Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 24 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И вот я иду, стараясь попасть след в след с нашей дорогой внучкой, и думаю: почему маленький человек знает самые важные вещи на свете, а, взрослея, забывает их? Но, может быть, и мы были такими?.. Нитка рябиновых бус Мать умирала. Болела она давно, третий месяц. Уходя на работу, Зойка ставила на табуретку возле ее кровати тарелку с едой – захочет мать поесть, а картошка или каша вот они, рядом. Поначалу, возвращаясь домой, она находила тарелку чистой: мать все съедала и даже находила в себе силы встать и отнести пустую посуду на кухню. Зойка ругалась: – Зачем встаешь? Раз мочи нет – лежи. Копи силы. – Все уж… Откопилась, видать, – неохотно отвечала Прасковья. Зойка от этих слов пугалась, но тут же бодрила себя надеждой: а вдруг да отлежится мать? В прошлом году так же было: за одну ночь она высохла, побледнела до синевы, и утром к ней потянулись старухи – прощаться. «Ты уж прости, Прасковья, если обидела чем». «Ты тоже меня прости…» К обеду приехал из района сын, для всех – Михаил Трофимович, большой начальник; для нее, матери, – Мишка, насмешник и шалапут. – Мать, ты что? Ишь, чего надумала! Придет время – я тебе сам твой срок назову. А пока не смей! И мать не посмела: на другой день, поминая Бога, села в кровати, еще через день кое-как, с великими трудами, встала, а на третий уже выговаривала снова приехавшему сыну: – Ты что мне дров не везешь? Раз уж не померла – зимовать у себя буду. В своем доме. – Мать, да я тебе… сразу колотых! – на радостях пообещал Михаил. «… Может, и сейчас так же? Полежит, полежит, да оклемается», – думала Зойка. Но лучше Прасковье не становилось. День ото дня замечала Зойка, что еды на материной тарелке остается все больше, а однажды, придя с работы, она увидела, что тарелка с кашей вовсе стоит нетронутой. – Мам, да ты никак не ела? – взялась ворчать по привычке. – Аппетиту нет, – глядя в потолок, ответила Прасковья, а когда потом перевела глаза на дочь, та увидела, что они медленно и неостановимо, как роднички водой, наполняются слезами. – Мам, ну что ты? Чего плачешь-то? – опустилась Зойка на стул возле материной кровати. – Бог с ней, с едой… Целый день одна – вот что плохо. – Так ведь… работа. – Какая еще работа? – недоуменно, как малый ребенок о непонятном, спросила мать. – Я умираю, а у них работа. – Так ведь пока за газетами сходишь да пока разнесешь, – заторопилась Зойка словами, чувствуя, как в душе ее что-то начало падать, проваливаться вниз, образуя немую, зияющую пустоту. – Про смерть, мам, ты и думать забудь. В газетах вон про долгожителей пишут: до ста и больше люди живут. Посчитай-ка, сколько тебе до ста? Полтора десятка! Это сколько еще жизни-то впереди… – Правда, Зойк? От надежды, нежданно прозвучавшей в материном голосе, Зойке стало совсем не по себе. Утром она пришла на почту молча, без обычной своей песни. Начальница, метнув на нее пристальный взгляд, спросила: – Что, совсем плоха мать? – Совсем, – без всякой уже надежды согласилась Зойка. – Не ест, не пьет. «Да если бы только это! – думала она дальше уже про себя, раскладывая газеты. – Если бы только это – было бы полбеды. Аппетит – он всегда так, то уйдет, то появится. А тут… „Какая еще работа? Я умираю, а у них работа…“» Невозможные, непостижимые слова выговорила мать! За всю жизнь, пока не слегла, был ли у нее хоть один день без работы? Да она эти слова – работа и жизнь – и не разделяла никогда, друг без друга не мысля. Семеро детей дал Бог Прасковье; нарожала она их до войны, Зойка – младшая, родилась уже после того, как отца, Трофима Игнатовича, воевать проводили. Увидеть его Зойке так и не пришлось…
И сколь помнит она в детстве, а потом в девичестве – материн день всегда начинался в четыре утра: доила корову, топила печь, потом торопилась к колхозной скотине. Рабочего завода Прасковье хватило надолго. Вот только, прошлой весной, она донимала Зойку: сажай да сажай картошку на ее усаде. Зойка поначалу только руками всплеснула: какая, мол, картошка, другие в твои годы с печки не слазят, а ты… – Неужто мы тебе картошки не дадим? – принялась она отговаривать мать. – Как же – в дому живу, а усад пустой будет? – Да тебе давно уже пора ко мне перебираться. Или, думаешь, сам против будет? – Ничего я не думаю, а только, пока руки-ноги не отказывают, из дому не уйду. Пришлось сажать. Уж и казнилась Зойка летом, глядючи, как мать – где внаклон, а где прямо на коленях – полет осот да молочай; прибегая помочь, она то ворчала на нее: «Выпросила себе заботу», то вдруг жалела до слез, потому что догадывалась: отними у матери эту заботу – она забудет, зачем и жить на белом свете… И все-таки осенью, после Сашиной свадьбы, опять позвала мать к себе. Та завела старую песню: – Дом-то, Зойк… Дом бросать жалко. Подтопок с началом холодов Прасковья взялась топить сама. Потом стала дожидаться, когда дочь пойдет на работу да по дороге на почту завернет к ней, выгребет золу, по новой заправит печку. Ей тогда только и останется – угольку подбросить. В январе поддали морозы. В один из самых холодных вечеров Зойке как шепнул кто: сходи-ка к матери. Приходит – а у той холодина. Сунулась к печке – черным-черна. – Мам, ты что не подкладываешь? – Встать не могу. Тут уж от уговоров дочь перешла к делу. Сходила за мужем, Санькой, и они на салазках перевезли мать к себе. …И вот лежит она уже третий месяц. На дворе весна собирается с силами – днем припекает солнышко, по улицам не пройдешь от грязи – а материны силы тают. Как вешний снег… – Баб, как ты тут? Прасковья открыла глаза и некоторое время смотрела на внучку молча, словно не узнавая. Потом разлепила высохшие на нет, спекшиеся губы: – Ты, Саш? – Ага, только приехала. Ну, как ты? – Да вот… помираю вроде. Зная уже, какими словами успокаивать бабушку – мать предупредила, – Саша принялась наговаривать их и, как и мать, с горестным удивлением обнаружила: бабушка верит! Бабушка, которая всю жизнь наставляла ее надеяться только на свои руки да свой разум, ловит каждое слово ее наивного лепета, ее отчаянного вранья. «Бабушка – это уже не бабушка», – пришла к ней пугающая, шальная мысль, но Саша не дала ей обжиться, освоиться в себе. «Не может быть, не может быть, – принялась она гнать от себя мысль-предательницу. – Не может этого быть, потому что вот только, прошлой осенью…» Прошлой осенью они копали картошку на бабушкином усаде. Приехали почти все ее дети из тех, что живут близко: дядя Миша, дядя Коля, тетя Шура пришла из Ивановки. Ну и она с отцом и матерью. День был хоть и сухой, солнечный, но ветреный. Бабушке одной в избе не сиделось, и она то и дело выходила на огород, стояла, опершись на батожок, смотрела… – Мам, продует, – говорил кто-нибудь из великовозрастных детей, – шла бы домой. Бабушка, постояв еще немного, возвращалась, и Саше грустно было смотреть, как она осторожно переставляет палку, выбирает, куда ступить… Покончив с работой, они наварили молодой картошки, уселись в бабушкином доме за стол. Дядя Миша поставил на стол бутылку. Разлив по стаканам, спросил: – Мать, пригубишь маленько? – Нет, робяты. Вы уж сами. Бабушка сидела у печи, сложив руки на своем батожке, и, казалось, дремала, слушая разговор. И вдруг насторожилась. Это после того, как тетя Шура похвалила: – Картошка-то, мама, у тебя на славу уродилась. – А с чего ей плохой-то быть? – живо, как в прежние времена, откликнулась бабушка. – С чего ей плохой быть, если все лето полола? Помолчав немного, бабушка добавила с ноткой торжества: – Сама. – Сдавать будешь? – обрадовавшись оживлению матери, поддержал тему дядя Коля. – Буду. Мишка вон машину прислать обещался.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!