Часть 22 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я не хочу, – ответила Прасковья.
Трое молодых людей разом зашевелились с одинаковым разочарованием на лицах. Бритый спросил с зевком:
– Тебя давно по кругу не пускали, что ли?
– Погоди-погоди, – вступился за Прасковью русый. – Не кошмарь малую. Сейчас мы немного подумаем и придем к решению? Так ведь? Так?
Прасковья почувствовала его близкое дыхание, будто была замерзшим стеклом, которое он нежно отогревал. Она снова смотрела в его очки и думала, что он попробует зажать шею в локтевой сгиб, чтобы начать мутузить по лицу другой рукой. Она твердо поняла, что именно так он и планирует начать, когда снаружи донесся звук радостного собачьего визга. Звучало это так, словно сторожевой пес разом увидел своих маму, папу, братьев, сестер и собачьего Деда Мороза. Тревога мелькнула в глазах русого. Он отпустил Прасковью, развернулся в сторону входа, приподнялся навстречу стремительно вошедшему в дом Олегу. За чертом шла собака, свободная не только от цепи, но и от ошейника, дышала от радости.
Олегу, как всегда, было на вид лет сорок или чуть меньше. Коротко стриженный, с тяжелой челюстью, глубоко посаженными глазами, он казался киношным офицером в штатском, и на нем были черные джинсы, клетчатая рубашка с длинными рукавами, зеленая, которая на любом другом смотрелась бы нелепо, а ему очень шла.
– Здорово, пацаны, – сказал начальник и почесал живот, оглядывая троих парней таким взглядом, словно они были тремя одинаковыми пирожками на тарелке, а он не знал, с какого начать перекус.
Выбор пал на ближайшего к нему русого. Бес протянул ему руку. Русый дернулся было в ответном жесте, но спохватился, глянул на друзей и лениво спросил:
– А ты кто?
Тон, каким был задан вопрос, подразумевал не имя незнакомца, не то, как гость тут возник. Как поняла Прасковья, русый спросил: «Ты кто по жизни?»
Подобная интонация настолько не понравилась Олегу, что лицо его стало сильно похоже на лицо Эда Харриса на церемонии «Оскар», когда зал, полный кинодеятелей, поднялся в память жертв маккартизма, а Эд Харрис остался сидеть. Это сходство длилось какой-то миг, потом очки русого упали на колени Прасковьи, а русый кувыркнулся в сторону дивана, из обеих ноздрей обильно лилась кровища. Братья собрались вскочить, но черт, игриво грозя пальцем, игриво же произнес: «Не-не-не», – и оба осели на диван.
– Не боись, не сломал, – сказал русому Олег.
Он повернулся к Прасковье и спросил:
– Обижали тебя?
– Вот этот, которого ты уже отоварил, и выделывался больше всех, – показала Прасковья.
Черт схватил стул за спинку и несколько раз приложил им русого.
– Как все грустно у вас, ребята, – сказал он, отпыхиваясь.
Трое молодых людей в ожидании смотрели на него, боясь пошевелиться.
– Страшно? – догадался черт. – А ведь там, куда вы попадете, таких, как я, половина камеры будет. Прикиньте, как плохо заниматься тем, чем вы занимаетесь. Для вас же плохо.
Казалось, что Олег затосковал вместе с молодыми людьми, потер подбородок, косясь на собаку, что преданно заглядывала ему в глаза, будто собаке и сказал, сопровождая слова выразительными кивками:
– В город я вам возвращаться не советую, там вас ждут уже. С одной стороны, полиция. С другой… ну вы ведь сами по себе были? А зря! Есть люди, с которыми всегда нужно делиться, если крыши нет. Понятно, что вы решили, будто вы сами себе крыша. Опрометчивость по молодости простительная, как по мне. Но не все считают, как я, некоторые думают иначе. Так что вам выбирать: сидеть, побегать, договориться. А собачку я забираю в счет морального ущерба. Да, собачка?
Он ухватил псину за уши и стал трепать, уткнулся лбом в ее лоб и застонал от нежности, та заскулила в ответ. Похитители Прасковьи смотрели на это стеклянными от страха глазами. Не в силах наблюдать эту растерянность, Прасковья аккуратно переложила очки русого со своих коленей на столик, поднялась, намекая черту, что пора уходить. Олег согласно кивнул и качнул плечом, предлагая Прасковье следовать за ним.
Разделенные собакой, Олег и Прасковья прошли по уличному мраку к машине черта, оставленной в двух домах от злополучной избушки.
– Ты один приехал? – вскрикнула Прасковья, почувствовав запоздалый страх за черта.
Олег ухмыльнулся:
– А чего тут?
Он открыл для собаки заднюю дверь, и та послушно залезла на заднее сиденье. Прасковья села рядом с Олегом. Он завел автомобиль, и они неспешно тронулись по жутковатой в свете фар грунтовке с еще более жутковатыми обочинами: выхваченные ближним светом фрагменты пейзажа совсем не радовали глаз, казалось, что начальник везет Прасковью по перерытому экскаватором кладбищу, на котором кто-то поставил заборы, воткнул кусты защитного цвета, расставил приземистые жилища.
– Вы, мужики, все одинаковые, – что люди, что бесы, что херувимы. Всё какая-то дурь, – сказала Прасковья.
– О, так ты забыла уже! – понял черт. – Тогда есть повод похвастаться еще раз! Что мне эти пацаны? Вот когда тяжелую кавалерию видишь, а она в твою сторону движется, движется, а потом, знаешь, начинает ускоряться, и такой гул незабываемый. Вот после такого, если приснится, действительно просыпаешься под впечатлением. А еще было, что я по делам выехал в пригород Дрездена накануне бомбардировки. Пионерский костер величиной с город. Вот это страшно.
– Страшно, когда ты переживаешь атаку кавалерии, бомбардировку, а в итоге тебя местная гопота одним ударом ножика в ад отправляет. Не находишь, что именно это страшно? И мало что страшно, а еще и тупо.
– А что не тупо? – улыбнулся Олег. – Вся эта затея тоже тупая была изначально, это не значит, что в ней не стоило участвовать. Попытаться изменить мир к лучшему. Хотя что мы в итоге имеем? Ты не первая у них. Тем, кто от них пострадал, вряд ли вернут жилье. А если и вернут, то уже те пострадают, которые у этих хануриков квартиры купили. Если этих троих посадят, а скорее всего посадят, то в результате мы получаем уже настоящих, матерых уголовников со связями. Если кто-то из них убежит, то что он делать будет? Тоже в какую-нибудь мутную движуху встрянет. Так плохо, и эдак плохо, и вот так тоже плохо. Прямо там их надо было завалить? Но ведь так совсем плохо, тем более я к ним и злости даже не испытывал. Ну ублюдки, свои роли играют, никого любить не обязаны. Знаешь, что вымораживает на самом деле?
Не дожидаясь, пока Прасковья проявит заинтересованность, Олег заговорил, все более горячась с каждым словом:
– Ну смотри, летчики, которые бомбили, они же не обязаны были никого любить, работа у них такая была, даже долг. Всадники тоже не подписывались нас любить. Эти уроды, а кто спорит, что они уроды, раз ведут себя по-уродски, но вот так вот. Спокойно я как-то на это смотрю. А вот однажды в супермаркете – мать и сын, как ты со своим гомункулом, такие. И у матери шесть бутылок водки в корзине, какой-то там еще закусон не очень разнообразный, что-то вроде колбасы там, хлеба. И вот сын берет и кладет в корзину какую-то мелкую шоколадку, батончик вроде, типа «Марса». А она ему: «Ну ты на-а-а-а-аглый. Ну ты на-а-а-аглый растешь. Ну ты на-а-а-аглый». И начинает ему тут же кулаком по шее дубасить. Понятно, что в его лице она колотила всю свою жизнь, которая так сложилась, что ее тоже очень жалко, но это же ребенок твой, если с ним что произойдет, ты же с ума сойдешь от горя, это же как собака, которая тебя любит, несмотря ни на что. Ты мать, ты как раз подписалась на то, чтобы его любить. Вот как жизнь твоя тупая, которую ты порушила, но ты ее любишь. Так же и он. Вот в тот момент на эту несчастную бабу я разозлился, как не злился ни на кого до этого. Оттащил, пристыдил.
Он вздохнул.
– И толку, да? – спросила Прасковья.
– Да. Толку никакого совершенно. Конечно, я знал, что будут его дубасить все подряд, пока он не вырастет: она, папашка какой-нибудь такой же, который всю семью бьет, собутыльники, все, кто только может. А вмешаешься – только хуже будет… Это как мать у Надюхи приволоклась. Думаешь, зачем? Чтобы Наташку в Нижний Тагил свозить по вашим делам. Проверяет слух, что оттуда исходит муть, которая на всю страну разгоняется. С шестнадцатого века. Там что-то такое расшевелили, тогда и пошла движуха. По этой причине большинство народу живет так, как если бы все они жили в Нижнем Тагиле. Задели, в общем, какой-то артефакт. Медведь-камень какой-то. Дичь так-то чуть ли не средневековая, маразматическая, но ведь и мамашка у Нади, прямо скажем, немолода.
Он, слегка отвлекшись от дороги, обернулся назад и погладил собаку, которая просунула морду меж сидений, дышала Прасковье в левый локоть.
– Да и я, прямо скажем, тоже немолод, – подумав, добавил начальник и трогательно закручинился.
– И что? – поинтересовалась Прасковья.
– Ну вот так же, мать-алкоголичка от бессилия лупит сына, не в силах что-то изменить, просто ей в тот момент кажется, что она больше ничего сделать не может. Так и мать Надина мечется, по сути, истерит, да не в ту сторону. Замазывает собственные проблемы бурной деятельностью. Хотя кто знает, как я себя поведу на старости лет. На пороге, так сказать, ада.
– Погоди, погоди, я не поняла, – перебила Прасковья. – На кой ей Наташка, если в Тагиле свои из наших есть.
– У местных глаз замылился, так она считает, – объяснил начальник.
– Но Наташка тоже из местных. Что тут Урал, что в Тагиле Урал.
– А-а-а! – погрозил ей пальцем Олег. – Наташа чисто в подкрепление. А для дела она из Москвы девчонку приволокла. Какую-то продвинутую. У нее, короче, не стеклянный потолок, как у тебя. А стеклянный пол, если можно так назвать. Ты о таком слыхала?
– Честно говоря, нет, – призналась Прасковья. – Наверно, что-то новенькое появилось.
– Наверно, – вздохнул начальник. – Все меняется, и вы меняетесь. Тебе опция недоступна, а у ваших нового поколения уже в прошивке есть. Ты вот не можешь больше какой-то суммы получать, а она не может получать меньше, прикинь? У нее как бы минимальная зарплата есть, раз в десять больше твоей.
– Ну круто, что тут скажешь, – вздохнула Прасковья, не представляя, каково это вообще.
– Наверно, правда эхо времени. Своеобразная элита, – пояснил черт. – Скорее всего, как с чиновниками. Их с должностей снимают, закрывают, все такое. А еще никто не видел, чтобы бывший крупный чиновник в дворники пошел, он не может упасть ниже, чем ему положено. Так и тут.
Черт взглянул на Прасковью, будто пытаясь понять, как Прасковья оценила то, о чем он рассказал, а она не могла сообразить, что она чувствует, настолько услышанное было чужим и невообразимым. Это было все равно что услышать о жизни какой-нибудь зарубежной знаменитости, о каких-нибудь магнатах. Для нее они были картинкой на экране новостного сайта. Она, в свою очередь, для них и вовсе не существовала. Материальному благополучию можно было завидовать, да только Прасковья к нему не очень стремилась, поскольку обвыклась с тем положением, в котором находилась. Пожалуй, она сошла бы с ума от зависти, если бы кто-нибудь из таких, как она, получил убежище в виде хорошего купе в постоянно движущемся поезде и в этом купе всегда были только она и гомункул. Но и такого не могло быть, а если и могло, то не было столь прекрасно, как представлялось во время ежегодного отпускного железнодорожного путешествия до Владивостока и обратно.
Олег надолго замолчал. Казалось, он не на дорогу смотрит, а внутрь себя.
– Так о чем это я? А! – заговорил он так внезапно, что сердце у Прасковьи стукнуло невпопад. – Я, как сталкер какой, проследил за этой семьей с этой пьющей матерью, шоколадкой и побитым ребенком. Да. Лютые алконавты. Но на грани, знаешь, когда родители вроде и пьют, а у них еще детей не забирают. И что ты думаешь? Да, колотили пацана, да, дым столбом стоял у них в доме постоянно. Чуть не поножовщина. Чисто криминальная хроника, кто-то там даже кололся в семье неизвестно на какие шиши. И мальчик этот вырастает в мужчину, у него семья. Абсолютно обычная такая семья. Сам он родителям там что-то помогает. Гараж у него, друзья, жена, двое детей. Все спокойно.
При том что Олег говорил, как все благополучно, он тем не менее снова начал заводиться.
– А эти трое сегодня? Видно ведь, что все у них было если не прекрасно, то вполне хорошо. Сытые, с семьей, где праздники, каждый день рождения с шариками и тортами, всякое такое. И подняли их. И воспитали, как могли. И образование наверняка дали. Игрушки, велосипеды, кружки́. А они берут и такую чушь устраивают дикую. Откуда это возникает? И ведь каждого спроси, он ответит, почему он такой вырос. То общество окажется виновато, то родители недолюбили, ага. Этот, которого колотили, который в подъезде ночевал во время семейных разборок, его долюбили, потому что ему в голову не придет хватать двадцатилетнюю девчонку и затаскивать ее в машину. А этих недолюбили. Понимаешь, о чем я?
– Да, – сказала Прасковья. – Понимаю.
– А я вот не понимаю, – вздохнул черт.
– Ну так вселенная противоречит сама себе. И именно потому, что всё в этом мире справедливо в целом, в частности всякая дичь и творится, – сказала Прасковья. – Да и вообще. Ты существо неодушевленное. Тебе душу не понять. Душа, наверно, должна метаться: то вверх, то на самое дно падать, то снова возноситься из самой что ни на есть грязи. Толку от того, что человек прожил, не падая в бездны всякой безумной ерунды, не возносясь оттуда? Кто-то не возносится, так и остается на дне. А кто-то потом высоты берет.
– Да? Вот так? Это тебе херувимы напели? – иронично спросил черт.
– И они. И другого объяснения не нахожу, – сказала Прасковья, после чего у нее вырвался смешок. – В конце концов, что ты так переживаешь? Окажешься в аду, спросишь и этих троих, и остальных, чем они руководствовались, когда так себя при жизни вели.
– Я спрошу, – серьезно сказал черт.
– Спроси-спроси, – сказала Прасковья.
Глава 16
К гомункулу ходили гости. Для Прасковьи это было привычно. Ей казалось, что это даже обязательно – временные друзья гомункула. Если поток друзей иссякал, она испытывала такое беспокойство, будто в квартире чего-то не хватало, например холодильника или газовой плиты. В одном из воплощений у Прасковьи не было ноги, несколько раз не было слуха, зрения. И булимию, и анорексию она переживала тоже, но при этом никогда не испытывала столько непонятного беспокойства, как когда гомункул не мог найти друзей во дворе.
Чаще всего это происходило в летние месяцы, если немногих детей того возраста, на какой гомункул примерно выглядел, вывозили к бабушкам, в лагеря, на отдых. Зимой что-то такое начиналось ближе к зимним каникулам. В начале двухтысячных образовалась пустота, потому что дети выгуливались под присмотром, почти как болонки, в школу, на кружки, во двор.
Но в основном Прасковья привычно застигала у себя гостей, когда возвращалась с работы или на выходных. Не сказать что она стремилась общаться с детьми, да и сами дети в большинстве своем не рвались говорить ей что-то, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Само то, что она, гомункул, убежище до неузнаваемости менялись каждые четыре месяца, исключало долгую дружбу с кем-нибудь из соседей. Так должно было быть в идеале. Но сама-то Прасковья не могла не испытывать симпатии к некоторым из них.
Жила в доме семья собаководов. Несколько поколений ответственных людей, водивших на прогулку дога, дога, овчарку, овчарку, эрдельтерьера, овчарку. И люди, и собаки этих людей были вежливы, строги, выдрессированы, что ли. Людям казалось, что их собаки слишком быстро стареют, а Прасковья видела, как стремительно взрослеет, стареет и умирает каждый из членов этой семьи кинологов. Эти соседи настолько походили друг на друга, что сами были чем-то вроде отдельной породы людей среди остальных жителей подъезда – вроде как дворняжек.
На первом этаже долго обитала бездетная семейная пара, которой каждое воплощение гомункула было в радость. В семидесятые, восьмидесятые люди запросто ходили смотреть телевизор к соседям, гомункул ходил к этим людям в гости под предлогом просмотра мультиков, делал вид, что берет почитать книги (всегда возвращал). Прасковья была рада человеческой доброте, но ей было жутковато от того, что делал гомункул. «Это просто утешение. Не все могут удочерить, усыновить, – отвечал гомункул, если Прасковья вслух ужасалась, что он вцепился в эту роль своеобразного сына, своеобразной дочери, внучки, этакого внука. – Если бы взяли кого-нибудь, получилось бы хуже. А так никому не плохо».
Считала чадолюбивых соседей добрыми, но странными, упрекала гомункула, однако среди его друзей и у Прасковьи, бывало, случались любимчики. Просто неизбежно не столь многочисленные дети одного двора, то и дело крутившиеся в убежище, запоминались, как если бы Прасковья работала педагогом младшего школьного образования, изо дня в день видела в коридоре одних и тех же детей. Некоторые из них чем-то выделялись.