Часть 10 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Он тебе понравился? – спросил Отто позже, когда они протискивались сквозь переполненное фойе театра.
– Да, – ответила она. – Он хороший, очень хороший.
– Не знаю, хороший ли он. Я бы сказал, что он бессердечен. Это так странно. Ты видела, какой он… учтивый, почти старомодный. Он очень терпимо относится к миру, он остается бесстрастным, он держится подальше. Я думаю, никто не может на самом деле быть таким – ты либо встревожен и обескуражен, либо сводишь всё к эстетике, политике, социологии секса, к чему угодно. Но у Фрэнсиса – и под бессердечием я не имею в виду жестокость – абсолютно непроницаемая оболочка, хотя кажется, что ее нет вообще. Он не впускает меня, но он мне нравится. Он поднимает мне настроение.
Для Отто это был очень длинный трактат. Софи удивленно посмотрела на на него. Он протянул ей программку, только что выданную ему капельдинером, который теперь нетерпеливо жестикулировал, указывая на их места. Они пробрались мимо двух мужчин в расшитых шелковых жилетах и опустились в кресла.
– Я никогда не слышала, чтобы ты о ком-то так распространялся, – сказала она.
– Вот именно, – ответил он. – Потому что он мне нравится, и я не понимаю чем.
– Они действительно собираются разойтись или развестись?
– Я так не думаю. Он к ней постоянно ездит. Говорит, что она реалистка. Я думаю, он это воспринимает как недостаток. Наверное, всё дело в том, как он это произносит – с этой своей откровенной ухмылкой.
– Может быть, он любит ее.
– Любит? Не думаю. На самом деле, именно здесь проявляется его бессердечие. Он хочет победить. Что бы он ни говорил, я думаю, это она его выгнала. О, он так зависим от нее… Полагаю, она одна из тех женщин-организаторок, по телефону мне показалось, что она сильная, очень сильная. Между ними много чего происходит. Он сидит наверху в своем старом обшарпанном офисе, а она управляет миром.
– Интересно, почему она его выгнала?
– Могу только гадать. Я практически уверен, что он собирается как-нибудь вернуться. Он сказал мне, что переживает из-за соседских детей, которые приходят в гости к его детям – они могут сломать какую-нибудь вещь, которую она любит, или воспользоваться ее личным мылом.
– Ее мылом!
– Английским мылом. Грушевым, сказал он. У него полно таких необычных деталей.
Она протянула ему наушники для синхронного перевода.
– Хочешь надеть?
– Зачем делать вид, будто у меня есть выбор? – проворчал он и взял их.
Хотя Софи сосредоточилась на спектакле, первый акт для нее был несколько испорчен. Кто-то на соседнем ряду в явном разочаровании бросил наушники и ушел, а тонкий ровный голос переводчика продолжал пронзительно дрожать в воздухе. Уборщики обнаружили наушники только к середине спектакля. В антракте Отто, выглядевший сонным, вышел покурить сигару. Софи продолжила сидеть, чувствуя, как с коленей соскальзывает программка, и оставаясь удивительно бездвижной, как будто с прекращением действия на сцене ей не о чем было думать и нечего делать. Но как только Отто стал спускаться к их ряду, она села прямо, ухватив программку за глянцевый край, и так сосредоточенно стала думать о Фрэнсисе Эрли, что пропустила весь остаток спектакля до самого финала.
Несколько недель спустя Софи договорилась встретиться с Отто и Эрли в библиотеке Моргана, чтобы посмотреть выставку рисунков растений и цветов. В последний момент Отто позвонил домой и сказал, что не сможет.
Позже, уже когда Фрэнсис вернулся в Локуст-Вэлли – гравюра Мунка зажата под мышкой, коробка с книгами перевязана шнуром от стиральной машины – Софи задалась вопросом, что бы произошло, если бы Отто не оставил их тогда вдвоем. Ответ зависел от ее настроения. Но она не могла обманывать себя: побуждения, которые привели их обоих на диван в студии Фрэнсиса, отличались. Для него она была одной из многих. Но для нее он мог быть только самим собой.
Ей было тридцать пять, слишком стара для романтики, говорила она себе, когда они садились в такси на углу Тридцать девятой улицы и Мэдисон. Он назвал свой адрес. Они смотрели вперед, довольно скованные. Она прочитала текст лицензии таксиста и запомнила его имя – Карл Шунк. Они не разговаривали. Один раз Фрэнсис взял ее руку в перчатке в свою, и ее охватила дрожь, а во рту пересохло.
Ее накрыло мучительное предчувствие, что она будет долго скучать по нему. Но мгновение спустя она забыла об этом; интенсивность ее чувства к нему уничтожила всё, кроме самого чувства. Она вспомнила, как в другой жизни он сказал, что его жена знает «названия всего». Была ли в его голосе горечь? Она недостаточно внимательно слушала, чтобы понять, хотя сейчас это было бы кстати. Что, если бы там была горечь? Что, если в его тоне прозвучала неизменная привязанность? Какое ей дело до Джин, до дома в Локуст-Вэлли, троих детей, истории, Отто, ее собственного прошлого, до того, что вот-вот должно было случиться?
Они рассматривали стеклянный куб, он довольно педантично рассказывал о фотогравировке, как вдруг посмотрел на нее и улыбнулся. Потом он заметил ее ошеломленный взгляд, устремленный на него; он покраснел. Она видела, как кровь поднимается вверх, окрашивая его шею и лицо. Он взял ее руку в свою и сказал: «Ох!»
То, что она тогда почувствовала, несомненно, было экстазом. Он сразу же осознал всю сокрушающую силу эмоций, овладевших ею, и ее благодарность за это осознание на некоторое время заслонила собой тот факт, что кроме этого осознания у него в запасе ничего не было. Она высвободила свою руку, ее пальцы потянулись вверх и поймали манжету его рубашки, а затем коснулись его кожи. Когда годы спустя она пыталась вспомнить точный звук его голоса, то могла довести себя до отчаяния, с болезненным удовольствием вспоминая: именно она заставила его покраснеть и вызвала это непроизвольное «Ох!» Голос не вспоминался; у нее не получалось услышать его.
Вскоре после завершения лекции о стеклянном кубе Софи лежала рядом с Фрэнсисом на диване и, свесив голову с края, сонно созерцала свою одежду на плетеном кресле. Приподняв на дюйм голову, она могла увидеть его лицо, такое бледное теперь, такое загадочное.
Она думала о нем, не переставая, с того самого вечера в театре. То, что произошло между ними на бугристом матрасе, было неразрывно связано и с ее первым взглядом на него, и с тем напряжением, которое сжимало ее горло, как удавка, пока наконец не прорвалось в звенящую тишину их обнажения, а затем сгинуло в поспешном неистовстве объятий. Его тонкая нога соскользнула с ее бедер. В комнате царила атмосфера мимолетности и запустения, пахло пылью и лимоном – возможно, это был лосьон, которым он пользовался, или, собственно, два лимона на столе. Свет, казалось, был одновременно повсюду. Страстные признания скапливались на ее губах, но она их не произносила. Не робость заставляла ее молчать. Она пыталась вытеснить из своего сознания болезненное ощущение, что комната, за исключением ее самой, пуста. «Фрэнсис?» – прошептала она. Он кашлянул, одна рука потянулась через ее грудь к маленькому столику, где пальцы нащупали сигареты, коробок спичек. Потом рука вернулась обратно, мимолетное тепло его кожи усилило ощущение холода, который распространялся по ее телу. «Всё хорошо», – пробормотал он. Казалось, он даже не с ней разговаривал.
Он погладил ее руку. На его губах постепенно проявлялась знакомая ей победная доброжелательная улыбка.
Иногда они говорили о любви по телефону. Однажды она услышала необыкновенное волнение в его голосе; ей показалось, что он у нее в руках, и, внезапно освободившись от бесформенного и ужасного груза – отсутствия любви в их ласках и близости, – она без стыда заговорила о своих чувствах к нему. Но когда они встретились снова, ничего, похоже, не изменилось.
Она хранила и лелеяла свой секрет; смотреть на него, когда он ищет ее в баре, куда она, как обычно, пришла пораньше; наблюдать, как он готовит кофе на плите, с наслаждением рассматривать его длинную худую спину, слегка ссутуленные плечи, его резко очерченный профиль, когда он поворачивается что-то сказать ей.
Позже, когда в ее мыслях уже не оставалось места ни для чего, кроме безжалостных навязчивых воспоминаний, извращенное желание приуменьшить нежность, которую она к нему испытывала, заставляло ее настойчиво повторять, что это была всего лишь похоть утомленной женщины среднего возраста. Как же она возненавидела эту дружелюбность, которая когда-то доставляла ей такое удовольствие! Его неизменная отстраненность была кольчугой. За ней скрывалась пустота его жизни, разочарование в себе, неудачи в браке, подлинная обида за жалкий бизнес и презрение к себе за попытку найти в ограничении преимущество. И всё же он ничего не мог с собой поделать – даже его горечь каким-то образом оборачивалась личной выгодой. Всё это делало его еще более загадочным – придавало его улыбке неуловимую грусть и дополняло его умение всегда распознавать истинный смысл, скрывающийся за словами людей, как будто его душа стоит за кулисами театра, готовая взлететь и вовлечь каждого во всеобщее осознание.
Однажды она купила ему радиоприемник. Она подарила его в картонной коробке, и пока он терзал упаковку, счастливо улыбалась, потому что он недавно сказал, что когда-нибудь купит себе радио, а она опередила его и дарит ему то, что он хотел. Он принял его с достоинством; в голосе слышалось восхищение – он восхищался предусмотрительностью – и сожаление, всего лишь легкое сожаление, что, как правило, никто не дарит ему подарков, никто не задумывается об этом, хотя он бы не возражал. Просто он один из тех людей, которым ничего не дарят.
Неделю спустя, когда Софи пришла к нему в комнату, у него был другой радиоприемник. Просто поразительно, сказал он, одна из писательниц, которую он издавал, добрейшая дама-натуралист, прислала ему радио. В нем было FM, полицейские частоты, бог знает что еще. Аппарат был шикарный и мощный и обтянут кожей. «Я могу заполучить весь мир», – сказал он. Софи протянула руку к радиоприемнику, но не дотронулась до него. Что он сделал с ее подарком? Выбросил в окно?
Ей хотелось разбить новый радиоприемник о пыльный паркет. Но вместо этого она улыбнулась. Она не знала, как превозмочь эту взаимную улыбку. Она была заразной. Она оставалась на ее лице, пока она раздевалась. Она не исчезала, и ей пришлось забрать ее домой в виде обезображивающей гримасы.
Всего через несколько недель после начала их романа ее начали накрывать волны презрения, во время которых она видела себя дурой, настоящей дурой. Ее изменчивые суждения о себе открыли ей, как связь с Фрэнсисом подтолкнула ее обратно к себе. Позволяя себе быть любимым ею, он показал ей ее человеческое одиночество. И всё же она никогда не выглядела лучше; глаза ее были ясны, как у ребенка, темные волосы как-то особенно блестели, и, хотя она почти не ела, казалось, что одежда трещит на ней, но не из-за прибавившегося веса, а из-за возросшей энергии. Напряжение стало ее сутью, подтянуло ее лицо, которое было слишком осунувшимся, подсветило ее желтовато-оливковую кожу. У нее не было ни минуты покоя, она думала, думала, думала о нем. Она вытянулась как стрела. «Ты похожа на стрелу», – сказал он. Она бросилась ему навстречу, коснулась его руки, почувствовала – сквозь рукава пиджака и рубашки, даже, казалось, сквозь его плоть, – как он отдаляется от нее. Ее сердце сжалось и упало. Он поцеловал ее бровь. Она просунула руку между его брюками и кожей, нащупала маленькую подтянутую ягодицу. Он засмеялся и рассказал ей историю о стекловидном черве, как его можно разделить на части, и эти части выживут. Они выпили по бокалу белого вина. Он рассеянно коснулся мочки ее уха. Она встала. Он прижал ее спиной к стене, задрал юбку. Она попыталась опередить его. Он прильнул к ней, внезапно отвернулся, показал ей новую книгу о папоротниках. Она услышала звон монетки, которая выкатилась из его кармана и упала на пол. На диване он встал рядом с ней на колени и с бесстрастным любопытством рассматривал ее тело. Он не смог сдержать приступ кашля; его кашель отозвался у нее внутри, в животе, желудке, груди. Она была возмущена тем, что он рассмешил ее в такой момент. Но не могла перестать смеяться. Они упали с кровати. Ее кости были уже не такими молодыми, было больно. «Мне нужно бросить или курить, или трахаться», – сказал он. Ей предстояла бесцветная дорога домой. Оставить его было немыслимо. Иногда она брала такси. Она ехала домой, ничего не видя вокруг, губы слегка опухли, щеки порозовели.
Было понятно, что с него хватит, что он уже получил больше, чем когда-либо хотел. Он спросил, представляла ли она когда-нибудь себя на сцене? Почему он спросил об этом? О, он не знал, но иногда то, как она говорила, как держала голову, как выразительно жестикулировала… «Ты имеешь в виду, я выгляжу наиграно?» «Ну… не совсем».
Потом, одним поздним вечером, он сказал ей, что должен вернуться в Локуст-Вэлли. Он должен разобраться, что же на самом деле произошло в этом браке. Если он этого не сделает, как он сможет завязать новые отношения?
– Отношения?
– Я не смогу жениться на ком-то другом, пока не пойму, что произошло между мной и Джин, – сказал он.
«На ком-то другом!» – кричал ее внутренний голос.
Он перестал небрежно отзываться о своей жене. Когда он говорил о ней, его лицо морщилось, он отводил взгляд от Софи на какой-нибудь предмет в комнате, баре, ресторане. Он стал чаще навещать своих детей. Он звонил Софи за час или два до того, как она готова была выйти из дома, чтобы пойти к нему, и говорил, что не складывается. Он не сможет встретиться с ней сегодня. Возможно, на следующей неделе.
Когда она в последний раз поднималась с его дивана, на одно ошеломляющее мгновение ей показалось, что она вся в крови и что эта кровь – очертания его тела на ее коже.
Какой была бы ее жизнь, если бы они остались вместе? Если бы она стала теми «отношениями», о которых он говорил? Не имело значения. Они бы устали друг от друга, скатились по изношенной колее сексуальной скуки и привычки – всё это не имело значения. Она выбрала его в тот поздний момент своей жизни, когда выбор почти всегда гипотетический. Это был выбор вне времени.
– Он вернулся в Локуст-Вэлли, – сказал Отто однажды вечером.
– Кто? – глупо спросила она, и ее пронзила острая тоска.
– Фрэнсис вернулся домой. Думаю, на этот раз он останется.
И добавил:
– Какой-то пустослов.
– Я думала, он тебе нравится.
– Да. Он очень привлекательный парень. Но я думаю, что он пустослов. И ничего не может с собой поделать.
Неужели она окончательно задушила Фрэнсиса? Может быть, он вернулся в Локуст-Вэлли, потому что спертый воздух лучше, чем совсем никакого? Да что она знала о воздухе в Локуст-Вэлли? И была ли любовь удушьем? И всё же она не могла перечеркнуть то, что теперь знала. Это было его обязательство, даже не выбор, просто обязательство, и об эту скалу разбивалось всё: решения и желания, слова и предположения. Никакие ее усилия не смогли бы освободить его от этого обязательства. Вообще не имело значения, какой была его жена. Не имело значения, подумала она, даже если бы он любил ее, Софи.
– О чем ты думаешь? – спросил Отто. Это был необычный вопрос с его стороны. Софи покраснела.
– О семейной жизни, – ответила она.
Он улыбнулся простой, безо всякого подтекста улыбкой.
То, что они продолжали сидеть друг напротив друга так же, как сидели долгие годы, и то, что привычная близость между ними могла быть столь жестоко нарушена без каких-либо последствий, пугало ее. Если все эти месяцы она могла вести такую пылкую жизнь отдельно от Отто, а он ничего не замечал, это означало, что их брак распался задолго до того, как она встретила Фрэнсиса; или так, или еще хуже – как только она переступила черту правил и установлений, брак перестал существовать. В конструкциях не было настоящей жизни. Внутри панциря повседневности и поверхностных условностей царила анархия.
Она знала, где была она. А где был Отто? О чем он думал? Неужели он ничего не знал? Она долго смотрела на него через стол. Казалось, он не замечает ее взгляда. Он ел яблочное пюре, которое она приготовила тем вечером. Тихо звенела ложечка. В воздухе висел лимоноподобный аромат яблок. Левой рукой Отто завернул край мятой салфетки. Когда он взглянул на нее, в его глазах ничего не отражалось. Его лоб был слегка нахмурен, плечи согнуты.
Он заговорил о войне – сын клиента позвонил ему, чтобы выяснить, каковы его законные права, если он объявит себя негодным к службе по соображениям совести. Отто отказался продолжать разговор, когда мальчишка предложил заскочить к нему и перетереть.
– Ты же знаешь, что такое терки? – спросила она.
– Приблизительно. Что, если бы я заговорил с ним по-немецки, сделав дурацкое предположение, что он должен меня понять?
– Но ему нужна была помощь! Какая разница, как он попросил о ней?
– Я сказал ему говорить прямо. Он ответил: «Вау». Какое скользкое слово! Вау, вау, вау… так собаки воют на луну. Потом он заявил, что он от меня тащится, но будет делать то, что хочет, так, как получается, а я спросил, где это, вашу мать, написано, что люди могут делать, что захотят?
– Ох, Отто!
– Ох, заткнись! – воскликнул он, резко встал из-за стола и вышел из столовой. Спустя всего одно мгновение ей пришлось приложить усилие, чтобы вспомнить его выражение лица, когда он сидел там. В гневе он накричал на нее и вышел из комнаты. Но на его лице она увидела не гнев, а недоумение; так выглядит человек, который не знает причину своей печали.
Софи не видела Фрэнсиса уже шесть месяцев, когда он однажды позвонил ей в обед. Они договорились встретиться выпить. Он стоял у бара, читал книгу и поправлял очки.
– Привет, – сказала она. Она потянулась, чтобы коснуться его, но отдернула руку.
– Софи, – проговорил он.
Они сидели за маленьким круглым столиком, их колени соприкасались, пока он не отодвинул свой стул. Они говорили о книге, которую он читал, – о раскопках сэра Леонарда Уолли в турецком Хатайе близ Антиохии. Это его новое хобби – доклассическая история, сказал он. А как она? И какое у нее хобби? Хорошо выглядишь, сказал он, похудела, и она улыбнулась, да, да, она сейчас стройнее, чем когда-либо. Она отметила, что он теперь носит очки. Для чтения, уточнил он. Молчание между ними напоминало сон; ее глаза слипались, когда она не слышала его голос. Он немного обрюзг, подумала она, но спросила лишь, не прибавил ли он в весе.
Возможно, его лицо всегда останется таким – со светлым взором, незамутненностью, какой-то прозрачностью выражения. Это всего лишь отмирающая безмятежность, говорила она себе, которая приспособилась к жизни, но немного истрепалась в процессе.
Она поделилась с ним, что чувствует себя не очень хорошо. Она не сказала, что пережила невосполнимую утрату. Вместо этого она начала, несколько нерешительно, перечислять свои недомогания, усталость, анемию, и ее ошеломило ироничное выражение его лица, когда он слушал ее. Она не могла сказать, в чем оно заключалось – в слабой улыбке, в прищуренных глазах, в едва заметной перемене позы. Он посадил ее в такси. Она оглянулась на него в заднее стекло. Он не смотрел ей вслед, а изучал витрину магазина.