Часть 38 из 93 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Все это время я нахожусь в таком ужасном состоянии, что даже забыла о своем дне рождения. Никого у меня не было, кроме совсем незнакомого парня, то ли аспиранта, то ли продавца книг — я так и не поняла. Видимо, я ему приглянулась на улице. Этот странный парень не только узнал номер моего дома и квартиры, но и, каким-то образом узнав день моего рождения, явился ко мне с цветами. Вот какие встречаются еще в конце нашего века редчайшие экземпляры фауны. Я бы их занесла в «Красную книгу».
Был у меня и еще один человек. Человек с поломанной жизнью. Больно мне о нем писать и трудно.
Не люблю я дни рождения. В эти для всех праздничные дни чувствуешь себя особенно одинокой, никому не нужной. Особенно больно ощущаешь никчемность своего существования. В обычные дни, занятая делом, я бываю вроде такая, как все. А вот в день своего рождения с отчаянной тоской ощущаю, как непохожа моя судьба на судьбы других людей, живущих нормальной жизнью.
Все в моей жизни было как-то не так, как у людей. Когда мне было три года, отец ушел от матери. Судя по тому, что мне рассказывала мать и другие люди, знавшие его, он был добрым, хорошим человеком. Единственным его недостатком было то, что он очень любил мою мать. Может быть, если бы он любил ее меньше, они были бы счастливы.
На примере моего отца я убедилась, что ничто так не обесценивает тебя в глазах любимого человека, как твое великое чувство к нему. Мать моя, видимо, считала, что раз отец ее так сильно любит, значит, она более, чем он, достойна любви, значит, она существо высшего порядка. И чем больше он ее любил, тем меньше она его любила.
А ведь началось все с того, что как раз мать моя влюбилась в отца. Влюбилась заочно.
Она училась тогда на последнем курсе медицинского института, и на глаза ей попался журнал «Огонек», на обложке которого был портрет молодого подполковника, темноволосого, голубоглазого красавца, отличника боевой подготовки. В очерке о нем, опубликованном на страницах журнала, было сказано, что молодой подполковник еще холост — так уж сложилась его беспокойная, связанная с полетами и переменой мест жизнь.
Мать вырезала его портрет, показала подругам. И все девчонки ее курса отправили письма на адрес редакции с просьбой переслать их ему. Вместе с письмами они послали ему свои адреса и фотографии. Так случалось и в годы войны, когда девушки посылали письма на фронт незнакомым солдатам — заочникам, как их называли в те годы.
Молодой летчик ответил только одной моей матери. Завязалась переписка. Не проходило и дня, чтобы мать не писала ему длиннющее письмо и не получала бы на него не менее длиннющего ответа. Они не знали ни живых лиц, ни голосов друг друга — только письма. Но в этих письмах была особая сокровенная прелесть общения. Общения не взглядов, не улыбок, не голосов, порой отпугивающих, мешающих людям быть друг с другом до конца откровенными. Это было общение самих обнаженных душ.
Мать писала ему обо всем, что она перевидела, перечувствовала, передумала за день Он отвечал ей тем же. Прошло несколько месяцев, и в переписку были втянуты их родители, которые тоже заочно подружились. И высказали этим свое родительское благословение молодым, которые уже дописались до того, что по желанию матери дочку свою назвали Мелисандой. Мать в какой-то книжке вычитала это имя и, поскольку была убеждена, что у них будет непременно дочь, предложила назвать дочь Мелисандой. Отец, который уже тогда, в письмах, во всем подчинялся матери, согласился. Меня еще не было на свете, а обо мне уже писали, как о живом существе— какого цвета у меня глаза, сколько во мне килограммов, как я сплю, ем, капризничаю или нет. Это была игра в ребенка моих таких еще молодых родителей.
Но жизнь оказалась не- такой радужной, как их переписка. Отцу наконец удалось приехать к матери, чтобы сделать ей предложение, она согласилась, но с одним условием — отец должен уйти из армии и найти себе гражданскую службу. После окончания института мать поступила в аспирантуру. Она никак не хотела стать офицерской женой, ездить с мужем по дальним гарнизонам. Она хотела заниматься наукой Только так она мыслила свою жизнь. Отец же настолько ее любил, что без нее ничто не было ему нужно, даже его небо, даже его самолеты.
С большим трудом отцу удалось уйти в отставку. А уйдя в отставку, навсегда расставшись с высотой, он, в полном смысле слова, сложил крылья.
Он потерял все ради моей матери и, поскольку у него не было гражданской специальности, устроился с помощью моей матери в институт, где она работала, лаборантом с весьма маленькой зарплатой. Да, если бы он так ее не любил, может быть, они были бы счастливы.
Красавец летчик, ясный сокол, уверенный в себе смельчак и балагур, еще вчера любимый ею без памяти, скоро превратился в малодушного человека с жалкой, виноватой улыбкой, неприкаянного и беспомощного мужа своей ученой жены, к тому же секретаря партийной организации института.
Прежние друзья позабыли его — у них свои дороги. Он стал понемногу попивать. Но не коньяк, не винцо, поскольку деньги все были у жены и выдавались ему под отчет только на продукты (ходить в булочную, в магазин, готовить обед вменялось ему в обязанность). Он стал попивать украдкой спирт в своей лаборатории.
Дальше так продолжаться не могло. Мать предложила ему развод. Он, и здесь покорный ее желанию, согласился. Ушел из дома, где-то пропадал ночь. К концу следующего дня явился навеселе со свертками. Мне и матери он принес кучу подарков — игрушек, туфелек и туфель, а себе — самого дорогого коньяка Мать испугалась— уж не пошел ли он с отчаяния на преступление? Откуда у него такие деньги?
Но оказалось, что он нанялся рабочим в геологическую экспедицию на Крайний Север. Подписал контракт, получил аванс. И завтра на рассвете должен улететь к месту назначения.
Мать потом рассказывала при мне подруге, как защемило у нее сердце — ведь все-таки отец ее ребенка, самый родной на всем белом свете человек. В этот вечер она была с ним счастлива. В этот вечер она его очень любила. Рано утром он ушел из дома. Она провожала его со слезами.
А вечером на следующий день он вернулся. У нее все похолодело внутри. Ненависть, неприязнь, презрение — может ли вызывать другие чувства такой человек. Струсил, смалодушничал и вернулся. Нет, она была ему не рада, а брезгливо и гневно испугана его возвращением.
Но оказалось, что была нелетная погода. Он улетел на следующий день, и больше ни я, ни мать его не видели
Через год матери официально сообщили, что он погиб там, на Крайнем Севере Попал ночью, в метель, под колеса самосвала. Так и осталось неизвестным, то ли он случайно попал под колеса самосвала, то ли он был пьян, то ли покончил с собой.
Мать его часто вспоминала, плакала, говорила, какой это был замечательный человек — второго такого она уже никогда в жизни не встретит.
На стене в ее комнате висел тот самый, вырезанный из журнала «Огонек» портрет — молодой, черноволосый, голубоглазый красавец в летной форме.
Она любила его, когда он был от нее на расстоянии. Он был в ее жизни только лишь заочником.
Несколько лет мать безутешно горевала, а потом, неожиданно для всех, вышла замуж за человека значительно моложе ее
Любил ли он ее? Не думаю. Он только снисходительно позволял ей себя любить, заботиться о себе. И хотя мать моя, сильная, умная, волевая женщина, была уже доктором наук, она обладала лишь одним превосходством над ним — превосходством своей нежной и властной материнской заботы.
Нет, я не ревновала ее к нему. Мне было обидно, что такой человек, как мой отец, бегал по магазинам, варил обеды, чтобы ей услужить, а теперь она рассыпается в заботах перед этим мужланом.
Мой отчим меня сразу невзлюбил, а может, если уж быть справедливой, сперва невзлюбила его я, и он мне лишь мстил за это. Все меня в нем раздражало — как он сидит за столом, как держит нож или вилку. Хотя в наш век смешно придерживаться великосветского этикета. Это все равно что садиться дома за завтрак не в халатике, а в бальном платье.
Изо дня в день во мне росло чувство протеста, злой обиды за отца. Только с годами я поняла, что любая обида, любая озлобленность — это прежде всего неблагодарность. Да, неблагодарность за то, что тебе дана жизнь. Пусть тебя обидел один человек, а ты все равно будь благодарна жизни хотя бы за то, что ты живешь, и тем самортизируй свою обиду.
Я недавно зашла в церковь. Не потому, что я верю в Бога, а потому, что мне захотелось послушать возвышенную, торжественную, пахнущую ароматом ладана музыку
Впереди меня образовалась очередь, женщины — и старушки, и молодые — покупали поминальные свечи. И вдруг приглушенно зашипела тихая, но злобная перебранка: «Куда прешь! Не видишь, что очередь!» — «Это ты, старая карга, без очереди прешь!» И это в Божьем храме, куда они пришли молиться, поминать умерших, может, сына или мать, шептать, обращаясь к Богу, святые слова!
Что привело их сюда? Нет, не истинная вера, а страх. Страх перед собственной смертью, перед болезнями, перед житейскими неурядицами. Они пришли сюда, чтобы своей молитвой задобрить Бога, что-то выпросить у него, перехитрить того, кому они так свято молятся, упав на колени. Они не понимают, что" их озлобленность на жизнь — кощунство, неблагодарность.
Все гадости в мире начинаются с неблагодарности. Я этого тоже не понимала. Поняла, но слишком поздно! А в тот год, чтоб насолить матери, я, в своей озлобленности на нее, стала вызывающе плохо учиться, пропускать уроки. А порой и целыми неделями не бывать в школе.
Как-то вечером я пришла домой. Открыла дверь в коридор и услышала из столовой разговор отчима с матерью: «Я не могу есть, когда она сидит с нами за сто-лом, — говорил отчим, — кусок в горло не лезет. Ты-то хоть видишь, с каким презрением она кривит рожу? Скажи ей, чтобы с сегодняшнего дня она ела на кухне. Иначе я за себя не отвечаю». — «Хорошо, Сережа, я ей скажу».
Не помню, как я выскочила на улицу. Слезы бессильной злости душили меня. Мне хотелось сейчас же, немедленно сделать что-нибудь такое, чтобы отомстить матери за ее спокойный, покорный голос.
И тут я встретила своего одноклассника Леньку. Встретила, как потом оказалось, на его беду. Влюблен ли был в меня Ленька, не знаю, но почему-то именно его ребята прозвали моим женихом, хотя он никогда не оказывал мне каких-то особых знаков внимания. Я-то уж точно не питала к нему никаких чувств. Но людская молва нас поженила, и поженила, как бы накаркав этим будущие его мытарства.
В тот вечер мы долго сидели на завьюженном листвой осеннем бульваре. «Все! — вдруг сказала я с отчаянной решимостью, еще и сама не понимая, что я говорю. — Все! Я больше не буду плакать. Они не дождутся от меня ни одной слезинки. Пусть теперь она поплачет. Пусть она поплачет, когда узнает, что дочь ее преступница, уголовница. Что дочь ее в тюрьме. Доктор наук, уважаемая всеми, а дочь ее уголовница. Дочь в тюрьме!» — повторяла я лихорадочно.
А дальше было все как в каком-то кошмарном бреду. Я рванулась к проходящей мимо нас девочке и преградила ей дорогу. «А ну, снимай часы!» — яростно сказала я. Ленька стоял рядом со мной, испуганно схватив меня под руку.
Девочка растерялась, губы ее мелко-мелко задрожали, а застывшие на бледном лице глаза стали твердыми, как пуговицы. «Снимай часы!» — истошно повторила я, и, достав из кармана маленький перочинный ножик, зачем-то сунула его в Ленькины руки.
В поспешном ознобе, как-то невпопад, девочка сняла часы и кинулась бежать. Ее как ветром сдуло. А мы с Ленькой остались стоять посреди ночного бульвара, испуганные, ошеломленные — у меня в руках чужие часы, у него в руках перочинный ножик.
После долгого молчания Ленька сказал: «Дай часы!» Он взял их, резко повернулся и ушел. Как потом оказалось, он отправился в районное отделение милиции, отдал дежурному часы и сказал, что решил попугать девчонку. Мол, понимает, что виноват, — это была шутка. Глупая шутка. Пусть даже не шутка — хулиганский поступок.
Потерпевшую милиции разыскивать не пришлось — ее мать в тот же вечер сама привела девочку в отделение. Потерпевшая рассказала, что с парнем была еще девчонка. Но Ленька, взял всю вину на себя, категорически утверждая, что никакой девчонки не было, то есть какая-то незнакомая девчонка случайно оказалась в этот момент на бульваре, но она сейчас же убежала. А то, что она принимала участие в этой шалости, потерпевшей показалось с испугу.
Поступок Леньки не только охладил мое желание отомстить матери за ее, как мне казалось, предательство, но и заставил по-взрослому взглянуть на случившееся. Прежде всего я нашла адвоката и, признавшись ему во всем, умоляла спасти Леньку.
Адвокат меня успокоил, сказав, что ничего особенного Леньке не грозит, ведь он сам сразу же явился в милицию с чистосердечным признанием и отдал отнятые у девочки часы. Да к тому же суд не может не учесть то обстоятельство, что он несовершеннолетний. Если же я признаюсь, что была соучастницей этой проделки, то она может уже выглядеть как групповое ограбление. А групповое ограбление — отягчающее вину обстоятельство. Все предвещало сравнительно благополучный исход. Леньку до суда даже не взяли под стражу. И судья на процессе мне понравился. Вызывал доверие и своей вдумчивой внимательностью, с которой он качал головой во время выступления адвоката, как бы соглашаясь с ним, и своей добродушной полнотой. Однако решение суда было неожиданным, как гром среди ясного неба: три года в колонии для несовершеннолетних за вооруженное ограбление.
Леньку взяли под стражу. Я не могла смотреть, как рыдала его мать. Ирония судьбы! Вот как, оказывается, я «отомстила» своей матери, даже не подозревавшей о том, отчего так жестоко пострадал Ленька. И я, и мать, и отчим — все мы благополучно остались в стороне, а Леньке, не имеющему никакого отношения к нашей семейной ссоре, предстояла тюряга за ста замками.
Теперь я вас спрашиваю, было ли сердце у этого добродушного судьи, или его не было вовсе? Ведь не Ленька, а он совершил преступление, осудив ни в чем не виноватого парня на такой срок.
У нас почему-то считается, что, если вор грабанул квартиру или нанес человеку ножевую рану, — это преступление, за это полагается тюрьма. А если ограбили мальчишку, отняв у него не вещички, а лучшие годы его юности, если ранили его побольнее, чем можно ранить ножом (ведь такие раны заживают куда медленней, чем ножевые, да и заживают ли вообще — вот вопрос), почему-то считается, что это не тягчайшее преступление, за которое виновный должен нести судебную ответственность, не покушение на человеческую жизнь, что в нашем государстве должна быть ценнее всего, а всего лишь судебная ошибка, и то в том случае, если решение суда будет признано ошибочным.
Последнее время в центральных газетах я читаю статьи о людях, осужденных на разные сроки. Вся вина этих людей заключалась только в том, что они боролись за правду. С ними просто свели счеты. Учинили бесстыдную расправу. Причем учинили расправу, пользуясь своей властью. Верней, не своею, а нагло присвоенной, украденной у государства. Какое же наказание они понесли за это воровство? Что-то я не читала в этих гневно-справедливых статьях, чтоб должностные лица, виновные в этих преступлениях, предстали перед судом и понесли суровое наказание. В лучшем случае они отделываются выговорами или снятием с работы. Даже тогда, когда судьи, народные заседатели приговаривают невинных людей к смертной казни.
Хорошо, что сейчас можно обо всем этом говорить. Время настало. Вам, видимо, не раз встречался в литературе образ богача, миллионера, который год за годом проматывал свое огромное состояние. И наконец, остался без копейки. Сперва ему давали в долг. Долго давали. А потом перестали давать. Все. Точка. Проси не проси, больше ни копейки. Хоть в долговую яму.
Так вот, нам История сейчас предъявила счет за все годы мотовства и беспечности.
Хочешь не хочешь, а платить по счету надо. Больше отсрочек не будет.
Мы сейчас боремся за правду. И это замечательно! Но ведь правду надо подтверждать делами, а иначе она может стать ложью.
О чем я? Вот о чем: через три года Ленька был освобожден. Но он так и не смог найти себе место в обычной жизни. Обычной жизнью стала для него та, казалось бы, противоестественная жизнь с дружками и лагерными нравами. А нормальная жизнь стала для него чужой, противоестественной.
Вот какое грустное письмо я написала Вам в день своего рождения.
Но другого письма у меня бы не получилось.
Ваша Таня, Маня или Люба».
— Да… С этой девчонкой не соскучишься! — задумчиво сказал я, прочитав письмо. — Девчонка гибнет. Парень гибнет. А универмаг ограблен на полторы сотни тысяч!
— Вот какая штука, понимаешь, — хмуро произнес Степан. — Все сходится — один к одному. Леонид — уголовник, рецидивист. Она сама мне об этом пишет. Пишет, конечно, не зная, что твой брат видел, как этот самый Леонид дарил ей часы из ограбленного универмага. Если бы она знала, что нам известно о подаренных ей ворованных часах, она бы никогда не дала нам в руки такого досье на своего дружка.
— Тихо-спокойно! Я предлагаю другой вариант! — закричал мой брат. Его явно прорвало. — Я начал расследование, и я его закончу! Я знаю дом, где живет Леонид, знаю подъезд. Номер квартиры узнать проще простого. Надеваю парик, темные очки, наклеиваю усы и бороду и проникаю в его квартиру как слесарь-сантехник! Гениально!
И дальше он понес такую ахинею, что мне пришлось его прервать. В такие минуты мне становится жалко брата.
— Лева, — сказал я, — ты очень умный. Даже, может быть, гениальный человек. Но ты настолько умный, что переутомляешься от большого количества ума и, чтобы отдохнуть от него, делаешься полным дураком.
— Мне надоели твои дурацкие шутки, — хрипловато, будто сорвав голос, сказал брат и, как в бомбоубежище, гордо удалился в другую комнату.
— Этот самый твой Лева может наломать таких дров, — сказал, прощаясь со мной, Степан и с упреком посмотрел на меня так, будто я был повинен в глупостях моего брата. — Он может завалить все дело. Надо немедленно брать Красикова,
Но случилось так, что в этот же воскресный вечер Папсуй-Шапка пришел ко мне снова. Пришел он ко мне в завьюженном мокрым снегом пальто. Почему-то без шапки, от чего особенно бросалась в глаза бледность его лица и возбужденность взгляда.
— Папсуй без шапки! — удивился я. — Где же ты потерял половину своей фамилии?
Но острота моя не произвела на него никакого впечатления.
— Почтамт, — сказал он.
— Что — почтамт? — не понял я.
— Почтамт. Девчонка. Поножовщина.
Когда я с трудом размотал эти его слова, получилось вот какое повествование.