Часть 3 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Парк Величия. Должно быть, какой-то психотерапевт рассказал им, что желтый, кремовый и бежевый укрепляют здоровье и поднимают дух. Желтый подобен свету солнца. Он там повсюду. Навесы, жалюзи и панели в отделении онкологии – сплошь желтые. Я пошел к Сене. Каждый раз, слыша свисток поезда на сортировке у депо Гар-д’Остерлиц между больницей и рекой, я принимал это как сигнал и начинал молиться. И я действительно молился в тихих, уединенных местах. Молился по-своему, как молюсь только я. Миньоны были католиками, поэтому я становился на колени и складывал руки, как Жанна д’Арк – как человек, подумалось мне вот сейчас, приговоренный к казни. И поскольку я еврей, то и молился я как еврей. Я говорил с Богом. Я просил за жену, которую любил больше всех на свете. У стены депо я молился так истово, что меня била дрожь. Меня заметил водитель мусоровоза. Африканец. Он остановил машину, решив, что я нуждаюсь в помощи. Потом он увидел, что я плачу, обнял меня и сказал: «Не надо, не надо, все образуется, все образуется». Я бы не остановился ради незнакомца, рыдающего у стены сортировочного депо. И кто из нас человечнее?
В больницу я вернулся, когда уже стемнело. Операция должна была начаться утром, но ее отложили из-за экстренных случаев. В девять ко мне пришли. К тому времени от меня мало что осталось. Дверь распахнулась, и ворвались двое в развевающихся на ходу халатах и болтающихся под подбородками масках. Они улыбались. Чудо! «Мы провели самые тщательные исследования, какие только возможны, – сказал один из них, – и тут же сделали довольно много биопсий. Придется подождать несколько дней для полного подтверждения, но мы ничего не обнаружили. Похоже, мадам Лакур страдала панкреатитом, и он вполне излечим, не вижу причин ей не выздороветь».
Все изменилось, как только я представил ее выздоровление. Я буду сам готовить. В сентябре будет еще достаточно тепло, чтобы есть на террасе. На Рождество мы поедем купаться в тропическом море. Я подумал о Полинезии и немедленно решил потратиться. Знаете, в больничном городке есть несколько банановых пальм, высаженных прямо вдоль улицы с восточной стороны. Родом из Африки или Южной Америки, каково им, когда выпадает снег? Наверное, все дело в том, что деревья выжили, хотя все думали, что они погибнут. Наверное, это слишком эфемерно, но я все равно так понял и думал лишь о том, как повезу Жаклин в теплые, благоуханные края, где веет морской бриз над бирюзовой волной. Отпускник из меня плохой. Меня трудно было вытащить из Парижа – работа, распорядок. И я всю жизнь лишал ее отпуска, потому что вечно тревожился о деньгах и делах. Понимаете, я из тех людей, у которых безупречная посещаемость и жесткий график. Не думаю, что я хоть раз в жизни забыл о назначенной встрече или не выполнил работу. И что теперь в этом хорошего?
Две недели она выздоравливала в больнице, но была сама не своя. Последствия операции оказались очень серьезными и болезненными, и Жаклин не могла есть. Потом она начала принимать жидкую пищу и чуточку окрепла. Дома я все устроил так, чтобы ухаживать за ней. Мои молитвы услышаны. Теперь я ни на шаг ее от себя не отпущу. Мы поедем к южным морям, будем сидеть на террасе, она наденет соломенную шляпу, потому что не любит, чтобы солнце попадало на лицо, – благодаря этой нелюбви кожа у нее выглядит как у более молодых женщин. А я, с другой стороны, ну – посмотрите на меня сами.
Вечером накануне выписки я съел ужин, который Жаклин есть не могла, она питалась через соломинку. Доктор сказал, что дома ей можно начать с рисовой каши и постепенно возвращаться в норму. После долгого пребывания в больнице она была еще слаба, но спутанность сознания прошла. Первые послеоперационные дни она воображала, что стена ее палаты – вертикальная поверхность бурных зеленых морских волн с белыми гребнями и зыбями и что дельфины выпрыгивают из них и плюхаются обратно – горизонтально, словно сила тяжести изменила направление и действовала из стороны в сторону, а не сверху вниз. Это доставляло ей радость. Я пытался ее отвлечь от этих грез, вернуть к действительности, удержать, не хотел, чтобы она снова уплыла от меня, пусть даже ради такого изысканного видения. Это была ошибка. Мне следовало позволить ей погрузиться в океан, я должен был с радостью присоединиться к ней и уйти вместе с ней как можно дальше.
В тот день я отправился на веслах по реке. Это был мой единственный перерыв. Мне хотелось сохранить силу и выносливость, ведь я чувствовал нависшую над нами угрозу, словно мы были солдатами на осажденной заставе или моряками в штормящем океане. Поэтому я трудился как вол, чтобы вести хозяйство в доме и оставаться здоровым. Что будет, если я тоже заболею? В начале сентября температура стояла отличная и вода была пусть неспокойная, но гладкая. Когда вода гладкая и темная, а течение быстрое, кажется, будто паришь по воздуху. Особенно если ветер попутный, а вокруг тихо, разве что издалека доносится гул дороги, кажется, что ты в параллельном мире. Меня воодушевлял ее скорый приезд домой.
Приблизительно в полдевятого я встал со стула у ее кровати в больнице и начал собирать свои вещи. Мне хотелось съездить домой и закончить подготовку к ее возвращению. Спальня наша всегда была довольно аскетической – мы в ней только спали, никогда не используя, в отличие от многих других, как место уединения. Но Жаклин придется проводить там довольно много времени, и, чтобы сделать ей сюрприз и создать уют, я купил персидский ковер (потому что она всегда терпеть не могла холодный паркет), удобное кресло с оттоманкой и регулируемую лампу для чтения, а еще большой плоский телевизор – он мне доставил мороки, потому что весил почти сорок килограммов, следовало убедиться, что кронштейны надежно привинчены, а я никак не мог как следует приладить крепеж к стене.
Назавтра я собирался посадить ее в машину и увезти домой, но ей снова чудился океан, она была какой-то отстраненной, и я подумал, что это все упадок сил. Я легонько поцеловал ее, выпрямился и сказал, чуть ли не торжествуя, что вернусь утром и заберу ее домой.
«Я умираю», – произнесла она.
Я слышал ее слова, но как будто это не она сказала. Я прекрасно понимал, что произошло, но продолжал вести себя как ни в чем не бывало.
«Дома тебе будет замечательно, – пообещал я ей и поправил подушку и одеяло. – Вот увидишь. Осенью такая красота, а в конце декабря мы поедем на Тихий океан».
«Жюль, – прошептала она, глядя прямо перед собой, – я умираю».
Пребывая в совершенно иной плоскости, я улыбнулся, поцеловал ее еще раз и сказал:
«Увидимся утром».
И ушел, весь из себя благостный. Никогда в жизни до этого я не был настолько осведомлен о чем-то и настолько не способен это принять. И после со мной такого не бывало. В тот вечер я ехал домой через весь Париж, слушая радио и пританцовывая на сиденье. Я подавил ужас и печаль, лелея иллюзию такого желанного счастья.
Редко я переживал подобное состояние эйфории, в то же время совершенно ясно осознавая правду. Это как Макбет наоборот: кинжал был прямо передо мной, но я его не видел. В девять тридцать, в самый разгар моей возни с кронштейном для телевизора, зазвонил телефон. На том конце переспросили, я ли это, а потом они… она – какая-то медсестра, я не узнал ее по голосу – сказала: «Мне очень жаль, но ваша жена скончалась».
В руке я держал дрель – дрель! Я испытал такой удар, будто в меня выстрелили в упор. И все же мне удалось вызвать такси – сесть за руль я не мог, – удалось раствориться на заднем сиденье, назвать водителю адрес, дать ему понять, что не хочу разговаривать. Я протянул ему пятьдесят евро и даже не оглянулся, когда он вышел из машины и бросился за мной, чтобы отдать сдачу.
Мне позволили побыть с ней в палате одному.
Жюль замолчал. Он снова долго не мог произнести ни слова, но потом продолжил:
– Ей скрестили на груди руки и связали марлей, чтобы они не падали по сторонам. И такой же марлей ей подвязали челюсть, чтобы рот не открывался. Такую повязку вокруг головы я видел в детстве на картинках, изображавших людей с зубной болью. Медсестры и сотрудники клиники были недостаточно стары, чтобы видеть эти картинки, разве что они читали старинные журналы. Узел находился на макушке и торчал двумя ушками, придававшими ей сходство с зайцем. Могли бы постараться и придумать что-то другое для умершей. Зачем они поступили с ней так? Ей бы это не понравилось… Я поцеловал ее, и, конечно, она не пошевелилась. Как прежде, когда я знал и не знал, теперь я разрывался между желанием последовать за ней куда бы то ни было и желанием бороться за жизнь, чтобы она продолжала жить в моей памяти. Полагаю, равенство сил в этой борьбе и привело меня сюда, потому что состояние это трудно вынести. Но факт остается фактом – хотя не проходит и дня, чтобы я не думал об этом, ни секунды, чтобы он не осаждал мою жизнь в неприступной крепости внутри меня. И этот факт гласит: моя жена, которую я люблю больше всего на свете, сказала мне, что умирает, видела, как я ушел, и умерла в одиночестве. Как мне теперь с этим справиться? Я не могу.
– Я понимаю, – сказал Дунаиф, – почему вы готовы карать себя всю оставшуюся жизнь, и уверен, что даже если бы вы не знали об этом, то все равно нашли бы множество изобретательных и изощренных способов для наказания.
– Мне придется наказывать себя целую вечность, и все равно этого будет недостаточно. Они накрыли ее простыней и увезли прочь. Не пустили меня даже в лифт, но доктор был добр и сказал, что побудет со мной столько, сколько мне будет нужно. Когда я ушел, начался дождь. Я не знал, что делаю, несколько часов бродил в окрестностях Питье-Сальпетриер, вы же знаете, больница – как маленький городок, пока посреди ночи, сам не осознавая как, не оказался на рю Брюан. Я стоял, прислонившись к ужасной кладбищенской стене из грубого камня. Даже не камня – шлака с острыми краями. Я стоял там под дождем до самого утра, раздирая руки в кровь, потому что жена осталась по ту сторону, и я не хотел бросать ее. Как я мог сделать то, что сделал?
* * *
После долгой паузы Дунаиф спросил:
– О самоубийстве не думали?
– Это ваше предложение?
Дунаиф не смог сдержаться и рассмеялся, впрочем невеселым смехом:
– Нет, логичная гипотеза.
– И не сосчитать, сколько раз, – постоянно, когда смотрел на воду с моста. Но я слишком хороший пловец. Пришлось бы застрелиться, а потом прыгнуть. Но я столько лет уворачивался от пуль, что никогда бы этого не сделал. Наркотики мне отвратительны. Я слишком большой аккуратист, чтобы вскрыть себе вены. Видали, что творится при этом в ванной и на полу? Ужас!
– Нет, не видал.
– В кино.
– Да, в фильмах было. Но разве только способ вас удерживал?
– Нет. У меня иммунитет. Однажды я пытался покончить с собой, в семь лет. Я думал, что найду своих родителей, я страдал. В парижском доме был недостроенный чердак – кузины сушили там белье после стирки. Я взял бельевую веревку, как умел сделал петлю, перебросил веревку через балку, надел петлю на шею, влез на стул и без малейших колебаний спрыгнул. Но на чердаке вечно царила такая сырость, что веревка давно подгнила и в итоге оборвалась под моим весом. Когда я грохнулся на пол – тут и закончилась моя первая и последняя попытка самоубийства. Об этом не может быть и речи. Раз я до сих пор ничего подобного не совершил, уж поверьте, теперь я и вовсе от этого далек.
– То есть это неактуально.
– Безусловно.
– Уверены?
– Абсолютно. Никаких самоубийств, только верность. Верность им всем. Верность – это эликсир, облегчающий смерть, но одновременно – это свойство, наполняющее жизнь смыслом. Я не любитель выдавать красивые сентенции, но я – француз, и ничего с этим не поделаешь.
И не столько по словам Жюля, сколько по выражению его лица Дунаиф понял, что его не-совсем-пациент действительно не склонен к суициду.
– К тому же я не могу уйти сейчас. Мой внук, малыш…
Дунаиф привык к только что разведенным или безработным пациентам, внезапно сделавшим открытие, что у них депрессия. К женам или мужьям, полюбившим другого или другую и не знающим, что им делать, и к интеллектуалам, якобы томившимся в темных и тесных пещерах. Этот не таков.
Жюль внимательно оглядел комнату, словно желая избежать чего-то или оттянуть неизбежное.
– Еще одна смерть? – спросил Дунаиф.
– Надеюсь, что нет.
– Но?..
– Это не зависит от меня, не зависит ни от моих молитв, ни от чьих-то еще, просто громадный клубок фактов, событий, процессов, загадок – от поведения отдельных клеток, соединений, молекул и атомов до объятий мамы или медсестры, до облаков, несущихся по небу над больницей, где жизнь ребенка висит на волоске. Если вы думаете, что это вопрос чистой науки или молитвы, то ошибаетесь. Дело не только в методе лечения, который будет использован и который подобен ремонту тормозов в автомобиле, и не в том, что? Бог решит как судья или царь, и не в стечении обстоятельств. Здесь все вместе и еще много чего неявного, скрытого. Это функционирование целого, в большем количестве измерений, чем нам известно, которые должны сливаться в совершенной гармонии и в совершенном ритме. Иногда такое совершенство очевидно. Оно переполняет произведения Баха и Моцарта, оно – суть чудес, прозрений и величайших явлений. Оно велело Жанне д’Арк пасть на колени. Оно заставило Данте узреть ярчайший, всепоглощающий свет. Оно – видения, посещавшие пророков. А век, в котором мы живем, назвал бы это безумием.
– Не думаю, что это так, – сказал Дунаиф. – Просто очень немногие сопричастны этому, а у всех прочих нет иного выбора, вот и зовут безумием непостижимое. Впрочем, это действительно было бы безумием и вы были бы сумасшедшим, если бы то, о чем вы мне только что рассказали, просто изливалось само по себе и не имело объекта.
– У него есть объект, – сказал Жюль. – Единственное дитя моей дочери, двухлетний мальчик, он болен лейкемией. Сначала он кричал и плакал и пытался вырываться, едва они приближались к больнице. Потом, как только они садились в машину, им приходилось колоть ему успокоительное. По мере развития событий он начал быстро уставать от борьбы и засыпал. Теперь он больше не сопротивляется. Я молился о том, чтобы умереть вместо него, но это не срабатывает таким образом. Я знаю, потому что получил наставление, когда умерла моя жена. Но если бы я мог, знаете, с какой легкостью я бы отдал свою жизнь взамен его жизни?
– Как далеко зашла болезнь?
– Не слишком далеко, но прогнозы плохие. Врачи смягчили формулировки для матери. Но она все равно знает. Когда малыш заболел, ей пришлось бросить школу медсестер. Она в курсе возможных последствий.
– Понимаю.
– У меня железное здоровье. Мне семьдесят четыре, но я так хочу соединиться со своей женой. Если то, что она испытывает сейчас или не испытывает, – небытие, то я тоже хотел бы испытать его. Почему мне даны силы двадцатичетырехлетнего, а это дитя так страдает? Видеть все эти трубки, торчащие из крошечного тельца… Мальчику уже сделали столько переливаний крови, что он перестал их бояться, а ведь ему всего два годика. Его мать и отец… его мама – мое дитя. Они этого не вынесут. Что я могу сделать?
– Наверное, ничего.
– Опять ничего?
– Опять ничего.
– Я виноват в том, что у меня очень мало денег. Будь я богат, я мог бы отправить его в США, в Техасский онкоцентр Андерсона, или в Кливлендскую клинику, или в клинику Мэйо, или в Гарвард, или в больницу Джонса Хопкинса. Они лучшие. Короли, шейхи и президенты – все лечатся там. Америка почти единолично забирает все Нобелевские премии в области медицины. Когда я был моложе, я просто не думал, что должен зарабатывать, чтобы накопить средства на тот случай, если произойдет нечто подобное.
– У нас отличная медицина. Не стоит так уж убиваться, что ребенок во Франции.
– Не такая, как там. И в тяжелых случаях предел возможностей разный. Чуть-чуть дополнительных усилий, новая терапия, вдохновение врача могут стать спасительной благодатью. Я полагаю, что в медицине, как и в музыке, стремление к совершенству сродни воззванию к присутствию Бога или, если вам нравится иное наименование, – красоты, милосердия, благодати. Но нет. Я был поглощен музыкой. Ее мне было довольно. Я никогда не боролся за должности, не заботился о деньгах. Даже докторскую не дописал. Все, что меня волновало, – музыка, и только она.
– Чем именно вы занимаетесь?
– Преподаю на музыкальном факультете в Сорбонне. Виолончель, фортепиано. Я не профессор, только мэтр. Я разбираюсь в теории, но учу еще и красоте звучания, и эмоциям, и это помещает меня на очень низкую ступень академической лестницы. Не только это, а еще бесконечные заседания ученого совета, которые тянутся, пока за столом не останется скопище скелетов. Именно я всегда не выдерживаю первый и, хотя все благодарны мне за это, считаюсь паршивейшей из всех паршивых овец. Я не выношу бюрократии и политику не перевариваю, но я помогаю своим студентам овладеть мастерством игры на инструменте и учу любить музыку. Платят мне гроши, и так было всегда. Я сочиняю, но музыка моя несовременна и невостребованна, мягко говоря. Пташки перелетные метались стайкой то туда, то сюда, то сразу во все стороны. А я шел напрямик, и теперь я совершенно одинок. Это крах, иначе и не назовешь. Если бы мне хватило дисциплинированности, чтобы стать хотя бы профессором – не воротилой каким, а просто профессором, – я бы, наверное, имел достаточно денег, чтобы помочь малышу. Его зовут Люк. Я думал уже, не ограбить ли мне банк: ведь я когда-то был и в какой-то мере навсегда остался солдатом. Клянусь, я сумел бы. Но что, если придется ранить кого-то или даже убить? И потом, солдат я или нет, но я уже старик.
– Пожалуйста, только не надо грабить банк, – сказал Дунаиф. – Это редко заканчивается хорошо.
– Не стоит волноваться. Но это мой последний шанс. Я действительно должен сделать что-то подобное. И сделаю. Сейчас мальчик дома, но он две недели провел в больнице, и я не мог даже навестить его из-за пересадки костного мозга и инфекции…
Дунаиф кивнул.
– Когда мне в следующий раз разрешили увидеться с ним, медсестра вынесла малыша к нам. Волосы у него выпали, личико отекло, щечки покрылись красной сыпью. Сестричка на ходу высоко подняла его на руках, он увидел родителей и меня и завопил от восторга. Невинная радость, удовольствие, как будто ничего плохого не случилось.
Страховой агент Арман Марто