Часть 8 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В Ленинграде у нее остался муж, но мы никогда о нем не говорим. Я не знаю ни сколько ему лет, ни кто он по профессии. Их единственный сын подростком умер от нефрита.
– Пойду. Поздно уже, – сказала Ия.
Она никогда не остается у меня ночевать. Вечерних перекличек у них в общежитии нет, но к девяти вечера ссыльным следует быть на месте. Духи тьмы жадны до нашей пораженной в правах плоти. Возвращение после этого часа приравнивается к ночлегу на стороне и грозит ей серьезными неприятностями.
Ия поцеловала меня и ушла, напомнив про таблетку фталазола, которую я должен принять перед сном. Минуты три я слышал, как удаляющийся собачий лай, перекатываясь от двора ко двору, отмечает ее путь по поселку; потом всё стихло.
Я опустился на корточки перед печкой, поворошил кочергой тлеющие угли. Убедившись, что синих огонечков нет, задвинул вьюшку и присел к столу. Передо мной – моя Белая Тара, взгляд семи ее глаз напоминает мне о том, зачем все мы проходим наш земной путь.
Придя ко мне в первый раз, Ия спросила, для чего ей глаза на ступнях. Для того, объяснил я, чтобы видеть страдания всех живых существ, включая тех, что обитают под землей, по которой ступают ее босые ноги. Землеройки, личинки, черви и терзаемые огнем и железом грешники в подземном царстве Эрлик-хана тоже нуждаются в ее милосердии.
Я спас ее от огня мартеновской печи, а безногого Будду из Эрдени-Дзу увезли в Кузбасс или на Урал, на переплавку. Если его мучили фантомные боли в отрубленных Абатай-ханом конечностях, страдания прекратились; он возродился в облике бронзовых подшипников, втулок и стержней, устойчивых к воздействию агрессивных сред вроде морской воды, или дверных ручек и люстр московского метро. Множественность обличий – залог его покоя и безмятежной радости. Только живые существа неотделимы от своей единственной формы, источника страданий.
Я – бухгалтер, канцелярская крыса, в норе у меня есть всё необходимое, чтобы пережить зиму моей жизни: купленная в Ленинграде немецкая поршневая авторучка фирмы «Pelikan», которую я берегу как зеницу ока и не использую на работе, запас синих фабричных чернил для нее и перочистка, сшитая из лоскутов, похожая на цветок с пуговицей вместо тычинок и фланелевыми лепестками. Иногда я набрасываю черновик на обороте принесенных из бухгалтерии старых бумаг, но чаще обхожусь без черновика. Исправлений и зачеркиваний много было на первых страницах, пока я не нашел тон рассказа, а теперь их почти нет.
Пишу это на последнем листе. Первая тетрадь заканчивается, но у меня припасена вторая, точно такая же. Я предвидел, что одной не хватит, и купил две одинаковых.
С гимназии помню то особое чувство, с каким раскрываешь чистую тетрадь.
Новая тетрадь – это новая жизнь.
Тетрадь вторая
24
Днем, в самую жару, жизнь в лагере замирала. Я валялся в палатке, время от времени подсказывая Цаганжапову, как правильно пишется по-русски то или иное слово. Он в муках рожал письмо жене, чтобы отослать его с Гиршовичем. Жена у него была неграмотная – но старший сын ходил в казачье училище в Селенгинске и считался лучшим учеником, и Цаганжапов боялся ударить перед ним лицом в грязь.
Уже под вечер послышался хруст щебня под чьими-то приближающимися шагами.
– Дамдин идет, – сказал Цаганжапов.
Я удивился, как он это понял, и он пояснил:
– Камешки пинает. Монголы так не делают.
Дамдин заглянул в палатку и вызвал меня наружу. Сели на иссохшей траве среди камней, я предложил ему папиросу из моего подходящего к концу запаса. Это удовольствие он разрешал себе исключительно со мной, а на людях, как истинный монгол, курил трубку.
Для полноты наслаждения он достал из халата горсть фиников и половину отсыпал мне в ладонь. Некоторое время мы дымили молча, в перерывах между затяжками сплевывая косточки. Протяженность молчания говорила о серьезности предстоящего разговора. Дамдин не спешил его начинать, я этим воспользовался и спросил, действительно ли, как говорит Багмут, он говорил Бурштейну, что Будда любит евреев больше всех наций. Он хмыкнул:
– Глупости… Я сказал ему, что обе наши нации помнят о своем былом величии и мечтают его вернуть. Евреи оплакивают Иерусалим, мы – разрушенный китайцами Каракорум, они ждут Мессию, мы уповаем на Майдари. У нас даже враг общий. Китайские купцы и ростовщики – наши эксплуататоры, но они же главные конкуренты евреев в Монголии. Словом, Бурштейн дал мне денег на издание «Унэт толь». До сих пор она выходила от случая к случаю, но скоро станет регулярным еженедельником. На днях я написал для нее программную статью.
– В каком смысле программную? – не понял я.
– В прямом. В ней изложена программа необходимых Монголии реформ, это я и хотел бы с вами обсудить. Я по-прежнему считаю вас другом, – заговорил он с чересчур, пожалуй, педалированной доверительностью. – Монголия перестала быть китайской колонией, но, если ее государственное устройство будет прежним, превратится в русскую или японскую… Как вам известно, наша бригада – основа монгольской армии; другими частями той же численности, с тем же вооружением и боевым опытом правительство не располагает. Словом, после того, как мы возьмем Бар-Хото и возвратимся в Ургу, в Монголии произойдут большие перемены.
– Военный переворот? – осторожно предположил я, очень надеясь, что ошибся.
– Я бы это так не называл, – поморщился Дамдин. – Богдо-гэген останется на троне. Мы со всей почтительностью попросим его прислушаться к нашим рекомендациям, и ему придется их принять…
– «Мы», – прервал я его, – это ты и Зундуй-гелун?
Он жестом показал, что если я не буду его перебивать, то получу ответ на все интересующие меня вопросы. Я ему это обещал и в следующие четверть часа узнал, что реформы назрели, старшие офицеры готовы их поддержать, лишь бы они опирались на национальные традиции. Для начала хутухте предложат созвать курултай; впоследствии он будет собираться не реже чем раз в полгода и станет первым шагом на пути преобразования теократии в конституционную монархию. Да, курултай – съезд князей, но, поскольку каждый десятый монгол – князь, тем самым представительство получит значительный процент населения. Изначально Великая хартия вольностей в Англии касалась одних лишь дворян, а теперь в британском парламенте представлены все слои населения.
Я знал за ним талант к строительству воздушных замков, но то, как легко им с Зундуй-гелуном удалось взять власть над бригадой, склоняло пусть не поверить ему, но, по крайней мере, допустить, что в его словах есть доля правды. В этом случае их упорство в стремлении овладеть Бар-Хото получало объяснение более правдоподобное, чем у Багмута.
– Отец обещал нам содействие, – как бы между делом ввернул Дамдин, но я сразу оценил важность этого сообщения. Его отец – влиятельный хошунный князь, значит, за сыном стоит княжеская партия.
Мысли, как стеклышки в калейдоскопе, каждую секунду складывались в новый узор. Увенчается их замысел успехом или нет – сам факт, что я о нем знал и не попытался ему противостоять или хотя бы донести нашим военным властям в Урге, поставят мне в вину. Запросто можно угодить под суд.
Что я могу предпринять? Послать в Ургу, в штаб размещенных в Монголии казачьих частей, человека с сообщением о готовящемся мятеже? Но где взять такого гонца? И кто даст гарантию, что он доставит мое письмо по назначению, а не отдаст тому же Дамдину?
Рассказать Цаганжапову и бежать с ним вдвоем? Предположим, от погони нам уйти удастся, но доберемся ли до Урги без проводников, без охраны, с картой 1887 года, где реки текут по давно пересохшим руслам и треть пути проходит по абрисам гор и пустынных плоскогорий?
А если никакого мятежа не будет? Как отнесутся ко мне мои начальники и товарищи? Как к трусу, накануне штурма Бар-Хото сбежавшему из бригады под предлогом мнимого заговора?
Дойдя до предела, тревога внезапно разрядилась чувством облегчения. Как запах озона после грозы, оно явилось вместе с простой мыслью: чего, собственно, я так уж боюсь? Не расстреляют же меня! Ну, устроят суд чести, заставят подать в отставку. Наплевать! Я же сам обещал Лине сделать это по возвращении в Ургу. Пойду учить монгольских девочек математике, совместная работа сблизит нас еще больше.
– Какие у вас еще намечены новшества? – спросил я.
Дамдин закатил глаза в знак необозримости открывающегося перед ним поля деятельности, но кое-что всё же конкретизировал: Богдо-гэген утратит право назначать министров, будет лишь утверждать предложенные курултаем кандидатуры. Появится министерство просвещения, откроются светские школы, а в перспективе – университет. Живущие в Монголии буряты, тунгусы, киргизы получат культурную автономию.
– Между прочим, я пересмотрел мои взгляды на бурят, – сказал Дамдин. – Они – народ монгольского корня, но более европеизированные, чем мы. Можно поручить им реформу образования. Моя Цыпилма могла бы этим заняться.
Признание бурят полезным элементом общества наверняка связано было с его тоской по жене. В двухмесячной разлуке он простил ей духовную неразвитость и езду на велосипеде.
– Предусмотрено истребление псов-трупоедов, – добавил Дамдин еще один пункт в свою программу, – и создание кладбищ с национальным погребальным ритуалом.
– Каким? – заинтересовался я.
– Его еще предстоит разработать, – смутился он, и меня пронзило жалостью к нему.
– Против вас вышлют казаков, – предупредил я. – Тебя арестуют и сошлют в Сибирь – и это при хорошем раскладе. При плохом – пристрелят по дороге.
– В чем и дело, – согласился Дамдин. – В Урге расквартированы две сотни Верхнеудинского полка под командой войскового старшины Баева, в Кобдо – еще одна, есаула Комаровского. Если вы любите Монголию, помогите нам! Напишите Баеву, Комаровскому и, конечно, Серову, что наши действия не угрожают русским интересам в Халхе. Мы обязуемся соблюдать все договоры, заключенные хутухтой с вашим правительством.
Солнце у него за спиной почти коснулось горизонта, рассеянный закатный свет погружал его лицо в тень и скрадывал детали вроде родинки на переносице, но выявлял в нем главное. Я ощутил странное беспокойство, причину которого понял не сразу.
Где-то я вычитал, что наши лица асимметричны: правая и левая половины не совпадут, если наложить одну на другую, – но с возрастом, по мере угасания раздирающих нас страстей, асимметрия мало-помалу исчезает. Душа, остывая или, наоборот, раскаляясь до того градуса, когда ее разнонаправленные порывы обретают единый вектор, отпечатывается в наших чертах и делает их всё более одинаковыми по обе стороны от проведенной по середине носа вертикальной линии. Абсолютная их симметричность – или знак, что человек обрел внутреннюю гармонию, или предвестье его близкой смерти.
Что-то такое я различил в лице Дамдина. Это могло говорить и о первом, и о втором, если первое тут не вытекает из второго, – но холодок, прошедший у меня по спине, подсказал, что второе вероятнее.
25
На рассвете, вылезая по нужде из палатки, я увидел над собой истончившийся лунный обод – узкий, как поставленная на ребро половинка бочарного обруча, из каких мы в детстве мастерили луки. Следующей ночью ему предстояло совсем исчезнуть.
К обеду на неизменно безоблачном небе появились легкие белые мазки. За ними, как армия за передовыми разъездами, впервые за все недели осады стала наплывать облачная гряда, обещая ночь не только безлунную, но и беззвездную. Грозы, однако, ничто не предвещало.
Ближе к вечеру я прошелся по лагерю. Всё было как всегда, и в то же время во всём чувствовалось нарастающее напряжение. Дамдин распорядился не таить наши приготовления от осажденных, чтобы ожидание штурма измотало им нервы и спровоцировало бездумный огонь по невидимым в темноте верблюдам. Лагерь гудел, в самых будничных занятиях ощущалась демонстративная избыточность усилий, призванная вдохнуть в них соответствующий величию минуты смысл.
Перед майханом Дамдина царила та же атмосфера азартной бестолковости и воинственного угара. Одних знаменосцев тут собралось человек двадцать. Над ними, как молодой лес, поднимались палки с флажками, вымпелами, конскими хвостами на обручах. Они поднимали боевой дух до таких заоблачных вершин, откуда разговоры об осадных лестницах, порядке замещения выбывших из строя командиров, сигналах, связи и прочих низких материях виделись в лучшем случае лишними, в худшем – паникерскими.
В майхане собрались бригадные ламы. Они что-то бубнили характерным для буддийских богослужений речитативом с резким перепадом высоких и низких тонов. Их силуэты темнели на алом шелке, озаренном изнутри текучим пламенем лампад и плавающих в плошках с жиром веревочных фитилей. Слышался неритмичный стук храмовых барабанчиков-дамаров. Начинался, видимо, молебен о даровании нам победы.
Кто-то сзади положил мне руку на плечо; я обернулся и увидел Гиршовича. Вместо панамы на нем была бурятская шляпа с узкими полями, дачные сандалии сменились ичигами, но подаренная Кургановым блуза, как у Левитана, осталась та же.
– Сегодня я с ним поговорил наедине, – глазами указал он на идущего мимо Наран-Батора с двумя дергетами, выглядевшими скорее как его конвоиры, а не телохранители. – Он был со мной откровенен. Фокус с верблюдами кажется ему полной глупостью, и большинство офицеров того же мнения, но все подчинились, никто не протестует.
– И почему? – спросил я.
– А вы поставьте себя на их место. Не захотите, чтобы в половой член ввели конский волос, – подчинитесь как миленький. Боль адская… С вашим монгольским вы просто многого не понимаете, о чем здесь люди толкуют, а я за эти дни всякого наслушался. Еще и китайцы на подходе, – Гиршович сжал мне локоть и задышал в лицо. – Я с моей командой сейчас уезжаю, у нас всё готово. Присоединяйтесь! Я искал вас, чтобы это вам сказать.
– Как же ваш репортаж? Придется возвращать аванс, – улыбнулся я, чтобы не выдать тревоги.
– Вот еще! – оскорбился он. – Авансы не возвращают… Послушайте меня: ничего хорошего нас тут не ждет; при большой удаче попадем в плен. А знаете, каково это – сидеть в китайской тюрьме? Вернетесь инвалидом. Если вернетесь… А сегодня им не до нас; другого такого случая не будет. Даю вам час на сборы, засекайте время.
Я, словно под гипнозом, послушно поддернул рукав и посмотрел на свои американские часы с покрытыми фосфором стрелками и делениями циферблата. В быстро густеющих сумерках они начали наливаться гнилушечным зеленоватым свечением.
– Берите Цаганжапова, подменных лошадей, карабины, патроны, одеяла, провиант какой есть, – деловито начал перечислять Гиршович, будто мы уже обо всём договорились. – Палатку не снимайте, это может вызвать подозрения. Не зима, обойдетесь. Грацию тоже лучше оставить. Подножный корм не для вашей герцогини, а фуража у нас нет. Возьмите монгольскую лошадку. Не придете через час – пеняйте на себя.
– Поезжайте. Я не поеду, – решился я не без колебаний.
– Боитесь, что начальство в Урге обвинит вас в трусости? – догадался он. – Бросьте, вам и врать-то не придется. Скажете, что власть в бригаде захватили Дамдин и Зундуй-гелун, вы сочли невозможным для себя выполнять их указания.
Я повторил, что не поеду, не нужно меня уговаривать.
– Объясните хотя бы, почему, – попросил Гиршович.
– Не могу бросить Грацию, – сказал я. – Монголам такие лошади ни к чему, без меня ее сразу пустят на мясо.
Он понял, что я не хочу обсуждать с ним настоящую причину отказа, пожал мне руку и ушел.
Я закурил, невольно вслушиваясь в рев обреченных на смерть верблюдов. Торгоуты укрыли их за холмом, отделявшим наш лагерь от Бар-Хото. Вчера они были спокойны, а сегодня всю вторую половину дня жалобно ревели. Верблюжьи духи предсказали им смерть в редчайшую для этих мест ночь, когда над ними не будет ни белых колючек, ни желтой небесной лепешки.
Подошедший Дамдин непритворно вздохнул, жалея несчастных тэмэ. Мы с ним всегда говорили на русском, но слова «лошадь» и «верблюд» он произносил по-монгольски – «морь» и «тэмэ». Никакой другой набор звуков не в силах был передать его отношение к этим животным и адекватно выразить их сущность.
– Что вы надумали относительно писем Серову, Баеву и Комаровскому? – спросил он.
– Давай сначала возьмем Бар-Хото, – ушел я от прямого ответа.