Часть 12 из 37 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В сентябре 1971-го Лена с семьей переехала из Димоны в Иерусалим – ее муж нашел там работу. Лена тоже нашла работу в иерусалимской школьной администрации. Прирост русскоязычного населения ощущался и в школе. Ленино устное владение ивритом признали достаточным и взяли на должность тьютора для детей эмигрантов.
Зимой 1972-го радио “Коль Исраэль” (“Голос Израиля”) разместило в газетах объявление о наборе сотрудников для русскоязычного вещания. Лена подала документы, и ее пригласили на собеседование. Соискатели проходили тестирование. Основными критериями были владение русским языком и приятный голос. Обучение длилось шесть месяцев. До выпускных экзаменов дошли 20 человек. Лена попала в их число. Это неудивительно, поскольку Лена превосходно владеет русским языком – устным и письменным.
Лена начала работать стажером в новостном агентстве и до сих пор помнит, как поначалу кружилась голова – ведь это самое радио “Коль Исраэль” она когда-то слушала в Риге…
Корни “Коль Исраэль” уходят к основанной в 1936 году Службе радиовещания Палестины (Palestine Broadcasting Service – PBS).
Официально русскоязычное вещание началось в десятую годовщину Государства Израиль – в 1958-м. До этого программы на русском готовились для Би-би-си и Радио Франс, но без указания источника. Деятельность журналистов изначально была покрыта тайной, работали они под псевдонимами. Тогда в Израиле было мало молодежи, для которой русский язык был родным, а о потенциальных работниках радио и говорить не приходилось.
Продолжительность выходивших дважды в неделю программ составляла на первых порах всего 15 минут. Выпуски касались вопросов религии, культуры и жизни в Израиле. Политики на том этапе избегали, чтобы Советский Союз не начал глушить передачи. Во второй половине 1960-х стиль и частотность изменились, выпуски стали ежедневными. До Шестидневной войны и во время нее в 1967 году “Коль Исраэль” уже вел русскоязычное вещание по два часа в день, на это радио все больше обращала внимание заинтересованная советская аудитория. В 1972-м СССР все же стал глушить выпуски и прекратил это делать только в 1988-м.
В 1990-х, с началом массовой алии значение русскоязычных передач возросло и внутри Израиля, вещание стало круглосуточным, добавилась политическая составляющая.
Лена до 1995 года работала в иерусалимской редакции “Коль Исраэль” – ее выпуски адресовались по большей части жителям бывшего Советского Союза. С 1995-го и до ухода на пенсию в 2011-м Лена работала в тель-авивской редакции “Коль Исраэль”, аудиторией которой было растущее русскоязычное население страны. Лена вела еженедельную обзорную программу об актуальных событиях. Также она делала утренний обзор ивритоязычной прессы и отвечала за еженедельную обзорную программу о деятельности Кнессета.
Лена до сих пор получает письма от слушателей и поздравления с Новым годом на имя Иланы Раве – таков был псевдоним, под которым она работала на “Коль Исраэль”.
В 1991 году международная политическая ситуация изменилась, и Израиль принял участие в Московской книжной ярмарке, представляя свой стенд. Лену отправили в шестинедельную командировку для работы на ярмарке.
Возвращение в Москву стало для Лены пугающим опытом. Она помнит, как перед отъездом в мае 1991-го говорила 24-летнему сыну Данику: “А что, если в СССР произойдет вооруженный переворот?” Даник только посмеялся.
При виде советского пограничника в аэропорту Шереметьево Лена впала в панику. Причиной были, по словам Лены, необъяснимый страх и чувство беспомощности перед властью, которая снилась ей в кошмарах. Западному человеку, живущему в атмосфере свободы, сложно до конца понять чувство страха, владеющее даже бывшими гражданами Советского Союза.
Встреча с российской столицей также стала для Лены шоком. Страна была в глубоком политическом кризисе, в городе царил дефицит продуктов питания. Ходили шутки о “самых эротических (то есть голых) полках” московских магазинов.
Во время командировки Лена получила возможность съездить в Ригу. Кто-то из евреев, услышав о том, что Юнгманы уехали из страны еще в 1970-х, удивились: “Да ведь тогда еще было хорошо!” Однако для принятия решения важнее, чем бытовые условия, оказывалось отношение к советской власти и национальное самосознание.
Лене было 24 года, когда семья подала прошение на выезд в Израиль, а разрешение они получили два года спустя. Для Лены, в отличие от родителей, Израиль был домом и родиной. Распад Советского Союза и очередное обретение Латвией независимости открыли тем не менее такие возможности, о которых раньше нельзя было даже мечтать.
Принятый Латвией в самом начале 1990-х закон о реституции был радикальным[306] по меркам стран Балтии и Восточной Европы.
Лена узнала, что этот закон касается и ее, речь может идти о принадлежавшей ее деду и бабке недвижимости по адресу: Гертрудес, 4. В 1992 году Лена оформила доверенность на сына знакомых, Павла, который начал долгий и запутанный судебный процесс.
Павел прошел все инстанции. Лена помнит, как после требования властей предоставить свидетельства, подтверждающие, что у прежних владельцев дома на Гертрудес не осталось других наследников, кроме живущей в Израиле Лены, Павел потерял терпение и заявил: “Когда нас убивали, нам не выдавали свидетельств о смерти”.
В 1996 году дом перешел в собственность Лены. Пятиэтажное здание в стиле модерн было в плохом состоянии, крыша и трубы протекали. Квартиры все еще оставались коммунальными: в каждой жило по нескольку семей. Закон гласил, что перед выселением всем необходимо найти равноценное жилье. Лене не оставалось ничего, кроме как выставить дом на продажу. Когда она снова ездила в Ригу – в 2003 году на 40-летие выпуска своего класса, – дом все еще продавался. По разным причинам продажа затянулась, и Лена получила причитавшиеся ей деньги только в 2006 году. Из этих денег она заплатила последние взносы за свою квартиру в Рамат-Гане.
Хотя Лена продала недвижимость, возвращение бабушкиного дома и обретение дедушкиного счета в израильском банке (Банк Палестины) были для нее принципиальными моментами. А после изменения Латвией закона о гражданстве Лена в 2014 году подала заявление о предоставлении гражданства. Это позволило ее сыну и его дочери получить паспорт страны Евросоюза.
Круги пересекаются и замыкаются
В судьбе моей матери и ее двоюродной сестры мало точек соприкосновения. Однако обе эти истории пришли в каком-то смысле к благополучному завершению, и я хотел бы изобразить это с помощью пересечения кругов, хотя пересекались они по-разному и на разных этапах.
По свидетельству Лауры Катарины Экхольм, во время Второй мировой войны в Финляндии личной безопасности евреев, в том числе служивших в армии даже в качестве офицеров, ничто не угрожало – и это при союзничестве Финляндии и Германии. История финских евреев в этом смысле исключительна.
Финские еврейские общины – единственное сообщество в Восточной Европе, не пострадавшее во время Второй мировой войны. По судьбам всех остальных прошагали сапоги солдат двух армий. Финских евреев не тронули в отличие от их единоверцев в Прибалтике, Польше и Советском Союзе. Но как подчеркивает Экхольм, история финских евреев является исключительной лишь в части, касающейся Второй мировой войны[307].
Положение Финляндии во многом отличалось от положения присоединенной к Советскому Союзу Латвии, которая за военные годы прошла через три оккупации. Старший брат известного дипломата Макса Якобсона Лео Якобсон нашел формулу, хорошо передающую ощущения финского еврея. Служивший в Генштабе финской армии офицером разведки лейтенант Лео Якобсон предсказал поражение Германии и предполагал в связи с этим, что его шансы выжить в качестве финна становятся ниже, зато в качестве еврея повышаются[308].
В межвоенный период между двоюродными сестрами в Риге и в Хельсинки поддерживались обычные родственные отношения. Путешествие на пароме в Таллин и оттуда на поезде в Ригу или наоборот занимало два дня. Поэтому сестры регулярно приезжали друг к другу. Моя мать летом 1929-го приезжала в Ригу, Маша провела в Хельсинки лето 1930-го, моя мать в Риге – начало весны 1937-го. Машина младшая сестра Фейга, в свою очередь, гостила в Хельсинки зимой 1939-го. Братья Мейер и Абрам с женами встречались как минимум летом 1932-го в Риге.
Поездка моего отца в Ригу в 1957-м была для Машиной семьи первой весточкой из мира, от которого они были оторваны войной. Поездка Маши в Хельсинки в 1961 году была продолжением ленинградской встречи, на которой Мейер Токациер увидел младшего брата Якоба, с которым не виделся с революции. При встрече присутствовали Маша и Лена, приехавшие из Риги, и сестра моей матери, Рико. Несмотря на то что сестры ревниво спорили о том, в чьем доме Маша проведет больше времени, гостя в Хельсинки, эта поездка была для Маши важна, и после нее отношения продолжали поддерживаться.
Лена приезжала в Хельсинки летом 2002-го, и встреча ее с моей уже весьма пожилой матерью была в высшей степени эмоциональной. Для обеих было важно повидаться, и моя мать поначалу приняла Машину единственную дочь за саму Машу.
Маша и Йозеф были очень разными по натуре: Маша – сильная и решительная, Йозеф – мягче и добрее, однако, по словам Лены, они отлично дополняли друг друга. По мнению моего троюродного брата Александра Кушнера, Маша была сообразительнее, тоньше и сметливее. Она знала и понимала все.
История выживания Маши и Йозефа на “кровавых землях” – во многом история Машиной сообразительности и решительности, а также умения принимать верные решения в правильное время. Некоторые ее идеи остались тем не менее без воплощения – например, бегство в Иран или Швецию. Последним решительным шагом в жизни Маши и Йозефа был переезд из Израиля в Германию и в Западный Берлин в 1974-м, всего три года спустя после того, как семья вырвалась из Советского Союза. Йозеф даже не надеялся встретить в Берлине старых друзей и коллег-музыкантов. Прошло много времени, мир изменился. Теплый прием, оказанный ему старыми друзьями в Берлине, изумил его.
Я впервые попал в Советский Союз в мае 1967-го с группой однокурсников. Мы с женой Кайсой начали изучать русский язык осенью 1970-го. Летом 1971-го мы учили язык в Ленинграде.
В 1971 году я оказался в Министерстве иностранных дел. К этому времени я уже владел русским.
Мысль о том, что я могу встретиться с родственниками в Риге или попытаться найти их в Ленинграде, не приходила мне в голову, и кроме того, к зиме 1971-го семья Маши уже переехала в Израиль.
Я погрузился в Советский Союз с энергией молодого дипломата, и мне тогда было не до судьбы еврейских родственников. Правда, я с интересом следил за подтачивающим СССР диссидентским движением и знакомился с не вступавшими в Союз художников нонконформистами и с их жизнью вне государственных рамок. Многие из них были евреями. Отдельная тема – литераторы в Советском Союзе, особенно поэты. Действительно, поэт в России больше, чем поэт в Финляндии или где-либо на Западе. Поэзии в России придается такое значение еще и потому, что во времена цензуры тайный язык поэзии был средством для выражения мыслей и чувств, о которых невозможно было сказать вслух. Позднее я думал об этом и в связи с творчеством Александра Кушнера[309].
Комментируя мое эссе “Грубое обаяние Советского Союза”[310], Александр Кушнер уточнил оценку, данную мной Ленинграду, который я охарактеризовал заимствованным у Эрнста Неизвестного словом “жестокий”. По его мнению, город был “суровым и мрачным”, однако же и местом, в котором слышится голос поэзии, где пишутся стихи и возможно независимое мышление.
По словам Кушнера, у правительства в столице всегда шире взгляд на вещи, чем у чиновников в провинции. “Хотя Кремль внушал страх, он все же был лучше ленинградского обкома”.
Многие московские поэты во времена Брежнева могли путешествовать. Кушнер впервые поехал за границу лишь во время перестройки по приглашению Бродского. По признанию Кушнера, он был совершенно не готов к встрече с Нью-Йорком, и увиденное оказалось для него шоком.
1970-е годы, проведенные в Ленинграде, стали важными в плане моего собственного развития. Ленинград был, по мнению многих, крупным провинциальным городом. Ощущалась огромная разница с Москвой и ее оживленной “заграничной жизнью” (в столице тогда было очень много иностранцев – сотрудников посольств, различных представительств, журналистов и т. п.).
Кстати, я быстро усвоил, что разделяющая проспекты широкая полоса, по которой могут ездить только власти, зовется Гришкиной зоной – по имени первого секретаря Ленинградского обкома КПСС Григория Романова. Мудрый генконсул Антти Карппинен предупредил, чтобы я не произносил “Гришка” вслух, поскольку это было опасно вдвойне: мало того что “Гришка” звучало уничижительно, такая форма имени вызывала ассоциации с Гришкой Распутиным.
Кушнер в 1975 году попался Романову на зуб; тот прочитал на собрании обкома его стихотворение “Аполлон в снегу”[311].
Вот как рассказывает об этом Кушнер: “Однажды зимой я гулял по Павловскому парку и увидел там памятник Аполлону, богу поэзии, покровителю муз. Он был весь в снегу, и я подумал, что никогда еще Аполлон не оказывался так далеко на Севере. В моем стихотворении Аполлон олицетворяет российскую поэзию, застывшую в снегу. Это было довольно прозрачное сравнение – и оно разозлило Романова”.
Романов угрожающе заявил, что если “поэту Кушни?ру здесь не нравится, пусть уезжает”. По словам Кушнера, его спасло постоянное место работы и то, что прочитанное Романовым стихотворение еще не было напечатано.
Сам я столкнулся с Романовым[312] в молодости, в бытность свою вице-консулом, в последнее воскресенье июня 1976-го, когда главы всех консульств были приглашены на стоящий на Неве крейсер “Киров” для празднования Дня Военно-Морского Флота. Поскольку генконсул Карппинен был в отпуске в Финляндии, на борт пришлось подняться вице-консулу. Одетый в светлый летний костюм, коренастый Романов поприветствовал представителей консульства и при виде кареглазого, темноволосого и темноусого вице-консула заметил: “Вы не похожи на финна”. Я привычно ответил: “Я финн”.
Так круги пересекались и замыкались – у моей матери, Йозефа, Лены и у меня. Единственным человеком, чей круг не замкнулся при жизни, была тетя Маша, поскольку ей так и не удалось увидеть конца Советского Союза, которого она ждала и в которое твердо верила.
Александр Кушнер. Аполлон в снегу
Колоннада в снегу. Аполлон
В белой шапке, накрывшей венок,
Желтоватой синицей пленен
И сугробом, лежащим у ног.
Этот блеск, эта жесткая резь
От серебряной пыли в глазах!