Часть 8 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Все трындели о постмодернизме, весьма уже старомодном, но недавно открытом у нас прилежными читателями Умберто Эко. В это время я оказался в гостях у одного из многочисленных новых коллекционеров, разбогатевшего на каких-то делах со среднеазиатскими республиками и устроившего себе с этих дел квартирку в центре Москвы, на последнем этаже высокого модернового дома, – по московским параметрам она сходила за пентхаус. Тянувшийся к изящному среднеазиатский спец нанял продвинутого дизайнера, так что все мерцало неровно окрашенными поверхностями, тусклой позолотой, старыми зеркалами и карельской березой, небрежно перемешанной с хайтеком. Все это составляло обрамление для купленной коллекции картин одной восходящей арт-звезды, все лучше и лучше продающихся на отечественном рынке. Эти картины голых комсомольцев в стиле вазописи классических Афин я был призван посмотреть и оценить, а точнее – посмотреть и оценить тонкий вкус хозяина, его квартиру и радушие. Я оценил, восхитился, в голове был туман от виски, заедаемого бастурмой и азиатскими помидорами; неосознанный московский фьюжн, теперь уже исчезающий. Хотелось передышки от гостеприимства минут хоть на пять, так что я отправился в ванную – которая, как полагается, была с окном, изумрудно-зеленым итальянским кафелем и роскошным фикусом с посеребренными листьями.
За окном расстилался вид, и Москва, вообще-то не красавица, сейчас, в синеющих майских сумерках, выглядела маняще и многозначительно, как будто беременная будущим. Впечатление, должно быть, ложное. В изголовье вместительной ванны, держась на каких-то подчеркнуто авангардных скобах, был вмонтирован овальный мраморный рельеф, весомый и легкий одновременно. Рельеф представлял собой спящего мальчика возраста непонятного, как обычно непонятен возраст вакхических путти, сочетающих младенческую пухлость с занятиями, от младенческой невинности далекими, – пьянством, стрельбой из лука, размышлениями о жизни и смерти и тому подобным. Фон был обработан суммарно и грубо, с каким-то нечетким наброском растительности, и составлял контраст телу, отполированному до сияющего блеска. Фигура спящего застыла в напряженной небрежности, одну руку он свесил в безвольном оцепенении, другая покоилась на груди. Ноги, слегка подогнутые, были слишком длинны для младенца, с удивительно тонкими коленями и щиколотками. В правой, безвольно висящей руке мальчик держал потухший факел, на голове его был венок из крупных маков, а поза напоминала микеланджеловскую «Ночь».
Мальчик был, безусловно, лучшим из всего, что находилось в квартире, – он придавал смысл бессмыслице, царившей вокруг него. На вопрос «Откуда?» хозяин с гордостью сообщил, что этот рельеф – круга Козловского, а может быть, даже и его самого – он недавно купил за пять тысяч долларов (сумму по тем временам немалую) у одного антиквара, разыскавшего предмет в какой-то провинциальной усадьбе. Я пытался возразить, что это явно не русская работа и что, судя по всему, рельеф более ранний, может быть, начала XVII века. Предположение хозяина раздражило – русскость уже тогда ценилась выше, чем какой-нибудь западный аноним. Ну а я, из любезности и безразличия, настаивать не стал. Теперь же я знаю, что не правы были мы оба.
Потом я выяснил у того самого антиквара, что рельеф этот прибыл из Вологодской области, где болтался в деревенском доме-мастерской одного художника, антикварова приятеля. Тот выменял его на три бутылки водки в начале восьмидесятых – у рабочих, разбиравших сгоревший сельский клуб, в свое время бывший чьей-то усадьбой. Рельеф был вмонтирован в стену и покрыт масляной краской мышиного цвета. Подбирая мебель для среднеазиатского спеца, антиквар заодно продал ему и рельеф, заплатив нуждавшемуся тогда художнику 500 долларов, чему тот был несказанно рад. От антиквара я узнал также, что спец умер при невыясненных обстоятельствах, началась катавасия с наследством, куда все делось – неизвестно, и что он, антиквар, считает рельеф вообще модерновым, одного времени с покойной усадьбой, что Козловского он приплел для цены и вообще это была удачная сделка. Чердак в английской провинции пока еще не всплывал. Антиквар ошибался тоже.
Вологодская усадьба принадлежала Эмилию Осиповичу Герцу, петербургскому адвокату из выкрестов, начавшему в 1912 году строить себе удобный и в меру роскошный дом в живописной местности, куда он собирался удалиться на покой, покончив с надоевшей ему столичной жизнью. Поселиться в почти построенном доме ему так и не привелось – Герц умер в 1917-м. Усадьба же была разграблена, превращена в школу, потом в клуб, но вмонтированный в стену рельеф, за совершенной его ненадобностью, никто не тронул до самых восьмидесятых. Дом был и правда модерновый, но мраморного парня Эмилий Осипович вывез из Петербурга вместе с обстановкой гостиной дачи княгини Трубецкой в Петергофе, оптом купленной им на аукционе за три тысячи рублей (после того как княгиня окончательно разорилась). До этого мальчик полстолетия украшал ее петергофский салон в стиле Марии Антуанетты. Трубецкая утверждала, что этот рельеф, сделанный для Трианона по рисунку Буше, она купила в Париже за 50 тысяч франков.
Княгиня безбожно врала: на самом деле рельеф был куплен ее батюшкой за 50 рублей на знаменитом аукционе 1854 года, когда император Николай I решил навести порядок в своем Императорском Эрмитаже, устроив коллекции смотр и разделив ее на несколько разрядов. В число предметов, бывших лишними и предназначенных для продажи, попал и рельеф, обозначенный в рукописной описи как «мрамор старый, овальный, длиной в аршин со спящим амуром». Новый его обладатель сам не понимал, зачем он купил эту штуку, болтавшуюся без дела на петергофской даче, пока дочка не пристроила ее в гостиной, свято уверовав в правдивость ею же придуманной истории.
Перед тем как попасть в кладовые Эрмитажа и стать анонимным, мальчик пользовался гораздо большим почетом. В 1801 году рельеф украшал камин в комнате перед спальней Михайловского замка – новой императорской резиденции, выстроенной Павлом, чтобы затмить ненавидимый им Зимний дворец. Для замка отбиралось и заказывалось все лучшее, что только можно было достать в России и Европе; в число лучших попал и «мраморный рельеф со спящим отличной итальянской работы, возможно челлиниевой», – так он проименован в 1797 году в описи скульптур, отобранных для украшения нового дворца. Имя Челлини явно приплетено для красоты, без всяких на то оснований, но оно обеспечило Гению ночи почетное место в апартаментах императора. Почет обязывает: мальчик наблюдал сорок дней жизни императора в Михайловском замке и стал свидетелем его смерти. Свидетелем хоть и молчаливым, но нежелательным, поэтому, когда в 1820-е годы отделку дворца стали снимать, вывозить и распродавать, его отправили куда подальше.
В Михайловский замок мальчик перебрался из дворца Кирилла Григорьевича Разумовского, законченного им в 1767 году, а в 1790-е уже перешедшего в казну. Кирилл Григорьевич привез рельеф из Рима в 1745-м и очень им гордился. Тогда рельеф носил имя Лоренцо Лоренцетти, считался сделанным по рисунку Рафаэля и был украшением елизаветинского Петербурга – города молодого, полного неожиданностей и случайностей, прямо как Багдад из сказок «Тысячи и одной ночи». Барочные дворцы соседствовали с огородами, их золоченые стены были не более стойкими, чем театральные декорации, и роскошь, соединенная с кочевой неотлаженностью быта, накладывала отпечаток на весь характер искусственно выращенного города, бесполезного и глуповатого, как всякое искусство. Население сплошь состояло из приезжих: одни были пригнаны насильно, другие приехали в расчете на быструю удачу. Деспотизм в сочетании с авантюризмом порождали расточительность, которая, в сущности, есть презрение к будущему и отрицание прошлого. Именно ими определялся елизаветинский гедонизм времени – добродушный, тяжеловесный, с явным привкусом варварства, несмотря на внешнюю цивилизованность. Мальчик, посланец Средиземноморья, попал в самую гущу этой милой, болтающей по-французски дикости и выслушивал комплименты, вызванные восхищением столь же искренним, сколь поверхностным. Восторги были заслуженными: рельеф принадлежал брату ближайшего к императрице лица, сенатору и президенту Академии наук, и был куплен за 2,5 тысячи рублей золотом у одного из самых уважаемых римских знатоков древности, выгодно ведшего дела с обожавшими искусство английскими лордами, а теперь – еще более выгодно – с новыми клиентами, русскими князьями. В елизаветинском Петербурге имя Рафаэля связывалось с европейской изысканностью, настоящим шиком настоящих салонов, подлинной жизнью и правильным вкусом столь же крепко, как в лужковской Москве имя Энди Уорхола связывается с крутизной Манхэттена, настоящей тусой и правильным поведением в правильных клубах. Мальчик блестяще играл роль уорхоловской кока-колы, она же – мерилин и джеки.
Антиквар в Риме потирал руки от удовольствия. Он-то застал мальчика в положении не менее бедственном, чем его московский коллега спустя два с половиной столетия. Ни к Рафаэлю, ни к Риму мальчик не имел никакого отношения: он вообще приехал в Рим из далекого Стокгольма относительно недавно, в 1658 году, в составе коллекции королевы Кристины. Экстравагантная шведка обожала искусство и философию, старалась превратить свой Стокгольм в Новые Афины. Для этого она с помощью меча и золота перетаскивала к себе на Север все, что могла добыть, – в том числе и Декарта, которого, к его ужасу, будила в пять часов утра, чтобы он вел с ней умные беседы прямо перед украшавшим ее кабинет рельефом Гения ночи в роскошной раме из серебра и резного черного дерева, с гордой надписью, указывавшей на то, что это – произведение племянника Тициана. Распорядком и стокгольмскими туманами она загнала Декарта в гроб, а сама, обратившись в католичество и отказавшись от престола, уехала в Рим со своей коллекцией. Коллекция была распродана и разбрелась по Европе. Мальчик, явно не имеющий никакого отношения к Тициану, был признан фальшивкой, потерял раму и, оцененный всего в десять скуди, в течение столетия прозябал на задворках различных второсортных римских вилл. Там его обнаружил антиквар, когда разгребал наследство очередного разорившегося аристократа. Рельеф антиквар приобрел вместе с другим барахлом, которое более или менее удачно пристроил заезжим любителям искусств за четыре цехина. О Кристине уже никто не помнил, и сделка с русским контом была настоящей находкой.
Кристина же раздобыла рельеф совсем варварским способом. Он попал к ней в числе трофеев, привезенных в Швецию войсками Конигсмарка, которые в 1648 году славно пограбили дворцы Градчан и Малой Страны в Праге и прихватили большую часть коллекций императора Рудольфа II в качестве подарка королеве, столь искренне любящей искусство. Богатая рама и серебряная надпись вызывали уважение, имя Тициана было на слуху; племянник там или кто, уже не имело значения – было видно, что покойный Рудольф к вещи относился серьезно, а Кристина, в делах коллекционирования чувствовавшая себя лишь неофиткой, к имени императора испытывала почтение. Поэтому и водрузила рельеф на видное место.
Император Рудольф был интереснейшим человеком. Больше всего на свете он любил алхимию, картины Тициана и итальянскую скульптуру, особенно изображения голых гениев, предпочтительно пубертатного периода. Его агенты гонялись за картинами и скульптурами по всей Европе, а руководил ими мантуанец Якопо Страда, поставлявший императору отличнейшие вещи. Среди них оказался и рельеф, купленный Страдой в Венеции где-то около 1576 года – сразу после угрожающей чумы, опустошившей город и приведшей к распродаже многих венецианских наследств, в том числе и наследства семейства Тициана. Как ни странно, имя Марко Вечеллио, племянника Тициана, привязанное к рельефу, не было вымыслом. Тот и в самом деле ему принадлежал, хотя никакого отношения к созданию рельефа этот загадочный персонаж (слегка занимавшийся живописью и очень серьезно – алхимией) не имел. Однако все вместе – имя Тициана, сюжет со спящим мальчиком и легкий таинственный запашок алхимии – столь удачно слилось в единую ауру, овевавшую Гения ночи, что император с большим удовольствием заплатил за него Страде 600 дукатов и, пышно обрамив, украсил им свой дворец Бельведере в Градчанах (где коротал ночи за созданием андрогинных гомункулов и получением эликсира вечной молодости). Рудольф вообще был довольно благодушным монархом, многие другие императоры занимались вещами гораздо худшими.
В действительности Гений ночи создан неким Джованни, уроженцем Пармы, о котором известно следующее: в середине 1530-х он появился в мастерской художника Франческо Пармиджанино, к концу жизни помешавшегося на алхимии, и сопровождал своего учителя до самой его смерти, наступившей в 1540 году, в возрасте 37 лет. У Пармиджанино в это время была куча неприятностей с заказом на фрески в одной из пармских церквей, которые он никак не мог закончить; заказчики добились даже его временного заключения в тюрьму за нарушение договора. Судя по автопортрету последних лет, Пармиджанино производил впечатление совершенного безумца, но для юности безумие маэстро часто притягательнее разума. Во всяком случае, мы имеем документ, описывающий Джованни, посланного Пармиджанино уговорить другого художника, Джулио Романо, отказаться от предложения церковного совета передать ему заказ на исполнение тех самых фресок, что Пармиджанино никак не мог закончить. Джулио сообщает, что ему принес письмо «безбородый юноша, говорящий много и витиевато, все какими-то иероглифами. Он очень предан этому м‹ессиру› Ф‹ранчес›ко». Безбородый юноша и был тем самым Джованни. Пармиджанино в подарок ему создал рисунок Гения ночи, по которому Джованни вырезал рельеф – свою первую (и единственную ныне известную) работу. После смерти Пармиджанино молодой Джованни отправился в Венецию, где поступил в мастерскую Тициана. Там он сошелся с Марко, вместе с ним занимался алхимическими опытами (что страшно раздражало дядю) и сгинул в чумной Венеции где-то в конце 1540-х – судя по всему, вместе с тициановским племянником. Рельеф же остался.
Забавная история. Имеет ли отношение ценность Гения ночи к ценам, которые за него платили многочисленные владельцы? Кто его создал, Джованни ли, Пармиджанино, Тициан с Рафаэлем, Козловский, Кристина с императором – или грант господина Гэтсби, позволивший раскрутить весь сюжет? Что все-таки в нем дороже – то, что он стоит два с половиной миллиона фунтов, или то, что он растворился в московских сумерках? Кому как.
Ренессанс-XXI
Каким будет искусство грядущего? Занимательнейший вопрос, так или иначе свербящий в умах тех, кто вообще об искусстве думает. Во-первых, интересно, чем станут восхищаться наши дети, внуки и правнуки. Во-вторых, это очень полезно с точки зрения маркетинга: знать, на что ставить, кого поддерживать, что приобретать, чтобы и деньги получить, и передовым прослыть. В-третьих, будущее связывается в нашем понимании с вечностью, поэтому мысль об утверждении в нем помогает самоопределению: хочется все-таки уяснить, кто же ты на самом деле в веках – тварь дрожащая или право имеющий. Что же там будет, в искусстве XXI века?
У Саши Черного есть забавное стихотворение о том, как царь Соломон решил заказать портрет своей возлюбленной Суламифи скульптору Хираму. Решив, что позирование несовместимо со скромностью, он отделывается описанием Суламифи, взятым из «Песни песней». И в результате получает идолище с носом, как башня Ливанская, чревом, как ворох пшеницы, обставленный лилиями, и зубами, как стадо овец, выходящее из купальни. Проклятия раздраженного царя, узревшего это уродство, прерывает выступление пророка, вдохновенно возглашающего Хираму, что через тысячелетия молодые художники «возродят твой стиль в России».
Задумывался ли создатель Венеры из Виллендорфа, любуясь своим творением, о будущем? О, эта Венера палеолита, как она выразительна. Лица у нее нет, шарообразная голова со всех сторон покрыта одинаковыми отверстиями и волнистыми линиями, которые делают ее похожей на шишку или шлем космического скафандра. Но тело умопомрачительно: огромные тяжелые груди лежат на необъятном чреве, бока полновесно свисают на широченные бедра, ляжки колышутся, как море. Куда там кубофутуризму. Человечество через тридцать два тысячелетия заблуждений, оставив позади афродит книдских, средневековых худосочных ев, фригидность ренессансного идеала, роскошное цветение барочного целлюлита, голую вульгарность мах и олимпий, вернется к восхитительному языку пластики подлинно лаконичной, символичной и выразительной, столь точно угаданной им, безымянным творцом, обретавшимся где-то около Виллендорфа тогда, когда никакого Виллендорфа и не было. Знал ли, чувствовал ли греческий скульптор, ваяя в начале V века до н. э. памятник тираноубийцам-неудачникам Гармодию и Аристогитону, что он создает прообраз великого знака, символ нового человечества, свободного, сбросившего оковы капитализма. Что его незадачливые Гармодий и Аристогитон, чуть-чуть приодевшись и замаскировавшись под Колхозницу и Рабочего, превратятся в главную икону СССР – передового эксперимента человечества, которое шагнуло в светлое будущее и там, в светлом будущем, безнадежно увязло? Черт его знает, что они чувствовали и думали, эти гении: ни от виллендорфского творца, ни от греческого скульптора ни одного интервью до нас не дошло.
Саша Черный наделяет пророка чертами дальновидного арт-критика, почувствовавшего тенденцию, актуальную для будущего. Есть теория времени, которой, в общем-то, придерживается сегодняшнее большинство, – идущая от Гераклита, утверждавшего, что время подобно реке и невозможно дважды вступить в одну и ту же воду. Есть и другие теории, в том числе теория цикличности времени и буддийская идея о вечном перерождении, отрицающая эволюционизм в европейском его понимании. Многочисленные истории искусств по-прежнему пережевывают общую идею трансформации, хотя искусство находится в сложнейших отношениях с так называемым развитием, так как определяется гениями, а гениев прогнозировать невозможно. Но, зная прошлое и предположив (а такое вполне возможно), что история не эволюция, но вечное возвращение, почему бы и не помечтать о том, что бы делали гении, о которых нам известно достаточно много, в XXI веке? Леонардо, Рафаэль и Микеланджело, например.
Все трое столь прочно укоренились в вечности, что их индивидуальности трансформировались в обобщенный образ гения вообще, в три вневременных типа творчества. Изменчивый Леонардо, столь же многогранный, сколь и неуловимый, олицетворяет бесконечно ищущий ум, в величии своей одухотворенности ко всему равнодушный, даже к реализации. Ангелоподобный Рафаэль в сотворенном им совершенном мире привел в равновесие жизнь и смерть, наслаждение и страдание, счастье и горе. Дерзновенный Микеланджело, взвалив на плечи глыбу мук человеческих, восстал против земного притяжения, достигнув высот, для человека почти непереносимых. Ну и что бы эти три гения делали в ближайшем будущем, если они такие вечные, совершенные и мифологичные?
Леонардо родился в 1952 году и был незаконным сыном высокопоставленного столичного адвоката. Детство его прошло в провинции, в идиллии послевоенного Амаркорда, где он пользовался всеми привилегиями мальчика из богатой буржуазной семьи, смутно ощущая некоторую отчужденность от окружающего, породившую его прославленную страсть к одиночеству. Он был очень красивым, избалованным и печальным юношей; таким, во всяком случае, его вспоминают соученики по факультету изящных искусств Болонского университета, где он оказался в конце 1960-х. Ни учение Мао, ни сексуальная революция, ни марихуана его не привлекали, и он держался особняком, хотя многие испытывали к нему расположение. Впрочем, в 1973 году на него пало подозрение в отношениях с «красными бригадами», которое впоследствии сняли. Большую часть времени он проводил в роскошных болонских библиотеках, часами просиживая над коллекциями натуральной истории, скелетами и окаменелостями, собранными в XVI–XVII веках, иллюстрациями из старинных анатомических трактатов с плетением вен и сухожилий, картами звездного неба, заполненными абрисами мифологических существ. Первые его опыты – абстрактные композиции в стиле Фонтана, очень декоративные, с очевидным пристрастием к дорогим материалам вроде настоящего золота или толченого лазурита. Их сразу же стали покупать, так что в деньгах он нужды не испытывал, хотя тратил их еще легче, чем приобретал, в основном на всякие материалы. К абстрактным опусам он быстро охладел, занявшись инсталляциями в духе arte povera – «бедного искусства», весьма актуального в Италии начала 1970-х. «Бедное искусство», однако, в его исполнении выглядело весьма богато, так как он любил включать в свои объекты различные фрагменты антиквариата, тогда относительно доступного: гравюры, осколки майолики, ткани, кусочки скульптур и мебели. Ни Мерц, ни Ведова, ни другие радикалы его своим не считали, хотя он и принял участие в нескольких римских и миланских выставках, обретя известность. Одну его инсталляцию даже приобрел МоМА, и его имя все время всплывало в обзорах современного итальянского искусства, к чему он относился с полным безразличием, производившим некоторое впечатление.
Рим и Милан, чьи галереи предлагали ему вполне карьерные контракты, он ненавидел, к тому же ничего не делал вовремя, а если и делал, то совершенно не то, что от него ждали. От «бедного искусства» один шаг до концептуализма, и Леонардо честно пытались вписать в концептуализм, когда он занялся конструкциями с использованием обрывков старинных текстов, отражающихся в зеркалах. Только к ним привыкли, как он их бросил и тут же вмонтировал в стеклянный куб восковую маску, окруженную живыми змеями, ящерицами и пауками, жравшими друг друга и мышей, время от времени в куб запускаемых. Это произведение никто не купил, но оно стало гвоздем выставки «Колдовство Медузы», состоявшейся в Вене в 1987 году, где на художника обратил внимание Саатчи, пригласивший его в Лондон. Великого галериста Леонардо довел до белого каления тем, что начал экспериментировать с недолговечными конструкциями из льда с замерзшими в нем кусочками золота; ценой огромных усилий, однако, из него все же удалось выбить персональную выставку, вполне себе прогремевшую. После успеха он вообще перестал работать, пробавляясь заказами на оформление лондонских бутиков Версаче и обедами с миллионерами. Сильных мира сего он умел обаять, как никто другой. Благодаря обедам и бутикам заполучил очень приличный грант от влиятельного лондонца русского происхождения и умер в живописном и дорогом домике в английской деревне в 2019 году, проведя там последние двадцать лет жизни и мало с кем общаясь. После него остались тома набросков и экспликаций страннейших проектов, вытащенных на свет божий в 2025-м, когда галерея Тейт-Модерн провела большую ретроспективу, причем молодым художникам было предложено воплотить в реальность все то, что было столь туманно очерчено в его записях. Пресса называла (или обзывала) его Стивеном Кингом концептуализма, а также салонным концептуалистом и концептуальным сюрреалистом, но по рейтингу газеты Art News Paper 2058 года он вошел в десятку самых влиятельных художников XXI века. Никакой Джоконды он не создал.
Отец Рафаэля был более чем скромным последователем Де Кирико и Карра, но в провинциальной Умбрии, вопреки своей архаичности, имел некоторую известность. Его сын, родившийся в 1983-м, в шестнадцать лет поступает в миланскую Академию Брера на отделение декораторов, а уже в 2000-м работает на Дольче и Габбана, сделав для их осеннего показа серию рукавов, всеми отмеченную. Модные миланские дома стали драться за этого юношу уже в период его учения: еще бы, красавец был столь обаятелен, что мог бы даже и не быть талантливым, а талантлив он был несомненно. Несмотря на успех, рисовать тряпки он скучал, хотел большего, декорировал квартиру для одной из племянниц Аньелли и еще несколько интерьеров, а в 2004 году уехал в Париж. Там шикарные опусы в стиле, как он сам определил его, японского маньеризма, имеют головокружительный успех, и Гальяно плачет кровавыми слезами после демонстрации коллекции «Гэндзи-моногатари», сделанной Рафаэлем для Диора. «Эли» с «Вогами» выходят с его портретами на обложках, он получает кличку «идеальный кутюрье», т. е. «идеальный портняжка», которой несколько тяготится, все время пытаясь настаивать на том, что он по природе художник, а по роду деятельности декоратор. Хотя AD пишет о нем на всех языках, проектирует он лишь квартиры и виллы – в том числе, в 2010-м, свою собственную виллу в Сен-Тропе со смешным именем Мадама; там под кровом двадцатисемилетнего гения любят тусоваться все гламурные старушки от Кейт Мосс до Моники Беллуччи. Заказов куча, хотя для «серьезной» архитектуры стиль Рафаэля слишком поверхностно красив, и он курсирует между Нью-Йорком и Токио с интенсивностью наркокурьера. Светские хроники переполнены его фотографиями и сплетнями о его романах, он входит в десятку самых красивых мужчин мира и в сотню самых богатых. В 2015 году Рафаэль открывает собственный модный дом – причем на него, будучи молодыми, успевают поработать все самые влиятельные модельеры первой половины XXI века: Жюль Роман, Джон Удино, Полидор Краваев и Перино Дель Вага. Он же прославил самого крутого фотографа моды 1920-1930-х двадцать первого века Маркантонио Раймонди. В 2020-м Рафаэль внезапно умирает на своей вилле в Сен-Тропе накануне предполагаемой свадьбы с вьетнамской манекенщицей Фо. Той по завещанию не достается ничего – к всеобщему удивлению, все состояние покойного передается фонду по борьбе с голодом в Африке. Сплетни о его смерти разнообразны – в том числе версии о самоубийстве, нервном истощении и передозировке кокаина. Года два о нем еще пишут глянцевые журналы, а в 2050-м он уже признан лицом гламура третьего тысячелетия. Сикстинская Мадонна не появилась.
С Микеланджело сложнее всего. Он родился в 1975 году в нью-йоркской Little Italy. Его мать рано умерла, а отец, правоверный католик, владел рестораном. Отношения с отцом были, мягко говоря, сложные. Во всяком случае, Микеланджело в раннем возрасте уходит из дома, подвизается в Гринич-Виллидж начала девяностых, но об этом периоде его жизни известно мало. Ходят темные слухи, что нос ему сломали в баре Boots and Saddle, но может, это и враки. А правда то, что в это время он делал отличные фотографии, все больше leather and jeans, страшные и красивые, но фотографией заниматься не собирался – она была лишь частью его странных антропоморфных объектов-рельефов из мягких материалов. Ему покровительствует некий добропорядочный мафиозо по кличке Иль-Маньифико, оплативший его обучение на архитектурном факультете Нью-Йоркского университета. Микеланджело добивается известности со своим дипломным проектом – в 2002 году представляет памятник башням-близнецам, сколь выразительный, столь и неисполнимый. Благодаря этому сразу получает место в студии Даниэля Либескинда и грант на дальнейшее обучение в Италии, причем ему удается совместить первое со вторым. Он приземляется в Америкэн-фаундейшн в Риме и очень много работает. О его бумажной архитектуре говорят по-английски и по-итальянски; скандал с презентацией проекта «Папская гробница» (2005) раздувается руганью вновь избранного папы, объявившего проект кощунственным. Правые католики (т. е. большинство) его проклинают, левые (т. е. меньшинство) защищают, а сам он поносит всех подряд, особенно коллег-архитекторов. Нормана Фостера он определил как архитектора проворовавшихся московских бюрократов, принца Чарльза и иже с ним объявил крестоносцами китча, Доминика Перро назвал архитектором золоченых соплей, Рэма Кулхаса – скучным, как пчелиная матка, а Минору Ямасаки посоветовал сделать харакири, хотя тот и так уже был мертв. Все это можно прочесть в его многочисленных интервью; при личной же встрече он почему-то обозвал Заху Хадид толстожопой жидовкой. Архитектурные вестники тут же оповестили об этом весь мир. Ни сдержанности, ни политкорректности, – зато Микеланджело заслужил кличку «дикий итальянец» и всеобщее уважение. Италии от него тоже доставалось: он говорил, что современная итальянская архитектура только и может, что мусолить муссолиниевские откровения. В 2010-м отправился в Германию, выиграв конкурс проектов памятника гомосексуалистам – жертвам концлагерей, проспонсированный международным гей-сообществом. Строительство было заморожено: германское правительство никак не могло определиться с местом возведения памятника, к тому же сам архитектор вызвал всеобщее возмущение своими гомофобскими заявлениями в прессе. Зато у него завязались отношения с Брунеем и Бутаном, где он работал несколько лет, в конце концов вдрызг разругавшись с их султаном и королем соответственно. Затем построил кое-что в Найроби и Каракасе, на деньги хиппующего миллиардера спроектировал молодежный квартал в Гоа. В 2022-м водрузил в Милане памятник Пазолини в ознаменование его столетия, не удержавшись на открытии от слов «Собаке собачья смерть», хотя к пазолиниевскому марксизму относился с большой симпатией. Левые настроения подтолкнули Микеланджело к переговорам с Кубой, но Куба к тому времени либерализовалась и от идеи мемориала Фиделю Кастро отказалась. Последние десятилетия своей жизни Микеланджело провел в затворничестве во флорентийской мастерской, время от времени посылая на конкурсы проекты, никогда не побеждавшие, но широко обсуждавшиеся, и общался только с эссеисткой Фаустиной Аттаванти, прозванной Сьюзен Зонтаг наших дней, а также с молодым архитектором Томмазо Кавальери, прославившимся исключительно тем, что он подготовил посмертное издание статей своего учителя, вышедшее в свет через восемь лет после его смерти, в 2072-м. Публикация произвела эффект взрыва бомбы, в интернете ее признали самой читаемой книгой года. Самой читаемой и самой злобной; «в мире еще не появлялось столь беспощадно уничтожающей критики нашего века», – писали о ней в архитектурных и литературных ревю. В 2099-м Микеланджело был признан гением, определившим лицо столетия, но Страшного Суда он так и не написал.
Что ж, в XXI веке все не так уж плохо. Что с того, что «стратегия» важнее «шедевров», – шедевров понаделано и так больше, чем нужно. В конце концов, это все мифология – хоть и какая-то, мягко говоря, бартовская. По-настоящему интересно, что произойдет в XXII веке – и скоро ли мы, как в том анекдоте про карликов, совсем уж до мышей доебемся.
Ожидатели августа
История одного предсказания
В московской газете «Молвь» за 14 июня 1912 года опубликована короткая заметка, сообщающая, что в селе Паводь Омской губернии объявилась ясновидящая, проповедующая явление Божьей Матери, долженствующее произойти 15 августа 2009 года. Ясновидящую зовут Авдотья Матвеева, ей четырнадцать лет от роду, и пророчества ее, несмотря на ее юный возраст, получают все большую и большую известность в сибирских губерниях. У Авдотьи уже появились адепты, и послушать ее собираются ходоки не только из соседних сел, но уже даже и из городов. Вещает же она о том, что Россию ждет глад, мрак и мор, что вся земля русская будет усеяна трупами, вещает о грядущей смерти венценосцев и о том, что Россия превратится в зверя Апокалипсиса, будет терзать и глодать самое себя и истекать кровью. Предсказывать она начала три года назад и с тех пор страстно описывает грядущие черные сто лет, тьмою нависшие над страной, и провозглашает, что по истечении столетья Богоматерь, сжалившись над Россией, сойдет с небес прямо на площадь в Петербурге перед дворцом и будет стоять на коленях перед царским балконом и молиться, прося прощения за грехи России перед Господом. И Господом молитвы ее будут услышаны.
Газета была либеральная, поэтому комментировала событие сдержанно и сухо. Заметка критиковала низкий уровень образования, на котором до сих пор находится наша глубинка, называла Авдотью Матвееву кликушей и заостряла внимание читателя на вреде подобных явлений, для России до сих пор обычных, ведущих к массовому психозу. Всячески подчеркивалась заурядность этого случая и банальность предсказаний, чей стиль был заимствован из всевозможных староверческих апокалиптических россказней. Отмечалось и очень предсказуемое установление даты: 15 августа – день Успения Богоматери. Говорилось и о том, что цифры над человеческим сознанием имеют высшую власть, и что всегда и везде в начале нового века появляются ясновидящие, предсказывающие столетие всевозможных несчастий.
Газета «Молвь» просуществовала недолго, закрылась из-за финансовых обстоятельств, а не из-за своей либеральности, как любил говаривать ее редактор, он же – автор данной заметки, но Авдотья Матвеева не замолчала. Более того, ее известность ширилась и ширилась, в селе Паводь даже был построен странноприимный дом для желающих лицезреть пророчицу. Дело приобретало серьезные масштабы, оно заинтересовало Святейший Правительствующий Синод, отрядивший целую комиссию для разбирательства в село Паводь. С точки зрения ортодоксальной церкви, однако, дело было сложное. Ничего еретического в рассказах Авдотьи Матвеевой найти было невозможно, она была, как ни странно, грамотна, отличалась примерным поведением, очень хорошо разбиралась в Священном Писании и была начитана в духовной литературе. К тому же к старообрядцам семья Авдотьи, зажиточные сибирские крестьяне, не принадлежала. Батюшка паводской церкви, отец Николай, человек очень достойный и отнюдь не темный, в Авдотье души не чаял и дал перед лицом представителей Синода ей самую наилучшую характеристику.
Молодой, но довольно известный петербургский психиатр из выкрестов, Павел Эмильевич Розенталь, включенный в состав комиссии, после беседы с Авдотьей нашел ее полностью вменяемой, утверждал, что ни о каком кликушестве и речи быть не может, и особо отмечал разумность ее рассуждений. Он также отмечал зависимость видений Авдотьи от Апокалипсиса, который, видно, произвел на нее неизгладимое впечатление в детстве, и множество других интересных подробностей ее рассказов. Так, например, Авдотья очень точно описывала Дворцовую площадь в Петербурге, которую никогда не видела, очень много говорила о Черном ангеле и черных богах-демонах вокруг него, но почему-то все время говорила о Зеленом пышном дворце, хотя всем было известно, что Зимний дворец был красный. Зимний дворец Авдотья называла «опустевшими чертогами», описывала опустевшие и разграбленные церкви вокруг площади, т. е. церкви в зданиях Зимнего дворца и Генерального штаба, как догадался Павел Эмильевич, которые целое столетье «будут пусты и без крестов», но над которыми ко времени явления Богоматери, «снова вознесутся кресты, прикрывая запустение». Она говорила о золотом куполе главного собора страны вдали, поруганного и заброшенного, довольно точно описывая Исаакий. Комиссии Авдотья также сообщила о том, что «не будет вскорости ни Синода, ни Сената», но как вскорости – не уточнила. Еще Авдотья много говорила о белокурых волосах Богоматери, о том, что она «молодая и вечная» – не очень-то чтобы понятное определение, – и о ее голосе, «заполняющем площадь, ввысь несущемся, стекла в покинутом чертоге сотрясающем и проникающем в душу». Говорила о том, что Богоматерь будет «живая, во плоти и крови, как мы с вами, ибо женщина она, хотя и чиста душою и телом, женщина прекрасная собой, с сильными руками».
Павла Эмильевича Авдотья поразила, он подробно записал беседы с ней, особо отмечая ее «простую, но приятную русскую внешность» и хорошую, правильную речь. Еще Павел Эмильевич, человек начитанный, подчеркнул, что, к своему удивлению, увидел в ее рассуждениях какие-то странные отзвуки гуситства, перемешанные с францисканским пантеизмом. Он также отмечал, что Авдотья Матвеева не только пророчествовала, но и давала руководство к действию, говоря, что надо ждать пришествия Марии, молиться, трудиться, не пить, не курить и ни во что не вмешиваться, «ибо зло людское торжество справлять будет, и не причастным быть ему подобает».
Именно эти слова и производили наибольшее впечатление на сибирских селян, вообще склонных чувствовать себя отдельно от России и от правительства. Так как именно в это время столыпинская реформа снабдила Сибирь множеством новых поселенцев, в их среде слова Авдотьи упали на благодатную почву, оформившись в своеобразную идеологию отстраненности и невмешательства, несколько схожую с движением раскола. Ум поселенцев, упорный и пассивный, как и сибирская природа, оказался очень восприимчив к подобным призывам к спасению, так что само собой организовалось целое движение, получившее в Петербурге название «невмешательства». Сами же сторонники Авдотьи Матвеевой называли себя «ожидатели августа».
Все это автору стало известно из записок Павла Эмильевича, предоставленных ему для ознакомления и только, госпожой Сарой Цвили, внучкой П. Э. Розенталя, очень пожилой дамой, проживающей в городе Ашоде в Израиле. Сам Павел Эмильевич после семнадцатого года, бросив в Петрограде все, кроме двух взятых с собой чемоданов с записями и кой-каким золотом, перебрался в Финляндию, откуда в начале двадцатых добрался до Иерусалима, где работал врачом, дожив до шестидесятых годов прошлого века. Внучка его по-русски уже не говорит и не понимает, но к записям деда, содержащимся в двух старых толстых коленкоровых тетрадях, относится благоговейно, бережет их как зеницу ока и из рук не выпускает. Кроме записей об Авдотье Матвеевой, представляющих своего рода дневник осени 1913-го, тетради содержат разрозненные, очень откровенные записи личного характера и различные заметки о медицинских случаях.
В отличие от Павла Эмильевича, сильно заинтересовавшегося паводской пророчицей, комиссия Синода приложила все усилия, чтобы дело замять. Предложение поместить Авдотью в какой-нибудь удаленный монастырь под церковный надзор было справедливо отвергнуто, так как ореол пострадавшей от официальной церкви мученицы мог не ослабить, а только усилить влияние Авдотьи, и, вполне возможно, что подобные жестокие меры вызвали бы в головах упорных и молчаливых «ожидателей августа» реакцию непредсказуемую. К тому же была осень 1913 года. Комиссия вернулась с отчетом, но без каких-либо конкретных обвинений и заключений, бумаги застряли на столах чиновников, понимающих наличие проблем, но бессильных эти проблемы не то что решить, но даже и сформулировать. Решений никаких не было принято, дело зависло, а Авдотья Матвеева продолжала тихо проповедовать в своем Паводье.
Тут грянула война, и Россия упивалась своим патриотизмом. Вот тут-то и возникли новые, реальные, проблемы: «ожидатели августа» отказывались являться на мобилизационные пункты. Они не бежали в леса, не сопротивлялись, только упорно и молчаливо оставались в своих домах, всячески противясь призыву в армию. Что было с ними делать? Судить, ссылать в Сибирь? Они и так были в Сибири. Сначала арестовывали, судили и сажали. Но оказалось, что их слишком много, что подобные действия могут парализовать жизнь сибирских губерний, так как местное население сочувствует «ожидателям» как людям очень положительным, никогда никого не обижающим, и что аресты и охрана заключенных требуют усиления военного присутствия в этих отдаленных краях, становящихся именно из-за арестов «ожидателей августа» все более и более взрывоопасными. Авдотья же продолжала тихо проповедовать, ее никто не решался трогать.
Слухи о сибирских делах снова начали будоражить обе столицы. По мере продолжения войны и угасания патриотического пыла пророчества Авдотьи Матвеевой обретали все большую убедительность и все большую популярность. У нее при дворе даже нашелся защитник – сам Григорий Распутин. Он очень хотел привезти паводскую пророчицу в Петербург и представить ее императрице. Для этого в конце 1915-го он предпринял определенные действия, но Авдотья наотрез отказалась не то что ехать в Петербург, но даже общаться с посланниками старца. Силой же везти ее никто не отваживался.
Старца вскоре не стало, и Россия стала сползать в предсказанный Авдотьей, и не только одной ею, глад, мрак и мор. До «ожидателей августа» уже никому не было дела, в Петербурге и Москве про них забыли. Из тюрем даже выпустили осужденных в начале войны. «Ожидатели» же все были мужики здоровые, положительные, пахали, разводили скот, не пили, баб своих и детей не били, учили их грамоте и даже в церковь ходили. От остальных христиан, кроме своей положительности, они отличались только тем, что по воскресеньям садились в своих избах, читали Апокалипсис, старые книги и рукописные записи рассказов Авдотьи Матвеевой, часто сильно изукрашенные переписчиками. И обсуждали явление Богоматери на Дворцовой площади.
От всего мира они держались в стороне, ни с кем в конфликты не вступали, даже кой-чем кой-кому помогали, всегда по делу, не из-за пустой благотворительности, но в длинные беседы, а тем более в разбирательства с окружающим миром не ввязывались. Даже селиться они постепенно стали отдельно, и появились целые деревни и села «ожидателей августа», память о которых сохранилась в топонимике района, во всяких там Августовках, Августовских и Августовых. Они представляли инертную, молчаливую силу, воплощенное ожидание. Они были здоровы, бабы у них были плодовиты, и на дворах «ожидателей августа» всегда было много ребятни, чистой и ухоженной по сравнению с обычной ребятней в русских деревнях. «Ожидатели августа» обретали популярность, у них становилось все больше и больше последователей, хотя никакой пропаганды они не разворачивали, слов впустую не кидали.
Как и к войне, к революции ожидатели отнеслись с видимым безразличием. Так как они не противились установлению власти Советов, то и власть Советов их поначалу не трогала. Так продолжалось до мая 1918 года, до мятежа чехословацкого корпуса и начала Гражданской войны. Чехи лояльно относились к «ожидателям августа», и не только старались не трогать их селения, но, как ни странно, даже пополнили их ряды: видно, обмолвка Павла Эмильевича о необычности отзвуков гуситства в видениях Авдотьи Матвеевой была справедлива. Мягкие, трогательные рассказы о Мадоненке и Джезуатке, зафиксированные в отчетах по делу «ожидателей августа» конца двадцатых годов, что до сих пор хранятся в архивах КГБ, имеют явно чешское происхождение. В начале зимы 1918-го Авдотья Матвеева умерла от тифа в возрасте двадцати одного года. Она была похоронена на кладбище Успенской церкви села Паводь.
Колчак, в отличие от чехов, к «ожидателям августа» отнесся жестоко. Он пытался их завербовать в свои части, но, натолкнувшись на молчаливое, но решительное сопротивление, повелел с ними разобраться. Многие поселения и дворы были разграблены и сожжены, мужики расстреляны, бабы и дети изнасилованы. Оставшиеся в живых собирались на обгорелых развалинах, снова продолжали жить и работать, даже бабы и малые ребята. Несколько поселений, однако, остались нетронутыми в силу их отдаленности, оттуда оставшиеся в живых получали помощь.
Советская власть попервоначалу оказалась более лояльной к «ожидателям августа», чем Колчак. Впрочем, осталось их не так уж и много, и они по-прежнему все были молчаливы, упорны, хотя уже и не так зажиточны и чисты. В двадцатые даже началось какое-то движение организации «августовских» колхозов, быстро, однако, прекращенное. Оно продлилось года два-три, но эти колхозы быстро стали богатеть, оставаясь замкнутыми и молчаливыми, а в красных углах изб висели не портреты Ленина и Сталина, а образы Богоматери, Мадоненки. С августовскими колхозами быстро разобрались, августовцы были раскулачены, оставшиеся в живых мужики расстреляны, бабы сосланы в лагеря, дети или попали в сиротские дома, отправленные туда на перевоспитание, или стали беспризорниками. Так, например, на Соловки был отправлен целый эшелон детей «ожидателей августа», где они по большей части и перемерли. Заключенные рассказывали, что эти дети держались замкнуто, но дружно, старались помогать друг другу, старшие всем делились с младшими и всячески им помогали, пока их не разлучали, а по ночам эти дети все о чем-то перешептывались. Церковь и кладбище в селе Паводь были снесены, так что и следа от могилы Авдотьи Матвеевой не осталось. К середине тридцатых с августовской заразой было покончено.
Ничего от «ожидателей августа» не осталось, кроме заметки в «Молви», двух тетрадок в коленкоровых переплетах Павла Эмильевича да кратких отчетов в архивах КГБ. Но полностью ли с ними покончено? Многие дети августовцев перемерли, но не все. Не все мужики были расстреляны, да и кое-кто из баб в лагерях выжил. Смутные слухи о явлении Божьей Матери на Дворцовой площади как-то все время ползали по СССР. Более того, были безумцы, которые с карандашом в руках устанавливали дату прихода Марии, предсказанную Авдотьей Матвеевой. У них как-то получалось, что если в 1909-м Авдотья предсказала явление Богоматери 15 августа 2009 года по календарю старого стиля, то, соответственно, по новому оно должно произойти не 28-го, в день Успения, а 2-го, в день Ильи Пророка, так как именно 2-е соответствует 15 августа 2009-го по старому. Сложнейшие выкладки, совершенно бредовые.
Тем не менее поклонников явления Второго августа в России насчитывается значительное количество. Они готовятся собраться на Дворцовой площади, молчать и ждать. Что там будет, как разберутся поклонники Второго августа с поклонниками Мадонны и охраной, будет ли выяснять отношения Богоматерь с Мадонной, или она в Мадонне реинкарнируется и воплотится, или, может быть, Богоматерь, чтобы с Мадонной не связываться, перенесет свое явление со 2 августа на 15-е, или на 28-е, покажет время.
Милый Августин
Разговоры богов
В одной французской поэме XIV века жизнь человеческая уподоблена течению года и подразделена на двенадцать частей, соответствующих двенадцати месяцам. Каждому месяцу дано шесть лет, и на август падает возраст человека от сорока двух до сорока восьми лет. Про этот месяц сказано:
«В августе время жать и собирать урожай. Человек, ничего не добившийся в сорок восемь, уже ни на что не может рассчитывать. Август – жаркая пора, время, когда созревают плоды в садах и наливаются колосья. Этим месяцем заканчивается лето и человеческая зрелость, и тот, кто жил достойно, в августе готовится к подсчету».
Эта поэма вошла в различные сборники XV–XVI веков и была хорошо известна образованным людям. Двенадцать месяцев – одна из самых популярных тем в иконографии западноевропейского искусства, хотя сравнение двенадцати месяцев с двенадцатью стадиями человеческой жизни встречается довольно редко. Тем не менее в средневековых соборах Фландрии и северной Франции можно увидеть витражи, в которые вставлены медальоны с изображениями, уподобляющими год жизненному пути человека. Август на них предстает в виде благообразного крепкого мужчины, наблюдающего, как в амбар складывают мешки с зерном. Вдали – желтеющие поля, жнецы и косцы, а по кругу, обрамляя всю сцену, идет надпись: «В сорок восемь человек подсчитывает то, что нажил».
Одна поздняя голландская гравюра анонимного автора XVII века – очень редкая, чуть ли не единственный ее экземпляр хранится в гравюрном кабинете Риксмузеума в Амстердаме, – называется «Лестница человеческой жизни». Каждый из месяцев уподоблен художником определенной ступени. Начинается все с января и с младенца, лежащего в колыбели. Затем идет восхождение, достигающее апогея в июле, в возрасте тридцати шести – сорока двух. Июль изображен на самой верхней ступени, гордый, разодетый, в красном кафтане и синем плаще, в усах и в шляпе с пышным пером, при шпаге. Он единственный гордо и прямо смотрит на зрителя, увенчивая собой всю композицию. Потом же начинается нисхождение, и август – первый, кто делает шаг к концу. Хотя выглядит он еще очень прилично, даже пока не сутулится, бородатое лицо августа довольно грустно. Во всей его фигуре чувствуется робкая неустойчивость: одна нога зависла в воздухе, готовая переместиться на следующую ступень, с которой начинается осень. Сентябрь же уже обряжен в темные длинные одежды, оброс длинной бородой, октябрь согнулся и надел очки, ноябрь впал в маразм, обрядившись в какой-то нелепый чепчик и распашонку, а декабрь, в возрасте от шестидесяти шести до семидесяти двух, тихо упокоился в белом саване. Все кончилось.
Сейчас эта раскрашенная гравюра из Амстердама считается уникумом, но, судя по несколько примитивной манере исполнения и яркой грубоватой расцветке, она относилась к так называемым народным листкам, лубкам, продаваемым на рынках, и предназначалась не для изысканных коллекционеров, а для покупателей с не особо взыскательным вкусом. Такие гравюры висели в домах среднего класса, ими оклеивали походные сундуки, они украшали залы трактиров и постоялых дворов, они были многочисленны и не особенно ценимы. Подобные листы печатались сотнями, а может быть, и тысячами, стоили гроши, но из-за того, что никто их не коллекционировал и не хранил бережно, они стали редкостью большей, чем листы Рембрандта. Однако именно благодаря таким расхожим изображениям в коллективном подсознании европейцев сложился определенный образ августа. И от него никуда не деться.
Питер Брейгель Старший написал лучший август в мире. Считается, что его картина «Жатва» из музея Метрополитен в Нью-Йорке относится к серии, посвященной изображениям месяцев. Иконография Брейгеля восходит к древней традиции представления смены времен года как череды различных сельскохозяйственных работ, ко времени ранней античности, времени поэмы Гесиода «Труды и дни», написанной до появления на свет римских месяцев. На стенках древних саркофагов, на рельефах готических соборов и на страницах молитвенников крестьяне и крестьянки косят, жнут и собирают плоды, обозначая лето, конец его, месяц август. У Брейгеля все то же, но желтизна доведена до предела: невыносимый желтый жар, поднимающийся от поля, заставляет застыть в знойном мареве деревья и деревни; и люди, и небо, и дали – все и вся от желтизны изнемогает; сквозь плотные стены желтых колосьев бредет на полусогнутых крестьянин с кувшином, согнулись косцы и вязальщицы снопов, и желтое, как солнечный удар, настигло здоровяка, растянувшегося под деревом в тяжелом забытьи и в тщетной попытке найти тень и отдых. Желтизна, жнецы, жара, жратва и жатва. Август, желтый месяц, последний, месяц напряжения и изнеможения.
В русском языке это время обозначается отличным словом – страда. На него падает сенокос, жатва и посев озимых, время самых тяжелых работ. И все в августе тяжелое. Тяжелый воздух от жары, тяжелый гул слепней, тяжелеющие колосья и яблоки на ветвях, тяжелеют овцы, кобылы и коровы, и природа неповоротливая, потная и беременная. Солнце находится в созвездии Льва, зверя желтого, жестокого, царственного и ленивого. Имя месяц получил под стать своей львиной сущности – Август, что по-латыни значит «величественный», «священный». Под стать месяцу и император, давший ему имя: с виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность. Лицо его было спокойным и ясным, глаза светлые и блестящие, чудилась в них божественная сила, и он бывал доволен, когда под его взглядом собеседник опускал глаза, как от сияния солнца. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы – рыжеватые и вьющиеся, брови – сросшиеся, уши – небольшие, нос – с горбинкой и заостренный, цвет кожи – между смуглым и белым. Росту он был невысокого.
Еще он был удачлив, рассудителен и тщеславен. Говорят, что он устраивал пиршества, прозванные в народе «пирами двенадцати богов», участники которых возлежали за столом, одетые богами и богинями; сам он изображал Аполлона. В младенчестве нянька оставила его в колыбели, но наутро его там не было. Только после долгих поисков его обнаружили на высокой башне: он лежал на спине, обратив лицо к солнцу. Здоровья он был слабого, был изнежен и в молодости следил за своей внешностью очень тщательно; поговаривают, будто он прижигал себе икры скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Он жил с чужими женами, но не из похоти, а по расчету, – об этом сообщают его друзья, его оправдывая. При нем Рим стал империей, процветал и благоденствовал, и август, месяц, который он осенил своим божественным именем, стал символом имперской полновесности и благосклонности. До того же этот месяц, бывший в римском календаре шестым по счету, так как год начинался с марта, носил плебейское имя – секстилий.
На август падает два величественных христианских праздника: шестого августа по старому стилю – Преображение Господне и пятнадцатого – Вознесение Богоматери. Эти святые дни напоены сиянием и светом и равно почитаемы и католиками, и православными. В православии, правда, Ассунта более известна как Успение. Центр на иконах Успения занимает спеленатая безжизненная фигура Марии, покоящаяся на смертном ложе, часто обряженная в черный траурный саван. Над ней – Иисус, держащий на руках крошечную фигурку своей Матери и готовый вознестись с нею вверх, к сверкающим огненным небесам. От этих икон исходит ощущение печали, в отличие от католических Ассунт, на которых Дева Мария, прекрасная, молодая и энергичная, ввинчивается в золото райского блаженства в сопровождении сонма трепещущих крыльями ангелов и ангелочков, очень хорошеньких и зачастую совершенно голых, как изображает их Тициан в своей картине из венецианской церкви Санта Мария Глориоза деи Фрари.
Еще август христиан осенен фигурой Блаженного Августина, автора одного из величайших произведений мировой литературы, «Исповеди». Он празднует свой день двадцать восьмого, когда солнце от пылкого Льва уже перешло к более спокойной и холодной Деве, и имя его, означающее «избранный авгурами, достопочтенный», является христианской поправкой к языческому Августу.
Изображают Августина или величественным старцем в митре, в пышном епископском облачении, с посохом, украшенном каменьями, в перчатках с надетыми поверх них тяжелыми перстнями, или просветленным философом в келье, заваленной рукописями и фолиантами. Считается, что человек, носящий имя Августин, – личность спокойная и немного грустная. Он уверен и осторожен, но временами ленив; внешне спокоен, очень дипломатичен, но очень горд, тщеславен и злопамятен. Августин прощается с летом и устремлен к осени: видите ли, в андерсеновском «Свинопасе» гордый принц ушел к себе в королевство, крепко захлопнув за собой дверь, а бедной принцессе только что и оставалось, что стоять под дождем да петь:
Ах, мой милый Августин,
Все прошло, прошло, прошло!
Чудная августовская песенка. Плут Лямшин из «Бесов» Достоевского выдумал презабавную штучку «Франко-прусская война». Смешав грозный героизм «Марсельезы» – Qu’un sang impur abreuve nos sillons! – «Пусть нечистая кровь оросит наши нивы!», – с пошлостью Mein lieber Augustin, он изобразил, как напыщенная французская велеречивость, не замечающая сначала гаденького Augustin’а, оказывается постепенно принуждена петь с ним в такт, и смириться, и припасть к нему на грудь, и плакать, и просить, а Augustin свирепеет, ревет и торжествует. Август 1914-го, конница рвется к убийце – победе, прусские уланы, гарцуя, входят в Брюссель и Варшаву, и заканчивается старое доброе время, прекрасная эпоха:
Auch, mein lieber Augustin,
Augustin, Augustin,
Alles ist hin hin.
Жаркий, нервный месяц август. Быть может, именно из-за того, что август слишком напряжен, цивилизованный мир именно его назначил главным месяцем отпусков, и в больших городах Европы и Америки август стал своего рода мертвым сезоном. Да и у нас август – время каникул, и с детства в нас сидят воспоминания о деревенском августе – и действительно, что может быть лучше русской деревни. Природа удивительная. С высокого берега видна быстрая речка, шумящая и день и ночь, и в сумерки ее журчание превращается в неразличимый лепет, как будто о чем-то спорят, не умолкая, нежные русалочьи голоса. Притихшие от дневной жары дома, за домами – сады и огороды, и в ложбинах, около тихих заводей, заросли кудрявого кустарника, вечером от тумана кажущиеся немножко матовыми, точно поседевшими. Вокруг раскинулись печальные и спокойные луга, окаймленные загадочно темнеющими лесами, и над всем распростерлось огромное всепрощающее небо, исполненное полутонов и оттенков, никогда не впадающее в утомительную одинаковую синеву, с солнцем не бесстыдно ярким и раздражающим, но с блеском приглушенным, ласковым и всепонимающим. Перед домами – тяжелые и глупые георгины, с большими мохнатыми мордами, утром покрытые каплями росы. Своей кремовой красотой они напоминают милого Августина – такие же тщеславные, гордые и немного грустные. Кажется, что они напевают:
Ах, мой милый Августин,
Все прошло, прошло, прошло!
Потому что лето кончается, скоро будет сентябрь, закончится чудное безделье, снег пойдет, будет темно и холодно. Чудное древнее славянское имя у августа – Серпень. Оно напоминает о жнецах и жатве, о том, что месяц этот связан с двумя римскими богинями, Церерой и Помоной, представляющими его в языческом пантеоне. Церера, богиня злаков, не просто хлопотливая колхозница, заботящаяся об урожае, но и богиня подземного мира, насылающая на людей смерть и безумие. Серп в ее руке – безжалостное орудие убийства, и Церера в белых длинных одеждах, с лицом строгим и печальным, – теща Плутона, то есть – сама смерть. Помона же, богиня плодов, странна и неуловима: из-за ее пристрастия к фруктам христианская иконография связала ее с Евой, а через нее – и с Лилит, прослывшей вавилонскою блудницей и овладевавшей мужчинами против их воли. На самом-то деле у Помоны мужчин было не так уж и много, какой-то Пик, от которого она родила веселого Фавна, да Вертумн, бог всяческих изменений, ветреный и лживый, соблазнявший Помону в различных обличиях: то в виде маленькой девочки, то морщинистой старухи, то прекрасного юноши.
В русской поэзии Церера предстает рослой дебелой старухой с тщательно уложенными волосами, в белом платье и шали, с профилем, напоминающим Екатерину Великую. Помона же – богемная босоножка среднего возраста в бесформенной дерюжной рясе, вся седая. Она выходит и начинает частить, немного истерично: август – астры, август – звезды, август – грозди винограда, и рябины ржавой – август!
В ответ на это Церера, окинув ее с головы до ног надменным взглядом, своим жирным голосом прерывает: он и праведный, и лукавый, и всех месяцев он страшней: в каждом августе, Боже правый, столько праздников и смертей. Тут к ним присоединяется вертлявый и лысый Вертумн, начинающий скороговоркой щеголять своими превращениями: уж в августе темнее ночи, а под деревьями еще темнее. Я в сад не заходил нарочно, попутчика нашел себе случайно… Он был высокий, в серой кепке, в потертом несколько, но модном платье.
А из-под земли рокочет голос Плутона: вы шли толпою, врозь и парами, вдруг кто-то вспомнил, что сегодня шестое августа по-старому, Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная, как знаменье, к себе приковывает взоры. И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, нагой, трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник.