Часть 9 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он нырнул в свой майхан. Пение и стук дамаров сразу сделались громче.
Первое время по приезде в Ургу я снимал квартиру недалеко от Гандана – и внимал этим звукам со старательно возбуждаемым в себе благоговением перед религией первородных истин, но теперь они не пробуждали во мне никаких чувств или напоминали о моем одиночестве. Я свыкся с ним, но сейчас оно испугало меня, как пугает привычная ноша, когда вдруг становится неподъемной и показывает тебе, что ты болен. Гиршович уехал, я один остался в азиатской ночи, среди людей, чьи души меняют тела как перчатки.
Пришел Цаганжапов, принес похлебку и сухари. Мы с ним поели из одной манерки, входившей в ассортимент военных поставок из России.
Алый майхан, как стрелки на моих часах, светился всё ярче; на площадку перед ним стекались цырики. Появились факельщики. Отдельно стояли дергеты под личной хоругвью Зундуй-гелуна. Она представляла собой забранный в парчовый каркас квадрат красной далембы, в центре которого чернел знак суувастик – равноконечный крест с загнутыми по ходу часовой стрелки концами перекладин.
Этот буддийский символ торжества новой истины изображается обычно на желтом фоне покоя, осеннего увядания и угасания страстей, или на траурном белом поле зимы и смерти, – а здесь он был впечатан в красный шелк. Цвет огня и крови указывал на то, что очередной круг бытия не даст предыдущему исчезнуть тихо и незаметно, как исчезает всё, в чем завершенность таинственно слита с неизбежностью продолжения.
26
Чья-то услужливая рука изнутри откинула полог майхана. Появился Наран-Батор, ручейком вытекли ламы. Следом вышел Зундуй-гелун с маузером на перевязи, но вместо казачьей шашки на боку у него висела какая-то антикварная китайская сабля, дрянная, конечно, как всё производимое в Китае оружие, зато в усаженных кораллами ножнах. Последним показался Дамдин. Тут же, освещая его справа и слева, к нему придвинулись два факела, а из толпы выступил наш тульчи со своим моринхуром. Послышался его вибрирующий в небольших интервалах, поначалу кажущийся монотонным, чистый, сильный тенор: «О, великий Абатай…» Я догадался, что он обращается к Дамдину как к воплощению его великого предка.
– Родился ты, держа во рту алмазный ясный меч, говорят, – шепотом начал переводить Цаганжапов, понимая, что язык монгольской эпической поэзии мне недоступен. – Выходя на свет из желтой утробы матери своей, в руке ты держал кусок запекшейся черной крови величиной с печень. Пошарили, говорят, у тебя на спине и не нашли позвонка, который мог бы согнуться. Поискали, говорят, у тебя между ребер и не нашли промежутка, куда можно ввести черный булат…
Такие песни насчитывают тысячи строк и поются часами, но эта, видимо, исполнялась в походном варианте, с купюрами. Минута – и перед молниеносно возмужавшим героем предстал первый противник – мангыс ростом с Хангай, с телом красным, как сырое мясо, с мясом черным, как курительная свеча, правым плечом заслоняющий солнце, левым – луну, ревущий голосом тысячи драконов, на расстоянии сорока дней пути всасывающий в себя плевок двухнедельной мыши. Ядовитым пятицветным туманом заволокло счастливые кочевья, но юный Абатай огненной, бешеной, белой стрелой, которую доставили ему на девяноста девяти верблюдах, поразил чудовище в середину грудного хряща, в сокровенную пунцовую родинку размером с большой сустав большого пальца, вместилище его черной души.
– Разрубил ты его на семь частей, сжег, не оставил запаха лисе унюхать, прервал семя, развеял пепел, взял овец, лошадей, верблюдов, золото, серебро, драгоценности трех родов, – пел тульчи.
Цырики стали палить в воздух. От центра лагеря стрельба покатилась к его окраинам. Дамдину подвели коня, но он оттолкнул коновода и пошел пешком. Наэлектризованная толпа потекла за ним. Замелькали искаженные злобой лица, пустые глаза, ощеренные рты.
– Не бойтесь, расправ над пленными не будет, – верно истолковал Дамдин мои опасения. – Сложившим оружие мы сохраним жизнь и дадим возможность вернуться на родину.
Подошли к загону с верблюдами. Некоторые из них отказывались встать даже под пинками и ударами ташуров[17][Ташур – ременная плеть на длинной рукояти. Используется погонщиками верблюдов.] и подчинялись, лишь когда их тыкали факелами. Несколько стервятников, дожидавшихся, когда они подохнут, с шумом поднялись и растворились в ночном небе. Один пролетел совсем близко от меня, лицо обдало волной посвежевшего к ночи воздуха.
Верблюды ревели, и где-то за лагерем им отвечало встревоженное конское ржание. Лошади уже почуяли разлитый вокруг запах смерти, паленой шерсти и надвигающегося безумия.
Раздался чей-то истошный вопль. Толпа расступилась; мимо меня, хрустя щебенкой, потекла верблюжья армада. Кое-где глаз выхватывал скрючившиеся между горбами фигурки погонщиков. За верблюдами побежали человек тридцать дергетов Зундуй-гелуна и столько же тордоутов – им предстояло беспорядочной стрельбой создать видимость начинающегося штурма. Тордоуты заартачились было, тогда их, как верблюдов, погнали вперед ташурами. Каким-то чудом я сумел выдернуть из рядов моего Зоригто.
Людей и животных поглотила тьма, топот стих, факелы в руках бегущих со стадом и направляющих его движение людей превратились в ворох красноватых дрожащих огоньков. Они словно бы не удалялись, а уменьшались, делаясь похожими на рассыпанные прямо передо мной угли прогоревшего костра. Казалось, можно присесть, протянуть руку и дотронуться до них.
Постепенно их россыпь стала утончаться, растягиваться вширь. Я понял, что верблюды достигли возвышенности, на которой стоит Бар-Хото, и разбегаются в обе стороны вдоль подножия. Погонщики больше не старались удерживать их вместе и отстали, чтобы в свете факелов китайцы не обнаружили обман. Дергеты начали стрелять, но вызвать ответный огонь пока не могли.
Крепость потонула во тьме, лишь два костра, вернее, их отблески на внутренней поверхности угловых башен, отмечали границы обращенного к нам участка стены. Между ними всё было черно. Ни я, ни Цаганжапов, ни стоявшие рядом офицеры не знали, удалось осажденным разгадать нашу хитрость, или они хотят подпустить атакующих поближе и берегут патроны. В страшном напряжении прошло еще две-три минуты.
Наконец сверкнуло раз, другой. Пока звук выстрелов доходил до нас, я увидел череду новых вспышек, затем прерывистой полосой полыхнуло в районе надвратной башни. На секунду обрисовалась линия зубцов, донесло протяжный грохот ружейного залпа, распавшийся на отдельные хлопки. По всему гребню стены тьма прорезывалась суматошным беглым огнем.
Вокруг меня послышались радостные возгласы, но стрельба прекратилась так же внезапно, как началась.
Высоко над нами белая дуга прочертила беззвездное небо – произошло то, что с большой долей вероятности должно было произойти и чего я не предвидел, ослепленный утешительной для моего самолюбия мыслью, что осада Бар-Хото не имеет ничего общего с современной войной, вот почему от меня здесь было мало проку.
Звук, сопровождавший появление этой дуги, был скраден расстоянием до него, но я легко вообразил хорошо мне знакомый треск раздираемой марли, с каким взлетает осветительная ракета. Истекая дрожащим зеленоватым сиянием, она зависла над сожженным предместьем, над мечущимися по полю живыми и застывшими, как черные бугры, мертвыми верблюдами, над бегущими назад стрелками.
В ее беспощадном свете видно стало, что крепость нам не взять: не будет ни утреннего штурма, ни, следовательно, похода на Ургу. Мятежник имеет шанс победителем войти в столицу, только если летит к ней на крыльях другой победы. Экспедиционный отряд из Шара-Сумэ появится со дня на день, пора сматывать удочки.
В кармане у меня лежал электрический фонарик, перед походом купленный в американском магазине на Широкой вместе с фосфоресцирующими часами. Луч у него был тоненький, жалкий по сравнению с громадой обступившей нас тьмы, но с его помощью мы с Цаганжаповым легко отыскали нашу палатку. Я разделся, лег, последний раз взглянул на часы и провалился в сон. Шел первый час ночи, по-монгольски – час мыши.
27
Проснулся я оттого, что Цаганжапов тряс меня за плечо.
– Что? – всполошился я, решив, что подходят китайцы и дунгане из Шара-Сумэ.
– Смотрите, – указал он.
Полог был открыт, я выглянул наружу. Облака поредели, в просветах между ними высыпали звёзды. Путеводная Венера, по-монгольски Цолмон, еще стояла на склоне чуть побледневшего неба. Стены и башни Бар-Хото терялись в серой мгле, но из нее уже проступали очертания ближних сопок. Их шевелило каким-то светом, падавшим у меня из-за спины.
Я вылез из палатки. На холме за лагерем поднимался столб пламени. Накануне цырики сложили там громадную копну сухого хармыка, теперь он горел белым бенгальским огнем. Это был сигнал к началу штурма.
По моему плану, доведенному до командиров полков, дивизионов и команд, занять исходные рубежи им надлежало через час после верблюжьей атаки – если, конечно, она будет хоть сколько-нибудь успешной, – но гул просыпающегося лагеря говорил о том, что на позициях никого нет: эту ночь люди провели там же, где всегда. Все, видимо, как и я, были уверены, что штурма не будет.
Не умывшись, на бегу застегивая портупею, я бросился искать Дамдина. По лагерю в разных направлениях проезжали верховые, кучками бежали цырики с винтовками, пиками, знаменами. Никто не мог мне сказать, кто дал приказ идти на приступ.
Алый майхан был пуст, как и шатер Наран-Батора. Ни начальника штаба, ни полковых командиров нигде не было видно. Люди, лошади, двуколки пулеметной команды – всё смешалось в полнейшей неразберихе. Я начал выкрикивать имена знакомых офицеров – ни один не отозвался. Бригада на глазах возвращалась в то состояние, в каком я застал ее по приезде в Ургу. В рассветных сумерках она двумя языками обтекала отделявший нас от крепости длинный холм и, пьяно расползаясь по равнине, паля из всего, что способно стрелять, двигалась к Бар-Хото.
Среди пешей массы виднелись офицеры на конях. Они крутились в седлах, ташурами подгоняя отстающих. Я подбежал к одному из них с криком:
– Кто велел начинать штурм? Где Дамдин? Где Наран-Батор?
– Струсил. Сбежал ночью, – ответил он только на последний вопрос.
Меня обдало холодом. Значит, он нашел в себе смелость воспротивиться штурму – и поплатился за это жизнью. На груди у него висел особым образом сложенный бумажный листок, на нем по нескольким вписанным одна в другую окружностям, образуя подобие зонта, была начертана обороняющая от свинца и железа мантра Белозонтичной Тары; монголы носят ее на груди, как мы – 90-й псалом.
Выходит, если грудь у него была защищена, его убили выстрелом в спину, подумал я. В другое время и при других обстоятельствах такая мысль никогда не пришла бы мне в голову, а сейчас казалась вполне естественной.
Два года назад, в первый месяц моего пребывания в Урге, Наран-Батор объяснил мне, почему выпал из календаря очередной понедельник, на который я назначил выездные учения, – ламы изъяли этот день как несчастливый, зато дважды повторили следующее за ним число, чтобы количество дней в лунном месяце осталось неизменным. Наш генерал-солнце считал этот финт торжеством человеческого разума над кознями могущественных, но лишенных обыкновенной житейской смекалки демонических сил: так солдат обманывает чёрта, мальчик-с-пальчик – людоеда, но в конце концов смерть приходит и за ними.
– Мы сбросили с себя маразм пацифизма! На Калганском тракте всё было иначе, – услышал я голос Дамдина.
Глаза его сияли. Непрочный энтузиазм бегущих мимо цыриков знаменовал для него начало новой эры монгольской истории. Я спросил его о Наран-Баторе. Он, как от мухи, отмахнулся от моего вопроса и в упоении рванул вперед.
В бинокль я разглядел на стене высокую грузную фигуру полковника Ляна. По взмаху его руки солдаты открыли дружный огонь. Двое цыриков упали, прочие дрогнули, не пройдя под пулями и полсотни шагов. Некоторые, вспомнив мою науку, залегли и стали отстреливаться, укрывшись среди камней или за тушами убитых верблюдов, но основная масса подалась назад.
Отход еще не превратился в бегство, как вдруг в самой гуще отступающих грохнуло, плеснуло огнем. Полетели земляные комья. Это походило на разрыв ручной гранаты, но добросить ее туда с крепостной стены было не в человеческих силах. Метнуть гранату на такое расстояние способен разве что мангыс, одним плечом заслоняющий луну, другим – солнце.
Наверняка та же мысль не миновала и цыриков. Пропаганда сделала свое дело, но не совсем так, как предполагалось авторами идеи о тождестве гаминов с мангысами. Наши воины в ужасе осознали, что ни молитвы лам, ни амулеты-гау, ни обычай мочиться на дуло ружья, чтобы оно знало своего хозяина и не внимало голосам злых духов, в бою норовящих заклинить затвор или перекосить патрон в патроннике, ни зашитые в халаты лоскутки с заклинаниями и висящие на шее мешочки с землей из погребений святых пандитов и хубилганов, – ничто не может противостоять магии засевших в Бар-Хото демонов.
Рвануло, окуталось дымом, подбросило вверх щебенку еще раз пять-шесть по сторонам от места первого разрыва, но я уже успел заметить мелькнувшие в воздухе стрелы с непропорционально большими наконечниками – и сообразил, что рвутся шомпольные гранаты. Это оборонительное оружие нетрудно изготовить в обыкновенной слесарной мастерской. Граната навинчивается на шомпол, другой его конец вставляется в винтовочный ствол и при выстреле выталкивается из него пороховыми газами. Шомпол с такой насадкой летит на 50–60 метров, а пущенный с высоты – и дальше.
Я хотел кому-нибудь об этом сказать – бесполезно, никто меня не слушал. Бригада неудержимо хлынула обратно в лагерь. Напрасно Дамдин с наганом в руке и еще трое-четверо офицеров старались удержать бегущих. С тем же успехом они могли попытаться остановить стадо взбесившихся быков, пуляя по нему из трубочки жеваной бумагой.
Осажденные экономили патроны. Стрельба стала стихать, и тогда впервые за всё время осады я услышал, как гудят гонги в безмолвствовавшем до сих пор храме. Китайцы бросили в бой свой последний резерв. С началом штурма шелуха атеизма облетела с них, как вишневый цвет под дыханием бури.
Казалось, всё потеряно, когда наперерез потоку беглецов поплыло красное полотнище хоругви Зундуй-гелуна. Пеший среди конных дергетов, расчищающих ему путь в толпе, он шел поперек ее течения, воздевая над собой и растягивая на поднятых руках нечто бледно-желтое, тонкое, похожее на воздушного змея или на заготовку к нему, вырезанную из огромного куска бросовой бумаги. Что это такое, я понял в тот же миг. Мангысы тоже смертны: вот о чем должна была напомнить нашим бойцам снятая с китайского офицера кожа. По тому, как она выгибалась, стремясь вернуться в привычное положение, видно было, что ее хранили скатанной в рулон. Свисал и болтался, как тряпка, скальп с короткими обесцвеченными волосами.
Беглецы начали останавливаться. Глаза тех, что находились ближе ко мне, стали обретать осмысленное выражение, словно они спросонья умылись холодной водой – и сквозь тающую пелену ночного кошмара различают знакомые места.
Зундуй-гелун пропал из виду, но через полминуты вновь появился. Теперь он шел совершенно один, окруженный сферой передвигавшейся с ним пустоты. Бывшие при нем всадники отстали, встречные шарахались от него. Он шел прямо к крепостным воротам, и, может быть, полковник Лян принял его за парламентера. Пальба смолкла, тишину нарушали только гудение гонгов и звяканье пришедших им на помощь храмовых колокольчиков.
Шагов за триста от крепости, в зоне досягаемости ружейного выстрела, хотя еще за пределами выстрела прицельного, Зундуй-гелун выбрал участок поровнее, положил кожу на землю и придавил камнями края, чтобы не заворачивались вовнутрь. Я следил за ним, затаив дыхание.
Ему подвели расседланную лошадь. Он вынул маузер и выстрелил ей в голову. Когда замерли дергающиеся в агонии ноги, дергеты и присоединившиеся к ним бригадные ламы подтащили лошадиный труп к расстеленной на земле коже. Зундуй-гелун встал на нее, переложил маузер в левую руку, правой извлек из ножен свою китайскую саблю и стал раскачиваться, приплясывать, приседать, кружиться, как камлающий шаман. Движения убыстрялись, его глазные яблоки закатились за орбиты. Глаза жутко синели сплошными белками, как бельмами. Ламы помогали ему войти в транс, гремя дамарами и колотушками для отпугивания злых духов. Я понял, что он обеспечивает нам содействие высших сил, призывает их вселить страх в сердца соратников того мангыса, чья сушеная оболочка превратилась в молитвенный коврик под ногами Зундуй-гелуна, в батут для прыжка в иные миры. Там он искал союзников, чтобы с их помощью переломить ход сражения.
Точный смысл его пляски был за пределами моего понимания, но цырики оказались догадливее, чем я. «Чжамсаран! Чжамсаран!» – пронеслось вокруг.
Я и сам, без подсказки, мог бы это понять. В книге Позднеева, которую на благотворительном чаепитии я подарил Лине, описывался последовательный ряд видений, возникающих при медитации перед мысленным взором адептов этого божества: сначала им нужно представить всё пространство мира пустым, потом в этой пустоте увидеть безграничное волнующееся море из человеческой и лошадиной крови с встающей над волнами четырехгранной медной горой; на вершине ее – трупы коня и человека, на них – Чжамсаран. Он коронован пятью черепами, в его испускающей пламя правой руке зажат меч, на сгибе левой висит лук со стрелами, пальцы сжимают сердца́ врагов желтой веры. Рот страшно открыт, четыре острых клыка обнажены, брови и усы пламенеют как огонь при конце мира.
Чем это отличается от того, что я вижу? Почти ничем.
Почва здесь богата медью, а человеческой и лошадиной крови в ней хватает. Брови не испускают пламя? Возможно, при ярком солнечном свете я его просто не вижу. Нет короны из черепов? Клыки не обнажены? Мелочи. Есть меч в правой руке, а в левой вместо лука – маузер с полной обоймой. Сердца́ врагов буддизма еще бьются в их груди, но это лишь до поры до времени.
Усилием воли я стряхнул наваждение – и увидел перед собой немолодого, тяжело дышащего, босого человека с блестящим от пота лицом, старательно исполняющего обязательный ритуал, в действенность которого сам он не очень-то верит.
Китайцы опомнились раньше меня – и возобновили стрельбу. Фонтанчики пыли брызнули в опасной близости от Зундуй-гелуна. Чтобы освободить правую руку, он бросил саблю, зычно харкнул себе в ладонь и тем же движением, каким Дамдин кидал вслед ускакавшим гаминам отрезанные уши их товарища, метнул плевок в сторону Бар-Хото.
Смысл жеста был ясен всем, включая меня: в полете слюна затвердеет, ее брызги обернутся стеклянными пулями, и они поразят множество врагов. На Калганском тракте наши ламы проделывали этот трюк без видимого успеха, но мне показалось, что цепь стрелков на стене поредела. Многие от греха подальше попрятались за зубцы.
Вот тогда-то, первый раз за сегодняшнее утро, завыли бригадные раковины. Их рыкающий звук разнесся по розовеющей от восходящего солнца равнине. Им откликнулись все четыре наших «льюиса». Как на учениях в Дзун-Модо, кирпичная крошка взвилась над зубцами.
Бригада снова пошла на приступ. Полки двигались в прежнем беспорядке: кто-то верхом, кто-то на своих двоих, где-то сплошной массой, где-то пореже, – но от всех веяло уверенностью в победе. Стараниями Зундуй-гелуна она уже была достигнута в мире менее призрачном, чем этот; оставалось скопировать то, что свершилось там.
Вспархивали дымки выстрелов, пестрели флажки, раскрашенные в разные цвета конские хвосты и ленты на древках пик. На дороге, вьющейся под стенами, показались всадники. Некоторые вставали на сёдла и орудовали пиками, другие карабкались вверх по заброшенным на зубцы арканам. С полдесятка ручных гранат, сея белые фосфорные искры, ударились о стену, отскочили и разорвались под ней, не причинив обороняющимся вреда, но одну кто-то ухитрился подкатить к самым воротам. Они, правда, устояли, взрывом лишь вспучило нижнюю часть обшивки из листового железа.
Уцелевшие осадные лестницы были забыты в лагере, штаб не подавал признаков жизни. О моей диспозиции никто не вспоминал: наступали прямо в лоб, без отвлекающих маневров, без огневого прикрытия, без единого командования; тем не менее, исход атаки был предрешен. Последний опорный пункт Пекина в Халхе доживал последние часы, если не минуты. Китайцы еще сопротивлялись, но ленты их пулеметов опустели, ружейный огонь делался слабее. Полковник Лян исчез, гонги умолкли, только раковины гудели не переставая.
Еще четверть часа – и на гребне стены замелькали островерхие монгольские шапки. Дамдин с группой цыриков каким-то образом очутился по ту ее сторону – я узнал его, когда он изнутри отворил покореженные ворота, и людской поток с ревом хлынул в крепость.
28
Первым, кого я увидел, войдя в ворота, был сидевший на земле китайский солдат с окровавленным лбом. Разведенные локти торчали в стороны, обеими ладонями он сжимал себе виски. Крови на лице было немного, на голове она скрадывалась впитавшими ее черными волосами. Я решил, что рана не опасна, а руки у висков – жест беспредельного отчаяния при виде вступивших в Бар-Хото монголов, но, подойдя поближе, содрогнулся: сабельный удар, нанесенный, видимо, с высоты седла, раскроил ему верхнюю часть черепа, и он из последних сил прижимал обе половинки друг к другу. Не знаю, почему при такой ране он не умер сразу и даже не потерял сознание. Глаза его были открыты, взгляд казался осмысленным, но видел ли он хоть что-нибудь? Проносились ли какие-то обрывки мыслей в его разрубленном мозгу? Остаток жизненных сил требовался ему, чтобы не впасть в беспамятство и продолжать делать то, что делает, потому что только так он еще мог жить.
– Страх какой! – ужаснулась Ия, когда я ей об этом рассказал. – Ты про него сейчас пишешь?
– Есть выражение: лицо войны, – ответил я. – Для меня оно – лицо того китайца. Ничего страшнее я в жизни не видел.
– Даже на германском фронте?
– Я служил в штабе корпуса, – сказал я, – от до окопов было километров двадцать. Если тебе хочется видеть во мне боевого офицера, героя войны, ничем не могу помочь.