Часть 50 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Васенка пришла на митинг с лозунгом. Люди – в шапочках и ярких одежках, она – обмотав голову простым вязаным платком. На ноги надела оставшиеся от покойного мужа ботинки. Это чтобы нога в него с шерстяным носком влезла. Чтобы дольше не замерзнуть на осеннем ветру.
Некоторые из участников митинга тоже пришли с лозунгами, на которых чаще всего были написаны слова: «Мы – против». Васенкин лозунг был эгоистичный – на куске обоев красной гуашью было выведено: «Хочу жить!» Васенка – она такая, любит выражать себя прямиком. У нее, как у пьяного, что на уме, то и на языке. Возникли-образовались внутри два слова, она и продиктовала их правнучке, а та постаралась, вывела буковки красиво. Вот она стоит рядом – ей уже до плеча, тоненькая, светловолосая, с челочкой на лбу. Родная-родная. Так бы и расцеловала всю, да чего ж на людях нежности разводить?..
Они приехали поздравлять Васену с днем рождения – дочь Надежда, сын Олег и она, Олюшка, дочкина внучка и ее, стало быть, правнучка. Дочь-библиотекарь уже на пенсии, сын-строитель на работе отпросился, а у Олюшки каникулы. Остальной народ весь в делах, им некогда. Да она, по правде сказать, и не любит, не хочет никаких поздравлений. Но раз дети решили…
По делу, конечно, надо бы им сидеть сейчас за праздничным столом. А она их на городскую площадь потащила. Дочь, когда Васена сказала о митинге, подняла недоуменно брови, сын пробовал возражать, но она неудержимо увлекла всех на улицу: «Успеем, успеем, напоздравляемся…» Одна Олюшка обрадовалась: надоело в большом городе выхлопные газы глотать…
Речи с трибуны говорились хорошие, правильные. Иногда, правда, резковатые. Но куда деваться активистам – защитникам природы, если никто наверху их слышать не хочет? Милиция, то бишь полиция («Господи, в каком государстве живем? Будто под немцами»…), стояла молча. Никого не трогала. Видно, таков был наказ-приказ: соблюдать демократию…
Да, слова выступающих были жаркие, но через два часа все равно все замерзли. Даже Васенка со своими шерстяными носками. Ноябрь – месяц серьезный, едва ли не хуже зимы.
И первым делом, когда вернулись домой, она спроворила стол. Пока варилась картошка и разогревалось мясцо, достала из погреба огурцов да помидоров, нарезала хлеба, сала. Надежда тоненько строгала привезенную из города колбасу-сервелат, сын открывал банки с консервами. Васена была довольнехонька:
– Ох и стол получился! Даром что на скорую руку. Ну, сынок, наливай…
Не замедлила она и с тостом:
– Ну, чтобы не болели. И за удачу!
Дочка, как и утром, удивленно подняла брови:
– Может, сначала все-таки за твой день рождения, мама?
– Э-э, – махнула рукой именинница, – года мои такие, что про них лучше не вспоминать.
– А сама на митинги ходишь, – подал голос и сын. – Значит, не такие уж они большие, твои года…
Олег, чувствовалось, был недоволен еще с утра, но свое настроение старался скрыть. Все ж таки день рождения…
– Ладно-ладно, – заторопилась, спасая ситуацию, дочь. – За тебя, мама. Здоровья тебе, радости побольше.
Чокнулись рюмочками «под хрусталь». Выпили.
– Здоровья – это правильно. Это понятно, – одобрил, мягчея пока только голосом, Олег. – А вот непонятно мне, мама, другое: про какую удачу ты говорила?
– Ну, какую, – не стала напускать туману Васена. – Ясно, какую: чтобы этот поганый никель так в земле и остался.
За столом повисло молчание. Только Олюшка удивленно переводила глаза с одного родного лица на другое…
Надежда знала, почему так неспокоен и мрачен брат: вчера на планерке их прораб открытым текстом заявил, что если кто появится на митинге против никелевой угрозы – может тут же писать заявление по собственному желанию. А Олег на сегодня – единственный работник в семье… Брату, однако, удается держать себя в руках; совладав с эмоциями, он довольно спокойно продолжил свою мысль:
– Удивляюсь я тебе, мам. В райцентре ты всего ничего живешь, а всю-то жизнь вы с отцом на земле работали. Да меня с Надей растили… А потом мы на тебя скинули внуков. А потом пошли правнуки. Теперь они повырастали, мы с сестрой обрадовались: ну, наконец-то мать отдохнет. А ты? Неужто не хочется – отдохнуть?
– Ох, как охота, сынок! Истинная правда – всю жизнь как ломовые лошади. Что я, что отец, царство ему небесное. Наливай-ка по второй. Давайте-ка помянем отца.
И опять за столом образовалось молчание, правда, на этот раз у него была понятная, легко объяснимая причина: почтить память родного человека. В этой-то доброй, всех сближающей тишине и прозвучал Олюшкин вопрос:
– Бабушка, а как вы с дедушкой познакомились? Где?
– Где-где, – охотно отозвалась именинница. – Да где и сейчас знакомятся – на танцах.
То ли от выпитого вина, то ли от воспоминаний лицо Василисы разгладилось, глаза повлажнели. Всегда в разговоре торопливая и громкая, она произнесла вдруг непривычно тихо:
– Только были наши танцы на берегу моря. Слепой баянист вальсы играл. И меня пригласил на танец симпатичный такой морячок…
– А почему на берегу моря? – не замедлила со вторым вопросом юная гостья. – Ты же всегда здесь жила.
– А вот и не всегда! – опять заторопилась Василиса. – После войны нас на Черное море занесло. Отец пришел домой после госпиталя в сорок четвертом году. А дома-то и нет – сожгли фашисты. Не только мы – многие жили тогда в оставленных немцами блиндажах, а кто-то мазанки на скорую руку лепил. Вот и загорелось моим родителям к Черному морю поехать! Говорили – мужики там рыбаками устраиваются, зарабатывают неплохо. Народ катил всякий, но большинство – вчерашние солдаты. Баянист, который нам музыку играл, почему был слепой? Глаза на войне оставил. Ну вот… Танцуем мы с морячком, а он и спрашивает: «Вы местная?». «Да нет, говорю, – из воронежских краев я». Он даже с ритму сбился. «И я, – говорит, – воронежский». Ну и все… И больше мы с ним уже не расставались. И когда морячок, а ваш покойный отец и дедушка, свой срок отслужил, то и вернулись мы сюда, на родину. И точно – никогда и никуда уже не уезжали. Весь век родным черноземам отдали. Земляные люди…
За столом потеплело, но сыну, как видно, все-таки хотелось довести начатый им разговор до конца.
– А чего же вдруг тебя, земляного человека, на политику потянуло?
– Да при чем тут политика? – искренне удивилась Васена.
– А то ты не знаешь, кто за этим никелем стоит? Что если они решили, то ты хоть в лепешку расшибись?
– А я, сынок, расшибаться не хочу. Ни в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон плакат-то…
Васена не поленилась, встала из-за стола, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:
– Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии оборачиваются – пустыней; а они рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или еще куда. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.
И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:
– Кто убивал, бабушка? Когда?
– Когда-когда… Все в ту же войну. Я тебя даже помене была, когда война началась – шесть лет мне только и было. А маме моей – двадцать три. Отца мобилизовали летом сорок первого, а летом сорок второго – вот они, немцы, в нашем селе. Сначала только бомбежками пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мы – в погреб. Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок – я на улицу. Дон – вон он – под окнами течет. И вода в нем – красная. «Почему красная?» – спрашиваю маму. Та вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!» А я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому, что мне имя выбрали мальчишечье – Васенка? Отец о сыне мечтал. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь – не я, он к тебе встает. И так уж всю обнимет-расцелует – местечка свободного не оставит…
Васена опять завлажнела глазами, но расслабиться себе не дала:
– Ну, да я про войну речь вела. Вот, сбежала я один раз на улицу, а там… Мост через Дон разбит. По ветру деньги летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит – банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: лежит на земле мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя – мать над ним сидит, волосы рвет от горя.
Сын потянулся за сигаретами:
– Ты про это никогда не рассказывала.
– А когда было рассказывать? До рассказов ли было?
– И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…
– Так ведь не только в мозги – в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь – не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали! Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.
Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда – мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти – того будут расстреливать. У нашей соседки было два годовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не смогу нести, упаду». Мама взяла мальчонку, меня за руку ведет. Ноженьки мои скоро устали, разбились до крови. «Мам, я больше не могу…» «Иди, доченька, иди сама, видишь – у меня на руках хлопчик»…
Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) загнали нас всех за колючую проволоку. Еда – три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь – мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не разумели, хлеб тот горький у матерей брали, ну, те и помирали голодной смертью…
Спали мы на земле. Мама крепко-накрепко прижимала меня к себе. И тут уж я не сопротивлялась: прижмешься к ней – и кажется: ничего-то с нами не случится, все будет хорошо!
– И… сколько вы так?
– Целый месяц. Как и живы остались… Ну а потом нас погнали дальше. В каком-то селе распределили по избам на жилье. В «нашей» избе, кроме нас и хозяев, жили еще пять человек…
На этот раз Васенину речь перебила дочь:
– Не по себе как-то от такого рассказа…
– А я вас сейчас развеселю! Вот слушайте. Жили мы, конечно, голодновато, но, случалось, я и зарабатывала у немцев.
– Это как?
– Мама хорошо пела, и я еще до войны вслед за ней выучила «Катюшу». Вот ее-то и распевала перед немцами. Только слова в песне, знаете, какие были?
Разрывались головы и туши,
Поплыли туманы над рекой,
Это наша русская «катюша»
Немчуре поет за упокой!
Кто-то из мальчишек сочинил, а я, бедовая головушка, не боялась петь. Немцы понимали в песне одно только слово: «Катюша – о, гут, гут!», и кто-нибудь давал «артистке» доесть из своей тарелки суп. Или кашу. Ела… Голод – не тетка…
Рассказчица вдруг замолчала. На этот раз никто этого молчания нарушать не хотел – сидели, думали каждый свое. Но Васенка долго молчать не умела, только заговорила опять почему-то тихо:
– А вы знаете, один немец мне ведь и жизнь спас!
– Фашист? Спас русскую девчонку? – не поверил никто из сидящих за столом.
– Знаю – поверить трудно. Но вы все же послушайте. Было это в сорок третьем году. Наши уж наступать начали, бои шли где-то рядом. Самолеты бомбят, пушки палят… Одна бомбежка так сильно меня испугала, что я от страху заболела. Мама рассказывала: перестала говорить, есть, спать. Что делать? Завернула она меня в пальто, и – деваться некуда – понесла к немецкому доктору. Шла и мучилась: что там, в больнице, со мной сделают? Зверствами немецких военных мы были сыты по горло. А доктор – он какой будет?!
И вот представьте – доктор ихний взял меня в больницу, начал лечить. И не отступался от меня до тех пор, пока я не пришла в себя: сначала заговорила, потом попросила есть…