Часть 20 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пуля сказал, что тот студент с очками в проволочной оправе насмерть захлебнулся собственной блевотиной. Хорсли написал ему об этом в письме.
– Да, сэр. Видно, ветром задуло его сигнальную лампочку. Связался с обдолбанной рок-н-ролльной компанией, которая одевается в грязные лохмотья и ночами напролет бьет в бубны. Накачался наркотиками, заснул на спине, его вырвало, и он захлебнулся – так рассказал Хорсли. Проклятые хиппи, всех бы перестрелял. Но знаешь что? Этим летом профессор Элтон Круллер хочет приехать сюда раскапывать болота в поисках утконосов. Круллер – крутой. Очень-очень крутой. У него идея, что в конце мелового периода их смела с лица земли смертоносная звезда.
Ну почему, черт возьми, подумал Лоял, все всегда заканчивается у него несчастьем? Язык скользнул к тому месту, где когда-то был гнойный зуб. Безумные Глаза. Ему нравился этот парень, нравились его сосредоточенность и своеобразный юмор. Их план вместе поработать над большим проектом, нанести на карту все известные цепочки следов, сделать слепки, сфотографировать, чтобы доказать проворство утконосов, их умение быстро бегать, – все теперь коту под хвост. А ведь он впервые приблизился к тому, чтобы сделать что-то значимое. На Круллера ему было насрать.
Проведя еще две недели на раскопках с Пулей, он решил, что костей с него хватит. С этим покончено. Пуле нужны были черепа и бедренные кости. А Лояла волновали следы, но без Безумных Глаз поиски утратили фокус. Он потерял покой, как будто новость о смерти студента послужила спусковым крючком, приведшим в движение его тягу к кочевью.
– Наверное, мне пора, Пуля. Я думал об этом весь последний год. Ухожу, позанимаюсь чем-нибудь другим.
– Какого хрена? Мы только наладили дело. Чем, черт возьми, ты собираешься заниматься таким, что будет лучше? Тут ты сам распоряжаешься своим временем, получаешь хорошие деньги, работа интересная. Ты ее любишь, я всегда знал, что любишь. У нас сложилась отличная команда, скотина ты эдакая.
– Я это знаю.
Но Пули ему будет недоставать меньше, чем Безумных Глаз. Он едва знал парня, но хранил его рисунок на помятой бумаге: бегущий утконос – и ни одного болота вокруг.
30
Возмущения небесных тел
Лачуга в восемнадцати милях к северу от ранчо, которое они купили в пятидесятых, была местом, куда, по словам Бена, он ходил пить. Чтобы избавить Верниту от созерцания не стоящего на ногах пьяницы, за которого она вышла замуж.
Пьяница был низкого роста, с широкими плечами и грудной клеткой, похожей на литавру. Голова покрыта упругой массой белых волос. Тусклые глаза, покоящиеся в провисших гамаках плоти, смотрели безо всякого любопытства, как глаза уличных музыкантов, тем не менее любой мог бы сказать, что лицо Бена все еще сохраняло свежесть молодости, – возможно, благодаря улыбающимся красным губам. Верхняя изгибалась двумя заостренными арками. Выпуклые ноздри покрывала паутинка синих сосудов. Его голос, в котором слышалась русская мрачность, завораживал.
– На эту лачугу я набрел в те времена, когда искал подходящее место для маленькой обсерватории. Да ты уже это слышал, Лоял. Мне нужны были настоящая темнота и безветрие. Вернита хотела иметь свое пространство – помещение для лаборатории, кабинет, где она могла бы писать, и большую кухню. Ну и красивый вид, конечно. – Его слова вышагивали из глотки довольным басом, пальцы вертели невидимую пробку. – Мы нашли ранчо, и поначалу все шло хорошо. Вернита все лето изучала медуз в море Кортеса[76]. Возвращалась осенью, чтобы писать, и я был чертовски рад ее видеть. Пока ее не было, я проделал отверстие в крыше сарая для обустройства временной обсерватории и наметил несколько мест, где можно было поставить основную. Но, друг мой Лоял, потом я запил. После недельного запоя протрезвел и месяц работал, а потом снова пошел вразнос. У меня был постоянный график. Не знаю, насколько ты сведущ в астрономии, но кое-что я тебе скажу: невозможно вести точные астрономические наблюдения и подобающим образом делать записи, если ты пьешь. Ведение записей – душа и сердце астрономии. Если записи прерываются, какой в них толк?
Он взмахивал пальцем, отмечая каждый свой разумный довод. Лоял был вынужден согласиться.
– Но в моем хитром пропитанном алкоголем мозгу вызрела идея: если периоды, когда я не в себе, и периоды трезвости, когда я могу скрупулезно работать, сменяют друг друга последовательно, то мои записи все же имеют определенную ценность, поскольку в них будет своя закономерность. Такова моя логика. И так я работаю. В моих трудах есть бреши, но они имеют регулярный характер. – Его улыбка стала лукавой. – Когда Вернита здесь, как сейчас, мой график меняется. Я иду в лачугу, как ты знаешь. Или еду в Мехико. Как ты знаешь. – Он доверительно понижал голос до шепота: – Лачугу я купил перед войной. И с тех пор прихожу сюда, как матрос, возвращающийся из плавания. Периодически. Последовательно. По графику. – Этот его клокочущий смех!
Он начал, как только лачуга появилась в поле зрения – словно переступил границу более терпимой страны. Извлек бутылку из нагрудного кармана рубашки, того, что над сердцем – в знак сердечности желания, – опрокинул ее и насладился тем, как ви́ски омывает горло. После этого сделал долгий выдох облегчения – маленькое удовольствие.
– Оставь дверь открытой, – сказал он Лоялу. Из темноты бревенчатой лачуги дверной проем, как раму, заполнял отливавший золотом пейзаж. Ветер был огненного цвета. – Выпей. Раз уж ты проделал со мной столь долгий путь сюда, почему бы тебе не пройти его до конца? Сегодня своего рода веха. До сих пор мне еще никогда не требовалась помощь, чтобы подняться с земли. Часики тикают. – Шишковатая рука, наливавшая Лоялу, была более твердой, чем когда-либо за последние недели, синий шрам от молотка, тянувшийся через все пальцы, приобрел фиолетовый оттенок. Пьет, чтобы поддерживать душевное равновесие, подумал Лоял. Ветер хлопал дощатой дверью.
Деревянный пол, бревенчатые стены, стол, скамья, единственный стул, несколько треснутых креманок и чайных чашек. Никакой кровати. Спать полагалось, просто свернувшись в спальном мешке на полу или там, где упал и отключился.
Через открытую дверь Бен смотрел на увядающую траву, скалы и причудливых пыльных призраков; возможно, он запоминал этот горизонт, затейливый рисунок гор или облака, похожие на белые языки пламени, вырывавшиеся из небесной горелки. Ненастье клином надвигалось на них. Он сел на скамью и навалился на стол. Не отрывая взгляда от дверного проема, он наливал, наливал, наливал, пил, с улыбкой глядя в стакан и отмечая, что ветер поднимается все сильней, разговаривал с Лоялом, потом сам с собой и продолжал пить, теперь медленно, набирая полный рот виски до установленного самим предела. Тягостные путы ослабевали. Стонал ветер.
– Знаешь, – сказал он, – можно так привыкнуть к тишине, что бывает больно снова услышать музыку. – Лоял не припоминал, чтобы сквозь ветер когда-нибудь слышал музыку. Ветер с самого начала сам становился единственной музыкой. Он исключал любые музыкальные вкрапления. Лоял попытался вспомнить мотив песни «Мой дом среди полей»[77], но все воспоминания уносил ветер. Он завывал одновременно на три голоса, свистя сквозь зубы по углам лачуги, вокруг поленницы, улетая далеко в ночь и возвращаясь широкими стонущими кругами.
Бен то и дело плескал виски в треснутые стаканы.
«И где ясное небо весь день»[78], – мурлыкал себе под нос Лоял на унылый мотив ветра.
– Я – пережиток вымирающего вида, астроном-любитель, – взревел голос Бена. – Я не принадлежу ни к какому университету. Не завишу от публикации статей, набитых не поддающимися пониманию математическими формулами. Не посещаю никаких собраний Национальной ассоциации астрономов. Это плата. Я плачу́ свою цену за возможность думать свободно! Мне не предоставят времени ни у одного большого телескопа! Мой любительский статус отсекает меня от больших телескопов! (Академики годами стоят в очереди, чтобы воспользоваться ими.) Я довольствуюсь тем, что имею, а они – нет. Успехи мои скромны. И придет – если уже не пришел – день, когда астроному-любителю не останется ничего, кроме как указывать на Луну собравшимся на барбекю у него на заднем дворе знакомым или завистливо аплодировать успехам технологически оснащенных коллег. Кисло звучит? Нет. Ничто не препятствовало мне вступить на академическую стезю. Разве что Депрессия, война и мое маленькое хобби. Это началось давно. Я давно практикую это свое маленькое хобби. Я учился еще в магистратуре и только начинал свой путь, но клубный бандитизм (клубное панибратство?) разъедал меня изнутри, как кислота. Знаешь, что я имею в виду? Тех, кто играет в гольф. И, конечно, я уже тогда был пьяницей. Я ненавидел похлопывания по спине, поблажки друзьям, междоусобные распри и тупое надувательство. Пять лет я прослужил на флоте, где, разумеется, ничего подобного не существует. Безгрешный флот! Демобилизовавшись, я был готов к чему-то новому и женился на Верните, во всеоружии, чтобы исполнять роль мужа и отца. Ни в какой иной области звездная роль мне не светила. Что меня спасло – или сгубило – так это наследство. Оно позволило мне стать тем, кто я есть на самом деле, – сварливым алкоголиком, у которого случаются моменты просветления, когда он может проявлять дальновидность и заглядывать в суть вещей, видеть как небесный ход времени, так и мелочные перетягивания соломинок между мужчинами и женщинами.
Его красные губы выписывали слова, мозг содрогался в черепной коробке.
– Друг мой Лоял, мы с тобой ладим. Мы устроим чертовски хорошую обсерваторию. – Рука наливала, лицо растрескивалось морщинками цвета яичного желтка. Тень от двери устремилась в комнату, комната погрузилась в черную яму. – Мы теряем небо, уже потеряли. Большинство людей не видит ничего, кроме солнца, удобно расположившегося там, чтобы посылать им канцерогенный загар и хорошие дни для гольфа. Жалкие олухи понятия не имеют о Магеллановых Облаках. Не знают, что такое туманность Конская голова, кольца Сатурна, напоминающие воротник из металлических украшений на шее бенинской принцессы, огромные черные дыры взорвавшейся материи – затягивающие воронки космического пространства, вибрирующий свет пульсаров, звездные взрывы, неправдоподобно тяжелые карликовые звезды, красные гиганты, спиральные галактики. Я уж не говорю об ура-патриотическом рейсовом сообщении с Луной, о капсулах с лающими собачками, плывущих в невесомости среди осколков планет, или о мелочных и дорого обходящихся космических «пощечинах», которыми обмениваются державы, – как будто пудингами друг в друга кидаются. Представь себе, Лоял, государства – как пудинги. Нет, изучение космического пространства должно открывать непостижимо странные, самые экзотические реальности, с какими когда-либо сталкивался человеческий разум. В космосе ничто не кажется невозможным. Ничто не является невозможным. Все загадочно и удивительно в той лишенной человеческого присутствия пустоте. Вот почему астрономы не водят компаний ни с кем, кроме себе подобных, – потому что никто, кроме них, не видел тех тайн, какие видели они. Их радость – это внушающая страх радость, которую они находят во взрывах звезд, в галактической смерти. Им ведом тусклый свет звезды, мерцающий сквозь наше мерзко загаженное небо, тысячи лет преграждающее ему дорогу.
Такое случается зачастую по ночам, когда небо ясное, думал Лоял, но продолжал слушать.
– Когда ты смотришь в небо, ты смотришь в глубь времени, потому что то, что ты видишь, это существует не сейчас, это все настолько древнее, настолько отдалено во времени, что человеческий мозг пугается и съеживается при его приближении. Послушай, угасание – удел всех биологических видов, включая наш. Но прежде чем уйти, мы, может быть, на миг увидим ослепительный свет. Я почувствовал… я почувствовал… – Он замолчал. Взволнованный голос ушел в себя, перешел в шепот. – И еще кое-что скажу. Есть в тебе какая-то чокнутость. Какая-то хрень. Я не знаю, что именно, но чую. Ты невезучий. Обречен на потери. У тебя центр тяжести смещен. Бежишь старательно, но никуда не добегаешь. Думаю, это для тебя нелегко. – Он смотрел на Лояла. Его старые черные глаза смотрели на Лояла. Крохотные желтые прямоугольнички – отражения открытой двери – манили Лояла войти. Он глубоко вдохнул, выдохнул. Начал говорить, остановился. Начал снова.
– Я могу это вынести, – пробормотал он. – Все не так уж плохо. У меня отложено немного денег. Так чего, черт побери, ты ожидаешь?
Они сидели в темноте, густой абрикосовый проблеск молнии озарил дальние скалы.
– В другой раз, – сказал Бен. – Вот, лучше выпей еще стаканчик скорбной водички.
* * *
Ветер истощил себя. Утреннее небо было – как синее стекло, верхушки сосен касались его твердой поверхности. Если бы он бросил камень, тот разбил бы ее, если бы дохнул на нее перегаром виски, она бы расплавилась. Под этим куполом орел облетал большой круг. Коротко прокричал луговой трупиал[79]. Лоял помочился на опунцию. Небо покачнулось. Блестящие капли мочи на остриях колючек представились ему взблесками бутылочного стекла; Бен покачивался рядом с ним, лицо у него было вогнутым, как после удара – зубной протез остался на столе.
– Ни одной женщины за все это время, – сказал Лоял. – Я не могу находиться близко к женщинам.
Бен не ответил, растоптал ногой пучок полыни. Ядовитая вода выстрелила из его многострадального мочевого пузыря. Его пьяные невидящие глаза смотрели сквозь стеклянное небо и видели черный хаос за его издевательским блеском.
– Что-то происходит. Я начинаю задыхаться, как тяжелый астматик, стоит мне только подойти к ним слишком близко. Если я что-то испытываю к ним. Ну, ты понимаешь. Это из-за того, что случилось давным-давно. Из-за того, что я сделал. – Осколки стекла виделись ему повсюду: стеклянные травинки и листья, круглые хрупкие стебли из красного стекла, насекомые, похожие на цветные капли расплавленного стекла, застывшего в плотном воздухе, мелкие камешки под ногами из грубого стекла. Стоя босиком, он видел корки между пальцами ног, ногти, изувеченные дешевой обувью, дряблую кожу на предплечьях.
– Я же вижу: ты прямо бросаешься в объятия неприятностям. Наказываешь себя работой. И двигаешься без цели – лишь бы в другое место. Узнаю́ в тебе члена клуба. Не представляю, чтобы ты обратился к мозгоправу.
Он нес околесицу. Лоялу казалось, что гортань Бена искромсана стеклом, которого он наглотался накануне вечером. Он чувствовал его и в собственных легких и горле. Господи, как будто у него в глотке полно крови.
– Нет. Я в них не верю. Жизнь калечит нас по-разному, но в конце концов достает каждого. Вот что я думаю – каждого. Достает, достает и в один прекрасный день побеждает.
– Вот как? Если тебя послушать, так человек должен вставать и вставать, пока настанет момент, когда он встать не сможет? Значит, вопрос только в том, на сколько тебя хватит?
– Что-то в этом роде.
Бен хохотал до тех пор, пока его не вырвало.
31
Тут Ниппл
Сидя за столом перед трехстворчатым окном своего трейлера, Джуэл видела трейлерный городок внизу. А если отодвигала занавеску с цветочным рисунком в ванной, – то старый дом, уже припавший на колени. Крыша прошлой зимой проломилась под тяжестью снега. Отт хотел сжечь его, называл бельмом на глазу, которое портит вид трейлерного городка, нависая над ним, как деревянный утес, но она не могла отпустить дом и летом каждый день, хромая, тащилась к нему, чтобы поддерживать старый огород на заднем дворе, хотя сурки и олени вытаптывали его, нанося большой ущерб, и огород зарастал сорняками. У нее сильно распухали щиколотки. Скоро он совсем одичает, думала она.
«Сколько моего труда вложено в этот огород на протяжении большей части моей взрослой жизни, чтобы он выглядел так, как мне нравится! Нет, я не отдам его опять дикой природе. Кто мне нужен, так это какой-нибудь парнишка, который расставил бы капканы вокруг изгороди. Я спрашивала у этой толстухи, Марии Суэтт, которая живет в трейлерном городке, не знает ли она мальчика, который умеет ставить капканы, но она сказала – нет. Лоял и Ронни, бывало, всегда ставили капканы, даже когда были еще маленькими. Лоял зарабатывал на мехе немало денег. Еще бы мне пригодилась пара кузовов хорошего перегноя из куриного помета или коровьего навоза. Огороду нужно удобрение, но попробуй заставь Отта вспомнить и привезти его. Никто в окру́ге больше не держит ни кур, ни коров».
Ее овощи мельчали. Она все еще выращивала помидоры, свеклу, кое-что другое, но картошку и кукурузу больше не сажала.
«Их легче купить. Мне хватит одного бушеля кукурузы, чтобы готовить себе суккоташ[80] и суп-пюре для густой похлебки. Если Мернель с Реем приедут, они привезут дюжину свежих початков, купят у придорожных торговцев. В старом приходском доме поселились какие-то ребята из Нью-Джерси, они в последние годы выращивают «серебряную королеву». Если не разбегутся – ходят такие слухи – и если лето не выдастся холодным, я смогу и дальше покупать у них кукурузу».
Она отвозила овощи на консервную фабрику, где ей разрешали консервировать их вместе с коммерческим сырьем. Рей с одним парнем со склада пиломатериалов привез ей морозилку и установил во второй спальне, которой она никогда не пользовалась, но держала ее на случай, если вернется Лоял. Два года она пыталась привыкнуть к морозилке, но ей не нравился вкус овощей, замороженных до ледяного хруста. Тогда она вернулась к консервированию, а поскольку не имела ни подвала, ни кладовки, складывала банки в выключенную из сети морозилку. Мясо и кур она покупала в магазине IGA[81], но жаловалась, что у них нет ни вкуса, ни запаха.
– Мернель, помнишь, каких хороших кур мы выращивали? Я прямо чувствую вкус тех здоровенных петушков, каждый тянул на семь-восемь фунтов, вижу, как он лежит на блюде, с хрустящей корочкой, начиненный хорошим хлебом. От одного запаха слюнки текли. Мне всегда нравилась наша еда, и я скучаю по всему, что мы растили на ферме. Взять хоть говядину. Твой дедушка каждый год держал двух бычков на убой. У нас было два больших забойных дня, один в октябре, другой – в начале декабря, даже во время Депрессии, когда много людей голодало, я готовила мясо. Закатывала в банки. Тушила, а потом закатывала. Ничего нет нежней и вкусней, чем домашняя тушеная говядина. Ее не купишь за деньги – только за любовь. Ничего вкуснее не ела. Или оленье мясо. Его мы тоже готовили по-особому. Лоял, Даб и дедушка, бывало, заготавливали нам оленину. Сейчас люди, те, что живут на равнине, что делают, добыв оленя? Просто режут мякоть на «олений» ростбиф и стейки, жалуясь, что они жесткие или слишком жирные, и закладывают в морозилку. Делают его этим еще жестче. А мы готовили оленину так, что она всегда была нежной, как заварной крем, а жир можно было легко снять, если подержать мясо в холодном месте, перед тем как готовить.
Трейлер с его сподручно организованными пространствами и шкафами ей нравился. Но иногда она вспоминала свою старую кухню: семь шагов от раковины до стола, туда-сюда весь день. Это была идея Рея, чтобы она переехала в трейлер с маленьким масляным обогревателем, канализацией и электричеством, вместо того чтобы, таская дрова с улицы, пытаться согревать старый дом, по которому гулял ветер. Она чувствовала себя словно в гостях, просыпаясь по утрам на узкой кровати с цветочными простынями и видя, как солнечные лучи, похожие на желтые линейки, проникают через жалюзи, а не сквозь рваную штору с кривыми заплатками и пришпиленными бумажными звездочками. Покрытый пледом диван с блестящими подлокотниками и кресло в тон ему, со спинкой на шарнирах, чтобы было удобно сидеть, откинувшись назад. Стул перед телевизором, который купили ей Мернель с Реем. Она включала его, пока готовила на кухне или вязала, включала просто ради «компании», хотя искусственно звучавшие голоса никогда не давали забыть, что это не живые люди. Ей нравились маленькая мойка из нержавейки на кухне, аккуратный холодильник с лоточком для кубиков льда, который она никогда не вынимала, если только не приезжали Мернель с Реем, поскольку, как она выражалась, «не привыкла ко льду». Открытки Лояла с изображением медведя хранились в шкафчике, в коробке из-под сигар. Время от времени они все еще приходили. Единственным недостатком был запах, стоявший в трейлере. В старом доме она никогда не обращала внимания на запахи, если только что-нибудь не подгорало или Мернель не приносила охапку сирени, но здесь стоял вызывавший головную боль запах той дряни, которой приклеивали напольную плитку. Рей говорил, что это, наверное, запах изоляции.
– Что бы это ни было, но он меня когда-нибудь доконает. Впрочем, что нельзя исправить, то следует терпеть. – Она всегда могла выйти и подышать воздухом.
Три раза в неделю она ездила на консервную фабрику и работала в цехе нарезки. Если приходил срочный заказ, брала дополнительные дни. На фабрике перешли к автоматическим овощерезкам со сменными узлами и ножами, и она освоила новые машины быстрее всех. Мастерица цеха Джанет Кампл не могла на нее нахвалиться.
– Посмотрите, как Джуэл все схватывает на лету, – ставила она ее в пример другим. Джуэл уже и не помнила, когда кто-нибудь говорил ей хоть одно похвальное слово. Она краснела и трепетала, когда все смотрели на нее, и вспоминала Марвина, своего покойного брата, который считал, что она очень сообразительная девочка, потому что именно она находила его самодельный бейсбольный мяч, сделанный из комка резиновых ленточек, обшитого коровьей шкурой, в высокой траве, после того как сам Марвин сдавался. Ей тогда было не больше четырех.
Все остальное время она вкладывала в огород, вязание шапок и свитеров для магазинов лыжной одежды и разъезды по окру́ге.
«Проблема в том, что они хотят, чтобы я использовала простую старую шерсть, которая даже раскручивается неровно, потому что в ней полно узелков и петелек, вместо той шерсти приятных цветов, которую можно купить в «Бене Франклине»[82]. Я бы смирилась с этой старой шерстью, чтобы не использовать акриловую пряжу, акрил не обладает упругостью и тянется, но не понимаю, что плохого в том, чтобы немного разнообразить цвета. Нет никакого настроения вязать, когда в твоем распоряжении только унылые серый, коричневый и черный. Зато я отвожу душу на свитерах, которые вяжу Рею».
Дабу в Майами шерсть была ни к чему. Он присылал фотографии, на которых играл в гольф в шортах и цветастых рубашках. Его искусственная рука выглядела почти как настоящая, если не считать того, что цвет у нее был слишком розовый по сравнению с загорелой правой рукой. А вот Рею она на каждое Рождество вязала свитера с потрясающими по рисунку и цветам узорами: зигзагообразные желтые молнии, охватывающие торс, красные аэропланы, мчащиеся по кобальтово-синей груди, бесконечные зеленые северные олени, вышагивающие по бордовым и оранжевым рукавам. Он примерял их и расхваливал, восторженно ахая над каждой искусной деталью, пока Мернель не закатывала глаза и не стонала: «О боже, это невыносимо».
Свитер с утками. Во время одной из своих экскурсий вдоль озера за восемьдесят миль от дома, в ветреный октябрьский день она случайно наткнулась на церковную распродажу в уродливой, отнюдь не процветающей деревне. Две женщины сражались со школьным щитом для объявлений: одна пыталась веревкой привязать к нему плакат, другая обкладывала камнями ножки, чтобы ветер не опрокидывал щит. «ВЫПЕЧКА, ПОДЕРЖАННЫЕ ВЕЩИ – РАСПРОДАЖА «Белый слон». В пользу Моттфордской конгрегационной церкви». За щитом было как раз удобное место для парковки.
Выпечка была не такой, как прежде. Вместо шоколадных пирожных, квадратных шоколадных бисквитов в формочках, яблочных пирогов, овсяного печенья и домашнего хлеба здесь были приготовленные из порошка кексы, облитые втрое бо́льшим количеством глазури, чем требуется, и печенья из хлопьев с орехами. На вещевых прилавках – все те же старые кухонные принадлежности, блестящие статуэтки девушек-рабынь, деревянные шкатулки и вешалки с крючками. Из шитья – сплошные скатерти и салфетки с вышитыми на них ветряными мельницами, никогда не использовавшиеся, лежавшие в каком-нибудь пересыпанном нафталиновыми шариками сундуке с двадцатых годов, бледно-желтые постельные покрывала, словно бы связанные из колючей проволоки, и детские слюнявчики с застарелыми пятнами яблочного пюре. Те дети наверняка давно уже стали взрослыми мужчинами и женщинами.
Большая ивовая корзина с крышкой привлекла ее внимание. Корзина доходила ей до пояса. Она подняла крышку и заглянула внутрь. Корзина была набита мотками пряжи сотни разных цветов и размеров: тонкая, ручной работы льняная; шерстяная, вручную окрашенная темно-зеленым дурнишником, красной мареной, красками цвета индиго, облачно-серого цвета грецкого ореха, золотистого спорыша. Все цвета были либо гораздо более насыщенными, либо гораздо более теплыми, чем те, которые она когда-либо использовала. Чем глубже она закапывалась в корзину, тем больше сокровищ находила. Наткнувшись на моток нежного цвета, приведшего на ум голубокрылого чирка, она в тот же миг увидела свитер: весь в разноцветных утках, плывущих на темном фоне среди камышей.
– Это была пряжа старушки миссис Твисс, она умерла от травмы, и семья хочет освободить ее дом, – выпалила женщина за прилавком. У нее было худое лицо со впалыми щеками, и речь звучала взволнованно, как молитва. – Наш церковный базар наполовину и устроен для того, чтобы распродать ее вещи. Пока был жив мистер Твисс, они держали овец, и у нее осталось много шерсти. Она ткала ковры на станке. Меня они никогда не интересовали – мне нравятся красивые нейлоновые ковры чистых цветов, но многие, особенно те, кто приезжал на лето, покупали их. Еще она вязала. Это – корзина с ее пряжей для вязания.