были бы у нас на борту Бен Хехт[14] или хотя бы кто-то из этих гарвардских недоумков, который накропал бестселлер, а теперь дрочит в какой-то каморке на студии «Фокс», мы бы всем дали прикурить.
Я-то как раз была в полном восторге, что тут нет тех, кого он назвал. Лучший отдых в моей жизни! Раз мы не могли сойти на берег, меня не заставляли таскаться по развалинам каких-то там церквушек неслыханной красоты или наряжаться (разве что на ужин), или разглагольствовать о болезнях и политике, или лобзать кучу сопляков на руках у их мамаш или старперов, от которых несет мочой, или выслушивать всякий бред, или говорить о себе в третьем лице, или еще что-то в таком же духе. Я только должна была загорать на корме яхты, отгороженная огромным полотнищем, чтобы не смущать матросов, которым в диковинку вид голой бабы. Уж поверьте, у меня под рукой было все, что требуется, – шоколад, содовая, масла для загара, колода карт, рассчитанных на выигрыш, сигареты «Кэмел», четыре пары корректирующих очков, в которых видно на пятьдесят сантиметров и до бесконечности, книжка о выращивании растений в горшках, ведерко с кубиками льда и последнее письмо от матери, адресованное Жермене Тизон, абонентский ящик 424 в Сен-Жюльене-на-Океане.
Не было такого времени в моей жизни, о котором я бы так грустила, не считая своего детства в Монруже, когда стоило только открыть рот, как мне клали туда конфетку. До четырех лет каждый ребенок – звезда. А потом вас уже бесконечно шпыняют. Я знаю секреты счастья так же хорошо, как содержимое своих карманов, приходится превратиться в кенгуру, чтобы не выронить их. В один прекрасный день у меня родится дочь, это когда у меня уже не останется частей тела, о которых можно будет снимать фильмы. Пусть она плачет, кричит, скандалит, болеет желтухой, все равно она будет маникюршей. Даже если мне придется каждое утро провожать ее на работу, опираясь на статуэтки «Оскаров», как на костыли, выталкивая ее пинками в зад, – это уже будет, как титры моей заглохшей карьеры в конце фильма. Пусть меня четвертуют, если я кривлю душой.
Так вот, короче, лежу я уже полдня на корме «Пандоры», чинно загораю в чем мать родила, платиновая блондинка а-ля Джин Харлоу, дремлю на своем матрасе, ни о чем не думаю, и тут все и началось. Не помню уж точно, какой это был год, месяца тоже не помню. Думаю, 40-й год, сентябрь. Но если вы скажете, что дело было в августе, спорить не стану. Если скажете 39-й или 41-й, тоже возражать не буду, мне наплевать, просто подумаю, что вы ошиблись.
В любом случае, было тихо как во сне. В это время солнце на горизонте бывает круглым и зеленым. Раздался плеск волн, я неожиданно открыла глаза и села. Смотрю через дырку в спасательном круге, торчащем над бортом «Пандоры», и передо мной открывается такой кадр: прямо на меня плывет человек – одет во все черное, а вода вокруг красная. Я схватила свои коррекционные очки, напялила их и вскочила на ноги.
Этот тип был на последнем издыхании. Я поняла это, когда взглянула на его руки, сведенные судорогой, и увидела, что он идет ко дну, пуская пузыри. Я бросила ему спасательный круг вместе с веревкой и еще с какими-то двумя привязанными к нему тросами. Я могла бы кинуть и капитанский мостик, но его не оказалось под рукой. Он минуты две путался во всем этом, пытался забраться на борт и срывался в воду, уставившись на меня безумными глазами, и при этом все время стонал:
– Мэмэ, мэмэ!
Или же это была просто молитва, которая ничего ровным счетом не значила.
Короче, когда ему удалось подтянуться, зацепившись за борт, я перетащила его на палубу, как куль с мокрым бельем. Опустилась на колени. Я увидела, что это долговязый парень лет двадцати восьми – тридцати, что его рубашка лакоста вся розовая от крови. Какое-то время он только плевался, кашлял и пыхтел, как боксер на ринге. Потом с мольбой посмотрел на меня своими большими темными глазами и прошептал, не переставая икать:
– Прошу вас, не надо никого звать. Я сбежал из крепости. Я ранен…
Я совсем не знала, что делать. Я тогда даже не вспомнила, что из одежды на мне только очки. Он сказал, испугавшись моего ужаса, который разглядел в них:
– Клянусь вам, меня осудили за преступление, которого я не совершал.
У него отовсюду стекала вода, но кровь больше не шла. Под рубашкой была неумело сделанная перевязка. Он повторил:
– Прошу вас.
Ему так хотелось расположить меня, что он потрепал меня по плечу и углубился в ложбинку между грудями. Я легонько ударила его по руке и спросила: